Поэзия как волшебство (Бальмонт)/1915 (ВТ)

[5]
ПОЭЗИЯ КАК ВОЛШЕБСТВО

Зеркало в зеркало, сопоставь две зеркальности, и между ними поставь свечу. Две глубины без дна, расцвеченные пламенем свечи, самоуглубятся, взаимно углубят одна другую, обогатят пламя свечи, и соединятся им в одно.

Это образ стиха.

Две строки напевно уходят в неопределенность и бесцельность, друг с другом несвязанные, но расцвеченные одною рифмой, и глянув друг в друга, самоуглубляются, связуются, и образуют одно, лучисто-певучее, целое. Этот закон триады, соединение двух через третье, есть основной закон нашей Вселенной. Глянув глубоко, направивши зеркало в зеркало, мы везде найдем поющую рифму. [6] Мир есть всегласная музыка. Весь мир есть изваянный Стих.

Правое и левое, верх и низ, высота и глубина, Небо вверху и Море внизу, Солнце днем и Луна ночью, звезды на небе и цветы на лугу, громовые тучи и громады гор, неоглядность равнины и беспредельность мысли, грозы в воздухе и бури в душе, оглушительный гром и чуть слышный ручей, жуткий колодец и глубокий взгляд, — весь мир есть соответствие, строй, лад, основанный на двойственности, то растекающейся на бесконечность голосов и красок, то сливающейся в один внутренний гимн души, в единичность отдельного гармонического созерцания, во всеобъемлющую симфонию одного Я, принявшего в себя безграничное разнообразие правого и левого, верха и низа, вышины и пропасти.

Наши сутки распадаются на две половины, в них день и ночь. В нашем дне две яркие зари, утренняя и вечерняя, мы знаем в ночи двойственность сумерек, сгущающихся и разрежающихся, и, всегда опираясь в своем бытии на двойственность начала, смешанного с концом, от зари до зари мы уходим в четкость, яркость, раздельность, ширь, в [7]ощущение множественности жизни и различности отдельных частей мироздания, а от сумерек до сумерек, по черной бархатной дороге, усыпанной серебряными звездами, мы идем и входим в великий храм безмолвия, в глубину созерцания, в сознание единого хора, всеединого Лада. В этом мире, играя в день и ночь, мы сливаем два в одно, мы всегда превращаем двойственность в единство, сцепляющею своею мыслью, творческим её прикосновением, несколько струн мы соединяем в один звучащий инструмент, два великие извечные пути расхождения мы сливаем в одно устремление, как два отдельные стиха, поцеловавшись в рифме, соединяются в одну неразрывную звучность.

Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.

Давно было сказано, что в начале было Слово. Было сказано, что в начале был Пол. И в том и в другом догмате нам дана часть правды. В начале, если было начало, было Безмолвие, из которого родилось Слово по закону дополнения, соответствия, и двойственности. Из безгласности — голос, [8]из молчания — песня, из тишины — целый взрыв звуков, неизмеримый циклон шумов, криков, воплей, топотов, грохотов, лепетов, жужжаний струны, зорь из Хаоса, красных цветов из черной Ночи, рубиновых пожаров творческого Дня, звезд, разбросанных всемирной метелью, бесконечность вьюжных дорог, соединившихся в единый Млечный Путь.

В начале, когда возникло начало, единый Пол, не знавший ни меры, ни времени, залюбовался на себя, и, в единичной своей залюбованности испытав безмерность блаженства, в силу этой безмерности захотел большего, и сила жажды создала двойственность, единое стало двойным, цельное — множественным, одно стало два, а два стало три, четыре, и бесконечность, — ибо двое должны быть в мире, чтобы возник поцелуй, — ибо он и она должны быть в мире, чтобы озвездилась Любовь, со множественностью всех своих сияний, дробления звуков, переклички их и воссоединения в один напев, — две должны быть строки, чтобы между ними пела рифма, и должно быть их не две, а более, — три в троестрочии, и четыре в строфе, и восемь [9]в октаве, и четырнадцать в сонете, и много, несосчитанно много, в поэме.

Одна гора красива и вздымается к небу как бы застывшим костром, пламя которого заострилось и замерло, — восходит к небу как бы безглагольным гимном, что начался широким вещанием, а кончился лезвием мысли, постепенно суживающимся, равномерно заостренным, призывом, уводящим в лазурь. Одна гора красива, но когда две высокие вершины, но когда две вершины в известной отдаленности и в известной близости, связаны друг с другом — некоторым соответствием размера, некоторой линейной зеркальностью, и высятся как бы повторяя друг друга, не в однозвучной тождественности, а в дружном ладе сродства, — в душе глядящего вырастает напевное настроение, в нём как бы льнет строка к строке, в нём возникает целая песня, где строки различны, но образуют одно целое, как различные горы, слагаясь в целое, образуют одну горную цепь.

Горное озеро огромным зеркалом серебрится внизу. Высокая горная вершина смотрится в ровные воды. Силой тайного [10]соответствия, два эти разные явления сочетаются в одно. Исполинский непроницаемый камень отражается в прозрачной влаге. Высокая гора смотрится в глубокую воду. А человеческая душа, которая видит это, встает третьим звеном, и, как рифма соединяет две строки в одну напевность, душа связует безгласную гору и зеркальную воду в одну певучую мысль, в один звенящий стих, И снежную гору, которая смотрится в воды, человек назовет Юною Девой, а это отражающее озеро он назовет Розой Пяти Ветров.

Из малого жёлудя продвигается зеленый росток. Зеленый побег превращается в деревцо. Деревцо вырастает в огромный дуб. Дуб разрастается в рощу — широко-шумная дубрава, зеленый гай. Первичный ум человека глядит и видит, полное высокой поэзии, соответствие в двойственности лика древесных существ. Есть напевная чара в том, что из плоской земли вырвался возносящийся ствол. Горизонтальная и вертикальная линия, своим пересечением и своим соединением, ведут мысль по двум путям расхождения, и в тоже время задерживают [11]ее в чаре созерцания единого чуда, которое называется говорящим дубом, где ветка соответствует ветке, и каждый узорный лист соответствует тысяче вырезных листьев, и всё это зеленое множество шуршит, шелестит, колдует, внушает песню. Два начала соединились в одно, из одного родилась множественность, множества образовали единое целое, дуб разросся в священную рощу, и друиды соберутся в ней, чтобы петь свои молитвы и напевным голосом произносить заклинания.

Голубое небо, в чистоте своей, безоблачно. Единичность великой первоосновы, однообразие лазурного эфира, не внушает уму никакой мысли, а лишь баюкает его в полусонной мечте. Но вот появилось малое белое облачко, и в небе, потерявшем единичность основы, началась жизнь. Облачко растет и становится тучкой. Тучка, меняясь, делается грозовым облаком. Облако становится грозною тучей. Белое стало серым и черным. Темное стало медным и рдяным. Круглое стало длинным, изогнутым. Малое стало безмерным, объемляющим. Белая птичка воздушная превратилась в стаю черных [12]птиц. Маленькая рыбка-серебрянка стала темным китом. Две-три серые мыши стали грохочущим стадом слонов и носорогов. В синих лугах неба ревет неуемный бык, который хочет обнять сто небесных коров. Красные кони бога Огня, светлоокого Агни, мчатся, сверкая копытами, и в небе за ними поет гром, и вьются молнии, а на земле внизу, в этой священной Индии, где самые высокие горы, и самые мудрые мудрецы, льется хрустальный серебряный дождь, и торжественные брамины поют звучный гимн духам Грозы, стрелометным Марутам.

Гляди, как у них на плечах
Сверкает, прильнувши, копье.
Так льнут к нам влюбленные жены.
И диск в их проворных руках,
И губительный меч!
Как легко они с неба спустились,
По согласью с самими собой.
Пробудитесь под шорох свистящих бичей,
О, Бессмертные!
По беспыльным путям прошумели Маруты могучие,
И блестящими копьями их
До основ сотряслись все места!

Гром прогремел. Слово ответило. [13]Заклинанье пропето. Отклик раздастся через тысячи лет.

Красные кони, красные кони, красные кони — кони мои.
Ярки их гривы, вьются извивы, пламенны взрывы, ржут в забытьи.
Ржут, что есть мочи, дрогнули ночи, конские очи — молнийный свет.
Спят водоемы, будут им громы, рухнут хоромы вышних примет.
Жаркие кони, яркие кони, жаркие кони — кони мои.
Топнут о камень — топнут — и пламень вырос и взвился проворней змеи.
Звонки подковы, златы и новы, пышны покровы красных попон.
В мире — вещанье, капель жужжанье, резвое ржанье, хохот и стон.
Белый — рождаясь, красный — взметаясь, весь расцвечаясь в пропастях дня,
Я у порога Мрака-зловрога. Знаешь ты бога? Видишь меня?[1]

Малый ключик, тонкой линией, просеребрился в темной земле. Малый ручей, чуть слышно журчащий, извиваясь, пробивается в луговой и лесной зелени. Влекомый незримым магнитом, он уходит куда-то вперед по наклону, — как малый червяк древоточец он всё дальше и дальше протачивает себе в земле русло, — как серебряная змейка [14]мелькает под навесом зеленых ветвей, среди которых унывится крик кукушки, — его журчание, постепенно, замолкает, переходя в зримое глазам полногласное безмолвие широкой реки, — могучий объем многоводной реки, с шириной верстовой и многоверстной, втекает в шумящее Море и в гудящий Океан, всеобъемлющий Океан создает полногласные приливы и отливы, — по зеленым и голубым и серым и синим его пространствам разбросаны сады островов, — человек слушает голос Моря, и слагает былины и рапсодии.

Своим плеском и шелестом волн по песку, своим гудом глухим, приходящим и уходящим, взрывом вспененных валов, попавших с разбега в теснину прибрежных скал, всем своим видом, голубым, всеокружным, безмерным, Море настолько чарует человека, что, едва заговорив о нём, лишь его назвав, он уже становится поэтом. Разве в древне-Эллинском Θάλασσα не слышен весь шелест и шёпот морской волны, с пенистым малым свистом забежавшей на серый песок? Разве в Русском — Море, в Латинском — Mare, в [15]Полинезийском — Моана, в перепетом разными народами слове — Океан, не слышится весь шум, весь протяжный огромный шум этих водных громад, размерный объем великого гуда, и дымы туманов, и великость морского безмолвия? От немого безмолвия до органного гула прилива и отлива, от безгласной тиши, в себе затаившейся, до пенного бега взмыленных коней Посэйдона, вся полносложная гамма оттенков включена в три эти магические слова — Море, Моана, Океан.

Человеческая мысль черпает отовсюду незримое вещество очарования, призрачную основу колдовства, чтобы пропеть красивый стих, — как солнечная сила везде выпивает капли росы и плавучесть влаги, — чтобы легкая дымка чуть чуть забелелась над изумрудом лугов, — чтобы белое облачко скользило в лазури, — чтобы сложным драконом распространилась по Небу туча, — чтобы два стали одно, — чтобы разные два огня, противоставленные, соприкоснувшись в туче, прорвали её водоем, и освободили ливень.

Древний Перуанец, создатель языка, нежного как журчанье струй, и нежного как [16]щебет птиц, слушает небо, и слушает грозу, в грозовом небе он видит Владычицу Влаги, таящую в урне текучие алмазы, и влюбленного в нее брата, Владыку Огня. И только что омытый брызгами дождей, в первозданной радости Перуанец поет.

О, Царевна,
Брат твой нежный
Твою урну
Проломил.
Потому-то
Так гремит он
В блеске молний
В высоте.
Ты ж, Царевна,
Ты уходишь,
И из урны
Дождь струишь.
А порою
Град бросаешь,
Устремляешь
Белый снег.
Потому-то
Зодчий Мира
Сохраняет
Жизнь тебе.
Потому-то,
Мир творящий,
Дух безмерный —
Жив в тебе.

[17] От небесного потока — до малой капли, от громовой молнии — до малой свечечки первичного человеческого мышления. В весеннее утро, когда только что промчался свежий ливень, и переполнил все выставленные его потокам водовместилища, слух иногда напряженно ловит внушающий кристальный звук, — капля за каплей, откуда-то с крыши, долго-долго падает, с легким звоном, в находящийся внизу водоем, и звук этот, отзываясь в мысли, ведет человеческую мысль от одного видения к другому, от одного внутреннего зрелища всё к новому и новому расширяющемуся зрелищу, в котором слито малое и великое, личное и мировое. Одна капля, звеня, говорит о Вселенной, в одной капле, переливаясь, играют все цвета радуги. Так рождается стих, возникает напевный образ, человек видит себя в Мире, и весь Мир, отображенным, находить в себе.

Человек есть капля, и человек есть Море. А в Море сколько сокровищ! Там коралловые леса, белые, голубые, розовые, красные, желтые, синие, и таинственные водоросли, и узорные медузы, на спинах [18]которых есть образ креста, и разные сплетения точек и линий, — и рыбы всех форм пробегают в просторах морской воды, — и ползают там грозные существа с клешнями. Плавают ночесветки, двигая, как малым веслом, резвым своим жгутиком, днем они создают в Море — красноватого цвета поляны, а ночью светятся фосфорическим светом, разгораясь сильнее в качающейся волне, — и живут в миротворческом Море лучистые корненожки, являя все причуды узорного лика, иглистые малые шары прозрачные, живые верши, шлемы, и фонарики, живые корзиночки, запястья, колокольчики, тысячи малых творений, в которых всё — песня, каждая линия — стих.

Упиваясь безгласною музыкой форм в своей глубине, Море, сверху, гудит волнами, и бросает на берег резные раковины, — одни из них человек повесит себе на грудь как талисман, чтобы быть богатым и вольным как Море, а другие, набросав громадами, он истопчет, и сделает ровные, щебнем убитые, дороги, а третьи, узорные, светлые, малые, нанижет в ожерелье, а четвертые, винтообразно закрученные, [19]похожие на изогнутый рог, и призрачно хранящие в себе угрозный голос Моря, он приложит к губам своим, к жадным губам своим, и это будет первая боевая труба, на ней он сыграет свою воинскую песню, когда, желая освежиться, он пойдет убивать.

Прислушиваясь к музыке всех голосов Природы, первобытный ум качает их в себе. Постепенно входя в узорную многослитность, он слагает из них музыку внутреннюю, и внешне выражает ее — напевным словом, сказкой, волшебством, заклинанием.

Поэзия есть внутренняя Музыка, внешне выраженная размерною речью.

Как вся внушающая красота морского гула заключается в размерности прибоя и прилива, в правильном ладе звуковых сил, пришедших из безгласности внутренних глубин, и в смене этой правильности своенравными переплесками, так стих идущий за стихом, струи-строки, встречающиеся в переплеске рифм, говорят душе не только прямым смыслом непосредственной своей музыки, но и тайным напоминанием ей о [20]том, что эта звуковая смена прилива и отлива взята нами из довременных ритмов Миротворчества. Стих напоминает человеку о том, что он бессмертный сын Солнца и Океана.

Далеко на юге Земного Шара, овеянный внушающими ропотами Моря, лежит сказочный остров, который был назван Terra Australis, Земля Южная. Этот остров не остров, это остаток неведомого потопшего материка. Причудливые оазисы Моря, избранные места необыкновенных легенд, внушенных Океаном, Солнцем, и Луной, очаги таких богатых и певучих языков, что во всех сочетаниях слов здесь слышится текучий переплеск и сладостно-нежное разлитие светлой влаги. Благоуханные эвкалипты и голубые каучуковые деревья, более прочные чем дуб, наша стройная акация, имеющая здесь извращенный лик и ползущая по земле уродливым кустом, тонкое кружево казуаровых деревьев, исполинские желтосмолки, сталактитовые пещеры и голубые горы, всегда таинственные степи и пустыни, бескрылые птицы, звери с клювом, человекоподобные кэнгуру, всё необычно в [21]пределах Земли Южной, по всем побережьям которой шумит всеокружный Океан.

Первобытный человек черного цвета, живущий здесь, запечатлел в напевных своих сказаниях ту степень проникновения в жизнь Природы, ту лучистую ступень Мироощущения, когда отдельное человеческое Я без конца тонет и вновь возникает в слитном сновидении Миротворчества. Оно в том всепоэмном бытии, когда говорят птицы и травы, и каждое животное есть человек, а каждый человек есть зверь.

Мир нуждается в образовании ликов, — в Мире есть чародеи, которые магическою своею волей и напевным словом расширяют и обогащают круг существования. Природа дает лишь зачатки бытия, создает недоделанных уродцев, — чародеи своим словом и магическими своими действиями совершенствуют Природу и дают жизни красивый лик.

Как началась жизнь? Черный Австралиец, который так недалеко пошел в счислении, что считает до двух, а о трех говорит — много, но язык которого богаче своими сочетаниями любого языка Белоликих и имеет [22]такие формы, каких не достиг язык гордых Римлян, знает своим воображением, как появились в Мире лики.

В первозданьи Мурамура
Создал много-много черных
Малых ящериц проворных.
Змейно-тонкая их шкура
По коре дерев мерцала,
Как мерцает в наши дни.
Ими тешился немало,
Ведь нарядные они.
Размышлял он, кто же будет
Между ними, но над ними,
Кто-нибудь из них, для них,
Коли нужно, так рассудит,
Коль веселье, легкий будет
В пляске быстрой править ими,
Меж дерев и трав густых.
Вот он выбрал, вот наметил,
Между ящериц проворных
Быстрым взором быстро встретил,
Прикоснулся их лица,
Нос мелькнул, глаза и брови,
Щеки, в свете теплой крови,
Всё довел он до конца.
Поперечно чуть касался
Указательным перстом,
Рот румяный засмеялся,
Зубы белые со ртом.

[23]

Улыбнулся, залукавил
И с ответною улыбкой
Этой ящерице гибкой,
Мурамура стать велел.

Сама Луна не сразу стала такой, как должно. В Мире всё требует повторного прикосновения творческой воли. Упорядочил её поведение, силою напевного заговора, кудесник Нурали. Предание говорит:

Луна сначала зря блуждала,
Но дал закон ей Нурали.
Он так пропел, чтоб лик Опала
Менялся вовремя вдали: —
«Умри, умри, ты в белом, в белом.
Сойди, зайди, ты кость, ты кость.
И снова к нам, ты с белым телом.
Приди, приди, желанный гость».
Луна послушалась смиренно.
Как не послушать Нурали!
И вот на Небе, переменно,
То тень она, то лик вдали.

Не только небесное поведение Луны упорядочил кудесник Нурали. Силой заговорного слова, влияние которого распространяется на всё в Мире, он уравновесил самую смену света и тьмы, устранил бесконечное убегание одного начала, создал полное лада [24]убегание и возвращение, равномерное качание двух. Когда всюду был бессменный нестерпимый свет, это он создал первую Ночь.

Без отдыха в начале
Лик Солнца сеял зной,
Без отдыха — с Луной,
Без отдыха — в опале,
В коралле, и в кристале,
Всё день, всё свет и зной, —
И Черные скучали
О черноте ночной.
Тогда, о них подумав,
Целитель Нурали
Разжег огонь в пыли,
И в вихре красных шумов
Запел: — «О, ты, вдали,
Чьи взгляды нас сожгли,
Дух сушащих самумов,
Жги, жги свои дрова,
Сожги свои дрова,
Потом, едва-едва,
Гори, когда истлеют,
Гори, пока алеют,
И головней гляди,
И вниз — и вниз сойди».
С тех пор, через оконце
Прожегши Небосвод,
К черте последней Солнце,
И за черту, идет,
И медлит там ночами,

[25]

На медленном огне,
В великой глубине.
И Черные очами,
Как яркими свечами,
Сверкая в тишине,
Ведут, ведут ночами
Свой черный хоровод.
И с звездными лучами
Ночь черная плывет.

Тем же великим стоголосым Океаном, которым нашептаны эти переливные слова, узорно изрезаны берега двух сказочных, окутанных тайной загадки, стран, Мексики и Майи. И в той и в другой стране пролетают многоцветные колибри, и в той и в другой красочны цветы, красивы замыслы, певучи слова. Но если Черные жители Земли Южной являют лик человека вполне первобытного, Мексиканцы и Майи, не утратив первичности и самобытности, достигли высокой утонченности, и печатью художественного совершенства отмечены их напевы и заклинания. Они любят музыкальность мысли и звон музыкальных инструментов, а музыка — колдовство, всегда колеблющее в нашей душе первозданную нашу основу, незримый ручей наших песен, водомет, что [26]течет в себя из себя. Когда на высоких теокалли, в роковую ночь, жрецы Витцлипохтли, бога Войны, призывали Ацтеков Теноктитлана напасть на Испанцев Кортеса, они ударяли в барабаны, сделанные из кожи исполинских Змей, и зловещее гудение этих барабанов было так же угрожающе, как клекот хищных птиц, живущий в именах Мексиканских богов — Цигуакоатль, Женщина-Змея, бог Песни и Пляски, Макуиль-Ксочитль, Царь Цветов, Ксочипилли, Желтоликое Пламя, Куэтцальтцин. Бог Тецкатлипока, который так любил сражение, что сразу был дразнителем двух разных сторон, выстроил в то же время Радугу, чтобы с Неба на Землю к людям сошла Музыка.

Вся стрелометная, быстрая как клинок, бранная природа древнего Мексиканца, змеится в магии слова, когда бог боя поет про себя: —

Я Витцтлипохтли, Боец,
Нет никого как я.
Я исторгатель сердец,
Желтоцветна одежда моя,
Из перьев цвета Огня,
Ибо Солнце взошло чрез меня.

[27]

Я Витцтлипохтли, Боец,
Как колибри, пронзаю даль.
На мне изумрудный венец,
Из перьев птицы кветцаль,
Венец травяного Огня,
Ибо Солнце взошло чрез меня.
Среди людей Тлаксотлан
Бросает он перья-пожар,
Бросает он зарево ран,
Боец, чей меток удар.
Войну Победитель людей
Несет меж порханий огней.
Наши враги Амантлан,
Собери их, сбери их сюда,
Увидит их вражеский стан,
Как близок к ним враг и беда.
Собери их скорее в их дом,
Чтоб там осветить их огнем.
Нет никого, как я,
Я, Вицтлипохтли, Боец,
Желтоцветна одежда моя,
На мне изумрудный венец,
Цвет колибри, лесов, и Огня,
Ибо Солнце взошло чрез меня.

Любя войну, древний Мексиканец любил охоту. Удача на охоте зависит не только от меткости охотника, но и от его уменья пропеть надлежащее заклинанье. Житель Южной Африки, Бушмен, знает, что [28]зачарование необходимо на охоте, и, чтобы легче добывать страусов, он наполнил стены своих пещер магическими картинами, изображающими этих быстро-убегающих птиц. Совершенно подобным образом, человек каменного века, древний житель Испании и Южной Франции, магически изображал в пещерах Альтамиры и Дордоньи диких быков, на которых он охотился. Древний Мексиканец влагает соответственную чару в магический заговор, и, слагая «Песнь Облачных Змей», он говорит от лица бога Севера, бога Охоты.

Из Семи Пещер он возник,
Из Семи тайников теней.
Явил быстроглазый свой лик
В стране Колючих Стеблей.
Из Семи изошел он Пещер,
Чей глубинен туманный размер,
Из Семи изошел он Пещер.

Я сошел, я сошел,
У меня копье с шипом.
Из стеблей колючих сплел
Я копье с острием.
Я сошел, я сошел.

[29]

Я сошел, я сошел,
А со мною сеть,
Я ее искусно сплел,
Будет кто-то в сети млеть.
Я сошел, я сошел.

Я хватаю, я схватил,
Я хватаю, я беру.
Из Семи пришел Могил,
И хватаюсь за игру.
Я хватаю, я схватил.

Но в напевностях Мексиканцев, также как во всей их истории, царит, слишком исключительно, красный цвет. А о красном цвете проникновенное слово сказано Майями. Древние Майи говорили, что в лесной глуши сидит существо, одетое в красное. Оно всегда молчит, и если путник, сбившись с дороги, спросит его, как выйти из леса, существо, одетое в красное, начинает горько плакать.

Оно плачет, потому что не знает выхода из глуши лесов. Жители Юкатанского полуострова, Майи, создавшие поразительной глубины Священную Книгу «Пополь-Ву», одну из четырех или пяти наилучших Космогоний Земного Шара, и построившие [30]изумительные храмы, Паленке, Уксмаль, Чичен-Итца, изваяния которых и лепные гиэроглифы красотой и проникновенностью соперничают с изваяниями и гиэроглифами древнего Египта, понимали не только красный цвет, цвет страсти, но их боги, как боги Египетские, возлюбили цвет всеобъемлющей мудрости, голубой, и внушили им удивительное сказание о возникновении Света Жизни силою напевного заклинания, и победительное слово о Слове.

Сказание Майев так говорит: — «Вот мы расскажем о явлении вовне, открытии и воссиянии того, что было во тьме, дело Зари его, созданное волей Творца и Создателя, Того, который порождает, Того, кто дает бытие, и чьи имена суть: Метатель шаров по Волку прерий, Метатель шаров по Двуутробке, Белый Великий Охотник, Покоритель под ноги свои, Изумрудный Змей Оперенный, Сердце Озер, Сердце Моря, Владыка Зеленеющих Пространств, Владыка Лазурной Поверхности. Это так Их именуют, так о Них поют, и так Их прославляют вместе, Тех, которые суть Праматерь и Праотец, Дважды Великая Мать, Дважды [31]Великий Отец. Так сказано о Них в сказаниях Майев, а равно о том, что́ создали они, чтоб дать благоденствие и Белый Свет Слова.

«Это первая Книга, написанная в древности. Но лик её скрыт от того, кто видит и думает. Дивно её явление, и сказание в ней сообщаемое, о времени, когда закончило образовываться всё, что на Небе и на Земле, четырёхугольность и четыресторонность их знаков, мера их углов, выравнение их линий, установление парных, дружно идущих, линий на Небе и на Земле, на четырех предельностях, на четырех главных точках, как речено было Теми, чья мудрость замыслила совершенство всего существующего на Небе, на Земле, в Озерах, и в Море.

«Вот сказанье о том, как всё было спокойно и безмолвно. Было недвижно, безмятежно, и пуста была безграничность Небес. Вот первое слово и первая беседа. Не было еще ни единого человека, ни единого животного; ни птиц, ни рыб, ни крабов, ни дерева, ни камня, ни трясин, ни оврагов, ни травы, ни лесов: Существовало одно только Небо. Лик Земли еще не означался, было [32]только безмятежное Море и всё пространство Небес. Ничего еще не было, что было бы телом, ничего, что цеплялось бы за что-нибудь другое, что качалось бы, нежно касалось бы, что дало бы услышать звук в Небесах. Не существовало ничего, что стояло бы прямо: Лишь тихая Вода, спокойное Море, одно в своих пределах, ибо не было ничего, что существовало бы. Были — лишь недвижимость и молчание в потемках, в ночи. Одни только Они, Творец, Создатель, Покоритель, Изумрудный Змей, Те, что рождают, Те, что дают бытие, лишь Они на Воде, как свет возрастающий. Они облечены в зеленый, и в лазурный цвет, вот почему их имя есть Гукуматц, Оперенный Змей Изумрудно-Лазурный, бытие величайших мудрых их бытие. Так существует Небо, так существует Сердце Неба: Таково имя Бога, Он так называется.

«Тогда-то пришло Его слово сюда, с Покорителем под ноги Свои, и с Лазурно-Изумрудным Змеем, в потемки и в ночь, и оно заговорило с Покорителем, с Змеем Перистым. И Они говорили: Они совещались тогда и размышляли. Они уразумели [33]друг друга: Они соединили свои слова и свои советы.

«Тогда-то день занялся, между тем как Они совещались о сотворении и росте лесов и лиан, о природе жизни и человечества, созданных в потемках и в ночи, Тем, который есть Сердце Небес, чье имя — Ураган. Вспышка есть первый знак Урагана, второй есть Молния в изломе, третий — ударная Молния, эти три суть знамения Сердца Небес.

«Тогда пришли Они, с Покорителем, с Змеем Изумрудно-Перистым. И был у Них совет о жизни благоденственной. Как делать посев, как делать свет. Так да будет. Да будете вы исполнены, было слово. Да отступит эта Вода, ибо ни славы, ни чести из всего, что мы образовали, не будет, пока не будет жить человеческое существо. Так говорили Они, между тем как Земля образовывалась Ими, Так воистину произошло создание того, что Земля возникла: Земля, сказали Они, и мгновенно она образовалась. Как туман или облако было её образование в её вещественности, когда, подобные крабам, явились на воде горы. И в одно мгновение великие горы были. Лишь силой [34]и властью чудесной можно было сделать то, что было решено о горах и долинах».

Я не знаю ни одной Космогонии, в которой было бы так красиво и глубоко рассказано о возникновении жизни в Мире, о том, как родился Белый Свет Слова, зиждительно пропетого Белым Зодчим Мира.

Древний Китаец говорит: — «Отзвуки слова однажды сказанного, дрожа, звучат через всё пространство Вечности».

Самый гениальный поэт девятнадцатого века, Эдгар По, владевший как никто колдовством слова, и странно совпадающий иногда с вещими речениями древних народов, Египтян, Китайцев, Индусов, в философской сказке «Могущество Слов», написал замечательные строки о творческой магии слова. Агатос и Ойнос беседуют. Как духи, они пролетают между звезд. «Истинная философия издавно научила нас, что источник всякого движения — есть мысль, а источник всякой мысли — есть Бог. Я говорил с тобой, Ойнос, как с ребенком красивой Земли, и пока я говорил, не мелькнула ли в твоей голове какая-нибудь мысль о физическом могуществе слов? Не является ли [35]каждое слово побуждением, влияющим на воздух? — Но почему же ты плачешь, Агатос — и почему, о, почему твои крылья слабеют, когда мы парим над этой красивой звездой — самой зеленой, и самой страшной изо всех, встреченной нами в нашем полете? Блестящие цветы её подобны фейному сну, но свирепые её вулканы подобны страстям мятежного сердца. — Это так, это так! Они то, что ты видишь в действительности. Эту безумную звезду — вот уже три столетия тому назад, я, стиснув руки, и с глазами полными слез, у ног моей возлюбленной — сказал ее — несколькими страстными словами — дал ей рождение. Её блестящие цветы воистину суть самый заветный из всех невоплотившихся снов, и беснующиеся её вулканы воистину суть страсти самого бурного и самого оскорбленного из всех сердец».

Древние Индусы поют в священных «Ведах»: «Из всеприносящей жертвы родились звери воздуха, лесов, и деревень. Из всеприносящей жертвы возникли песни, загорелось размерное слово. Прачеловек есть огонь, раскрытый его рот — горящие головни, [36]дыхание — дым, речь его — пламя, глаза — угли, слух — искры, в этом пламени — жертва Богов. Первоосновная сила разогрела миры. Из разогретых миров произошло троякое знание. Она разогрела это троякое знание, — из него вышли магические слова.»

Творческая магия слова и бесконечность многоцветных его оттенков изваяна Майями в причудливых гиэроглифах на храмовой стене в Паленке, где до сих пор, затерянные между Табаско и Усумасинтой, как предельный оплот Кордильерских высот, знающих полет кондора, находятся памятные руины — Великий Храм Креста, Малый Храм Солнца, и Дворец Четырех Сторон. Овеянные океанскими шёпотами Майи, эти ловцы жемчугов, составили свои гиэроглифы из прибрежных камешков Моря, из морских тростников, из жемчужин, из спиралей извилистых раковин, из раковин схожих с звенящими трубами, из раковин круглых и длинных, из дуг, из овалов, из эллипсов, из кругов, пересеченных четырёхугольником и сложным узором, как мы это видим на спинах морских медуз, что первые учили людей живописи. Майский [37]Ваятель, запечатлевший слово о Слове, говорит, чувствуя себя окруженным врагами, которых зовет птициликими, ибо они клювоносы, и когти у них захватисты.

«Никогда Птичий Клюв не овладеет наукой и искусством знаков Священных Начертаний. Эти камешки там, этот пращевой камень, эти наложенные сочетанные камни, гроздья, ожерелье знаков сокровенных — срыв, пропасть неосторожному. Да не рассеет он путы, да спутает смысл, не озарив их сеть изъяснением. Да извратит пути толкования, и эти камешки станут когтями: Здесь — ударится он, дальше — оступится. Речь эта — узел, слово — изгибно; выводит свод; дробит, крошит горы; извивно, извилисто; оно преломленное, оно возвращается, слово; свито, скручено, сжато; четкое, резвое, перистое; нераздельное, сплоченное, прямое, округлое; врата, что легко пройти — и упор каменистый пустыни; оно ускользает жеманное, оно искривленье гримасы; улыбчивое, веселящее; горькое вкусом, сладкое; свеже-холодное, жгучее, сожигающее; небесно-лазурное, водное, тихое, тишь, глубина; смелое, смело-красивое; меткострельность [38]глаголящих уст, копье; оно боязливая лань, проворный олень лесной; куропатка полей, что бежит; голубка, что пьет и пьянится ручьями, волнистой одеждой Земли; пасть пумы, что встала, нависла, вот; пустыня безводная; ливень внезапный, который идет уменьшаясь; хрупкая чаша из глины, едва пережженная — падает, в крошки рассыпалась; тыква, ведро, водоем, колодец — жаждущему; колющий лист, лист приютно-тенистый; гвоздочек, что держит, удерживает; повторная белость зубов, что созвучно дробят, растирают; развилистость вил, перекладина, дерево казни; забота, ларец сберегающей памяти; кладовая лелейного сердца; голова и ступня, верх и низ, это слово; начинает, и то, что кончает; от разрушенья оно отвращается; здесь завершает свое нисхождение. Эти круглые прибрежные голыши глаголющие — там, глубоко безмолвствующие — здесь, в завершении; они Бездна, Пучина, Океан беспредельный — неосторожному, будь он птицей крылатой.

«Берегись!»

Такое же высокое представление о магической силе напевного слова, и слова вообще, [39]мы видим в двух странах, овеянных морем нашего Севера, в Норвегии, где глубокие долины и глубокие фьорды, и в озерной многососенной стране Финнов.

Бог воинств, Один, на плечах у которого сидят вороны, усыпил валькирию Сигурдрифу, уколов ее сонным терном. Как женщина, эта валькирия стала прославленной по всей земле Брингильд. Замок её окружен стеной из огня. Лишь тот, кто прорвется через пламенный оплот, может овладеть ею. Смелый Сигурд, испивший кровь дракона Фафнира, и понимающий язык орлов, проскакал на коне чрез огонь, нашел спящую Брингильд, снял с неё воинский шлем, и мечом разрубил приставшую к ней броню. Они беседуют, и гордая валькирия, обреченная стать женщиной, говорит Сигурду о рунах и дает ему добрые советы.

Совет мой первый,
Всегда с друзьями
Будь безупречен,
Мстить не спеши.
Благоугодно
Для мертвых так.

[40]


Совет второй мой,
Будь верен в клятве,
Раз давши слово,
Не отступай.
Клятвопреступник
Гоним как волк.

Совет мой третий,
В собраньи людном
С глупцом беседу
Не заводи.
Он сам не знает,
Что говорит.

Совет четвертый,
Коль на дороге
Колдунью встретишь,
Не медли с ней.
Не будь ей гостем
Хоть ночь близка.

Сыны людские
Должны быть зорки,
Когда на битву
Они идут.
Связуют ведьмы
И меч и ум.

Совет мой пятый,
Коли увидишь

[41]

Невест красивых,
Не торопись.
Не кличь у женщин
Их поцелуй.

Совет шестой мой,
Коль в опьяненьи
Возникнут брани,
В бой не вступай.
Коль воин — пьяный,
Он без ума.

Седьмой совет мой,
Коль в спор вступил ты
С бойцом достойным,
С ним в бой вступи.
Не будь в пожаре,
Но будь в бою.

Восьмой совет мой,
Не лги, не путай,
Уловкой — хоти
Не пробуждай.
Дев не баюкай,
Жен не безумь.

Совет девятый,
Коль на дороге
Ты встретишь мертвых,
Ты их почти,

[42]

Их обрядивши,
Похорони.

Совет десятый,
Не верь обетам
Того, кто близок
К твоим врагам.
Отец обижен,
Сын будет волк.

Совет последний,
Следи за другом,
Случиться может,
И брат предаст.
Жди быстрой смерти,
Беда грозит.

Не дышит ли всё человеческое достоинство в этих немногословных строках, исполненных железной музыки мечей, взнесенных в битве за правое дело? Здесь чувствуется крепительная свежесть северного ветра и дыхание Моря и гор.

Как Австралийский кудесник своими заклинаньями доделывает и завершает недоконченные создания Природы, так Скандинавская женщина пересоздает мужской дух, силою облагораживающих колдований. И вдвойне убедительны становятся заклинающие слова [43]Брингильд, когда она говорит Сигурду о рунах.

Напиток хмельный
Тебе несу я,
О, победитель,
И песен звук.
Благие чары
Счастливых рун.

Ища победы,
Ты рун победных
Слова напишешь
Вдоль по клинку,
И рукоятку
Укрась меча.

Постигни руны
Живого хмеля,
На кубке рога
Их вырежь ты.
Чтоб был без яда
Пьянящий мед.

Постигни руны,
В которых помощь
Для женщин, с болью
Дающих жизнь.
Изобрази их
Внутри руки.

[44]

Постигни руны,
В которых буря,
Коль сберегаешь
Ты корабли.
Те руны выжги
Ты на руле.

Постигни руны
Целебных веток,
Коль хочешь раны
Ты излечить.
Отметь те ветки,
Чей лик — к Заре.

Постигни руны
Суда благого,
Избегнешь мести,
Сбери их все.
И там, где судят,
Их мудро спрячь.

Постигни руны,
В которых разум,
Коль хочешь зорко
Ты разуметь.
Их первый Один
Изобразил.

Он зачерпнул их
В реке, текущей

[45]

Из тех истоков,
Где первый Мир.
На горной выси
Он их узнал.

Тот голос Мира
В первоистоке,
Промолвив руны,
Запечатлел.
Щит бога Света
Таит их ряд.

Конь Солнца ухом,
Другой копытом,
Те взяли знаки,
И колесом.
Конь Солнца носит
Их на зубах.

Хранятся руны
В медвежьем когте,
У бога песни
Они во рту.
На лапах волчьих,
В когтях орла.

На крыльях руны
Окровавленных,
Хранит их — радуг
Взнесенный мост.

[46]

Рука таит их,
Что лечит боль.

Они на злате,
На талисманах,
На гордом троне,
На хрустале.
В пьянящих зельях,
В живом вине.

Лелеет Один
Их начертанья
В копье летящем,
На острие.
И ноготь Норны,
И клюв совы.

Священным медом
Они облиты,
Во власти Духов,
В руках Богов.
Доходят руны
К сынам Земли.

Постигни руны
Ума и власти,
Живого хмеля,
И дел благих.
Умей быть вещим,
Или молчи.

[47] Если кому-нибудь нужна заклинательная сила слова, это именно человеку сурового Севера, где по существу своему Природа так часто ему враждебна своими морозами и болотами, необъятными силами Моря и препоной непроходимых лесов. Но дикие звери учат человека необходимой мудрости в борьбе за бытие. Волк зря не нападает на волка, если же вздумает напасть, — он встретит другого волка не врасплох, а готовым к бою. И орел, хоть могучий и когтистый, как ни одна из воздушных птиц, не залетает в чужое орлиное гнездо с разбойничьими целями, раз у него есть свое. Эта первобытная, звериная, но и божеская, необходимость цепко держаться за свое — глубоко выражена в рунах и советах Брингильд. Хочешь быть сильным, — будь твердым и метким как сталь. Твердым, но и гибким. В заклинательном слове валькирия учит быть соразмерным, зорко взвешивающим достоинство поведения человека в Мире. Через заговорное слово научает она душу владеть Миром, но, научивши быть сильным, первый совет дает она сильному не злоупотреблять силой, ибо в этом высшая сила [48]и есть, — и велит, протягивая руку, протягивать руку врачующую, или направляющую верный удар, там где этот удар должен возникнуть. Певучая и страшная сила — эта мудрость валькирии — когти медведя и когти волка, орлиные крылья и клюв совы, и руны начертаны на ногте Норны, в чьих пальцах прядется нить Бытия. Но их также мчит на своих копытах огненный Конь Солнца, а Солнце мчит нас всех в сонме звезд. Вещим, высоким, стремительным, звездным учит нас быть в заклинательном слове длинноволосая дочь Норвегии, женщина Валькирия, Брингильд.

Если руны достойно воспеты в Скандинавской «Эдде», власть заклинания еще более заполоняет поэму Финнов, «Калевалу». Здесь мысль сначала до конца не выходит из чар заговора, как никогда не расстаться нам на Севере со снегами и туманами, и лишь на отдельные мгновенья прозрения Солнце разрывает самый густой туман, буря разметывает самые темные тучи, — заговорное слово побеждает самое грозное зло и вызывает к жизни самые желанные сочетания творческой мечты. [49] В «Калевале» всё время колдует Вэйнемэйнен. Вэйно по Финнски значит страстное желанье. Из настоящего хочу родится весь Мир, создаются звезды и Моря, цветы и вулканы. Рождается Песня, возникает Музыка, от одного сердца тянутся лучи к миллиону сердец, единый человеческий дух, заклинающий напевным словом, становится как бы основным светилом целого сплетения звезд и планет.

Силой слова, Дочь Воздуха, мать Вэйнемэйнена, воздвигает мысы, вырывает рыбам ямы, возносит утесы, ваяет страны, строит столбы ветров, обогащает бездны Моря, и между Небом и Морем, в циклах веков, дает жизнь человеку, и велит ему быть певцом и заклинателем. Пески и камни Вэйнемэйнен превращает в древесное царство. Знающим словом зачаровав Природу, он рассыпал по земле семена. Всё, что мы любим, посеял он: Сосны и ели, иву и березы, вереск и черемуху, можжевельник и красную рябину. Спрятав в куньем и беличьем мехе шесть-семь зернышек, он засеял ячмень и овес. Там, где нужно, вырубил деревья, но пощадил березу, [50]чтобы было где куковать кукушке. Благой, он умеет однако быть грозным, и когда заносчивый Юкагайнен, неподросший певец заклинаний, вызывает его на состязание, Вэйнемэйнен запел заговор, на дуге у Юкагайнена выросли ветки, на хомут его лошади навалилась ива, кнут превратился в осоку, меч стал молнией, раскрашенный лук встал радугой, рукавицы стали цветами, а сам Юкагайнен потонул до рта в зыбучих песках, в трясине, и потонул бы вовсе, если бы Вэйнемэйнен не пропел заговор обратного действия и не расчаровал свою чару.

Из костей щуки, которая плавает в Море и знает морские тайны, сделал Вэйнемэйнен свои певучие гусли, кантелэ, и под эту музыку поет заклинательные песни. Струны он сделал из волос стихийного духа Хииси, который живет в глубокой пропасти на раскаленных углях, но также он и водный царь, и горный дух, и лесовик, и быстрый конь.

«Вот играет Вэйнемэйнен —
Не осталось зверя в лесе,
Изо всех четвероногих,
Зверя с длинными ногами,

[51]

Чтоб не шел туда послушать,
И ликуя, подивиться.
Белка весело цеплялась,
С ветки прыгала на ветку,
Подбежали горностаи
Возле изгороди сели,
Лось запрыгал на поляне,
Ликовали даже рыси.
И сама хозяйка леса,
Эта мудрая старуха,
Вышла в синеньких чулочках,
Подвязав их красным бантом.
С высоты орел спустился,
Из-за туч спустился ястреб,
Из потоков вышли утки,
Вышли лебеди из топей.»

(Перевод Л. Бельского).

Дева Месяца и дочь Солнца, которые пряли золотую ткань и серебряную, услышав кантелэ, забыли прясть, и оборвалась золотая и серебряная нить Неба при звуках земного инструмента, игравшего заклинательную песню. Позднее Море поглотило это кантелэ, Вэйнемэйнен сделал другое, из дерева березы и тонких волос девушки. В этом слиянии природного и человеческого, стихийного и человечного, заключается звуковая тайна Поэзии как Волшебства, в котором вопли [52]ветра, звериные клики, пенье птиц, и шелесты листьев говорят через человеческие слова, придавая им двойное выражение, и поселяясь в заклинательных слогах и буквах, как домовые и лешие живут в наших лесах и домах.

Если вся Мировая жизнь есть непостижное чудо, возникшее силою творческого слова из небытия, наше человеческое слово, которым мы меряем Вселенную и царим над стихиями, есть самое волшебное чудо из всего, что есть ценного в нашей человеческой жизни. Нам трудно припомнить, несовершенною нашей памятью, как оно вырвалось впервые из человеческого нашего горла, но поистине великая должна была это быть радость, или великая боль, или такая минута, где блаженство неразличимо перемешалось с болью, и немота должна была разверзнуться, и мы должны были заговорить. А так как в Чуде волшебны все части его составляющие, всё то, что делает его именно чудом, несомненно, что каждая буква нашего алфавита, каждый звук человеческой нашей речи, будь она Русская или Эллинская, Китайская или Перуанская, есть малый колдующий эльф и [53]гном, каждая буква есть волшебство, имеющее свою отдельную чару, и мы это выражаем в отдельных словах, и мы это чувствуем в особых их сочетаниях, нам только легче чувствовать, ощущать действительность словесного чуда, нежели точно определить и проверить разумом, в чём именно состоит наше буквенное и словесное угадание, а через сплетение слогов и слов, угадание душевное, когда понимающее наше сердце вдруг заставит нас пропеть вещую песню, которая пронесется как ветер по целой стране. Или сказать одно слово, которое будет так верно, что перекинется от народа к народу, и перебросится из века в век.

Древний Египтянин говорил, что заклинания нужно произносить верным голосом, только тогда и Духи и Боги подчинятся человеческой воле. Египетское выражение Ма-Хроу значит Голосом Творящий, Словом Воплощающий, Верным Голосом Волю Свою Совершающий. Древнейший памятник человеческого слова — стенная надпись Великой Пирамиды Сахары, в погребальном покое фараона, чье имя Унас. Размерною речью [54]Египетский царь повелевает Богам, он властен над жизнью и смертью, он говорит самому себе: — «О, Унас, ты существуешь, живешь, ты еси. Твой скипетр в руке твоей. Ты даешь повеления — тем, чьи сокрыты жилища. Ты омываешься свежей водою, влагою звезд. Путями железными сходишь ты вниз. Гении света встречают тебя восклицая…»

Гераклит сказал, что слова суть тени вещей, звуковые их образы. Демокрит противоборствует, говоря, что слова суть живые изваяния. В сущности тут даже нет противоборства. Безмолвный пруд ваяет иву, отражая её тень в своей воде. И ребенок или дикарь, без долгих размышлений, лишь проникнутый силой видения, дает в иссеченном из дерева или камни идоле более верную тень вещей, чем он сам это может подозревать. Каждое слово — есть тень первомысли, одна из граней мысли, ибо ощущение и мысль человека всегда многогранны, — и каждое слово есть говорящая статуя Египетского храма, только нужно понять эту статую и уметь поколдовать над ней, чтоб она перестала быть безмолвной. Дабы [55]звуковое изваяние, которое называется Словом, явило сокровенный свой голос и заговорило с нами волшебно, нужно, чтобы в нас самих была первичная заревая сила чарования. Исполин Египта, каменный Мемнон, обычно был безмолвным, но, когда его касалось восходящее Солнце, он пел.

Фет сказал: —

«Лишь у тебя, Поэт, крылатый слова звук
Хватает налету и закрепляет вдруг».

Первичный человек всегда Поэт, и Поэт тот бог его, который создает для него Вселенную. Египетский бог Ночного Солнца, Атум, пропел богов, они вышли из его рта. Египетский бог возрождения, Озирис, блуждая среди полузвериных человеческих существ, силой напевного внушающего слова научил их быть людьми воистину, любящими животворящий хмель и питающее зерно. Силой напевных магических заклинаний дневное Светило побеждает все ужасы Ночи, возрождая бесконечность яркого дня, — и умерший человек властью заговорного слова проходит все чистилища, чтобы жить возрожденным среди беспечальных полей. [56] Слово есть чудо, а в чуде волшебно всё, что его составляет. Если мы будем пристально вглядываться слухом понимающим в каждый отдельный звук нашей родной речи, человеческой речи вообще, речи звериных голосов, речи существующей в пеньи и криках птиц, речи шелестящих деревьев, и тех природных сущностей, которые принято считать неодушевленными, как ручей, река, ветер, буря, гром, — мы увидим, что есть отдельные звуки, отдельные поющие буквы, которые имеют такой объемлющий нрав, что повторяются не только в речи говорящего человека, но и в голосах Природы, оттеняя таким образом нашу человеческую речь, переброшенной в нее из Природы, звуковою чарой. Прежде чем говорить об этой усложненной звуковой чаре, подойдем вплоть к отдельным звукам нашей речи. Вслушиваясь долго и пристально в разные звуки, всматриваясь любовно в отдельные буквы, я не могу не подходить к известным угаданиям, я строю из звуков, слогов, и слов родной своей речи заветную часовню, где всё исполнено углубленного смысла и проникновения. Я знаю, что, [57]строя такую часовню, я исхожу из Русского словесного начала, и следовательно мои угадания по необходимости частичны, — подобно тому как не идет в Христианский Храм тот, кто строит Индийские Пагоды, — и громады Карнака или теокалли Мехико неравноценны Мечети, — но есть однако кристальные мгновения, где сходятся души всех народов, и есть обряды, есть напевности, есть движения, телодвижения души, которые повторяются во всех Храмах всего Земного Шара.

Я беру свою детскую азбуку, малый букварь, что был первым вожатым, который ввел меня еще ребенком в бесконечные лабиринты человеческой мысли. Я с смиренной любовью смотрю на все буквы, и каждая смотрит на меня приветливо, обещаясь говорить со мной отдельно. Но, прежде чем услышать их отдельные голоса, я сам стараюсь определить их в общем их лике. Эти буквы называются — гласные и согласные. Легче произносить гласные, согласными овладеешь лишь с борьбой.

Гласные это женщины, согласные это мужчины. Гласные это самый наш голос, [58]матери нас родившие, сестры нас целовавшие, первоисток, откуда, как капли и взрывные струи, мы истекли в словесном своем лике. Но если бы в речи нашей были только гласные, мы не умели бы говорить, — гласными лишь голосили бы в текучей бесформенной влажности, как плещущие воды разлива.

А согласные, мужскою своей твердою силой, упорядочили, согласовали разлившееся изобилие, встали дамбой, плотиной, длинным молом, отрезающим полосу Моря, четким прошли руслом, направляющим воды к сознательной работе. Всё же, хоть властительны согласные, и распоряжаются они, считая себя настоящими хозяевами слова, не на согласной, а на гласной бывает ударение в каждом слове. Тут не поможет даже большое и наибольшее количество самых выразительных согласных. Скажите Русалка. Здесь семь звуков. Согласных больше. Но я слышу только одно вкрадчивое А. Много ли звуков, более выразительно-слышных чем Щ или Ц, и таких препоной встающих как П. Но скажите слово Плакальщица. Я опять лишь слышу рыдающее А.

Вот, едва я начал говорить о буквах, — [59]с чисто женской вкрадчивостью мной овладели гласные. Каждая буква хочет говорить отдельно.

Первая — А. Азбука наша начинается с А. А самый ясный, легко ускользающий, самый гласный звук, без всякой преграды исходящий из рта. Раскройте рот, и, мысленно проверив себя, попробуйте произнести любую гласную, для каждой нужно сделать малое усилие, лишь эта лада, А, вылетает сама. Недаром Индусы приказывали, желая благозвучия, давать женщинам такие имена, где часто встречается А, — Анасуйя, Сакунтала. А — первый звук произносимый ребенком, — последний звук, произносимый человеком, что под влиянием паралича мало-помалу теряет дар речи. А — первый основной звук раскрытого человеческого рта, как М — закрытого. М — мучительный звук глухонемого, стон сдержанной, скомканной муки, А — вопль крайнего терзания истязаемого. Два первоначала в одном слове, повторяющемся чуть не у всех народов — Мама. Два первоначала в Латинском Amo — Люблю. Восторженное детское восклицающее А, и в глубь безмолвия идущее немеющее М. Мягкое [60]М, влажное А, смутное М, прозрачное А. Медовое М, и А как пчела. В М — мертвый шум зим, в А властная весна. М сожмет и тьмой и дном, А взвивающийся вал. Ласковый сад наслаждения страстью, пугающий страшный мрак наказания, от Рая до Ада, их два в нашей саге Бытия, А — начала, А — конца. А — властно: — Аз есмь, самоутверждающийся шаг говорящего Адама. В Музыке А, или Ля, предпоследний из семи звуков гаммы, это как бы звуковой предзавершающий огляд, пред тем как просвирелить заключительный клич, пронзительное Си. В тайной алгебре страстных внушающих слов, А, как веянье Мая, поет и вещает: — «Ласки мне дай, целовать тебя дай, ясный мой сокол, малая ласточка, красное Солнце, моя, ты моя, желанный, желанная». Как камень, А не алый рубин, а в лунной чаре опал, иногда, — чаще же, днем играющий алмаз, вся гамма красок. Как гласит угаданье народное, Алмаз — ангельская слеза. Слава полногласному А, это наша Славянская буква.

Другая основная наша гласная есть О. О это горло. О это рот. О — звук восторга. [61]Торжествующее пространство есть О: — Поле, Море, Простор. Почему говорим мы Оргия? Потому что в Оргии много воплей восторга. Но всё огромное определяется через О, хотя бы и темное: — Стон, горе, гроб, похороны, сон, полночь. Большое как долы и горы, остров, озеро, облако. Долгое, как скорбная доля. Огромное как Солнце, как Море. Грозное, как осыпь, оползень, гром. Строгое, как угроза, как приговор, брошенный Роком. Вместе с грубым У порочит в слове Урод. Ловко и злобно куснет острым дротиком. Запоет, заноет как колокол. Вздохом шепнет как осока. Глубоким раскроется рвом. Воз за возом громоздким, точно слон за слоном, полным объемом сонно стонет обоз. В многоствольном хоре лесном многолиственном, или в хвойном боре, вольно, как волны в своем переплеске, повторным намеком и ощупью бродит. Знойное лоно земное, и холод морозных гор, водоворотное дно, омут и жернов упорный, огнь плоти и хоти. Зоркое око ворога волка, — и око слепое бездомной полночи. Извои суровые воли. Высокий свод взнесенного собора. Бездонное О. [62] У — музыка шумов, и У — всклик ужаса. Звук грузный, как туча и гуд медных труб. Часто У — грубое, по веществу своему: Стук, бунт, тупо, круто, рупор. В глухом лесу плутает — Ау. Слух ловит уханье филина. Упругое У, многострунное. Гул на морском берегу. Угрюмая дума смутных медноокруглых лун. В текучем мире гласных, где нужна скрепа, У вдруг встает, как упор, как угол, упреждающий разлитие бури.

Как противоположность грузному У, И — тонкая линия. Пронзительная вытянутая длинная былинка. Крик, свист, визг. Птица, чей всклик весной, после ливня, особливо слышен среди птичьих вскриков, зовется Иволга. И — звуковой лик изумления, испуга: — Тигр, Кит. Наивно искреннее: — Ишь ты какой. Острое, быстрое: — Иглы, чирк. Листья, вихримые ветром, иногда своим шелестом внушают имя дерева: Липа, Ива. И — вилы, пронзающий винт. Когда быстро крутится вода, про эту взвихренную пучину говорят: Вир. Крик, Французское Cri, Испанское Grito, в самом слове кричит, беспокоит, томит, — как целые игрища [63]воинств живут в выразительном сильном и слитном клике победительных полчищ: — Латинское Vivat.

Е — самая неверная трудно определимая гласная. Недаром мы различаем — Е, Ѣ, Э. Этого еще мало — у нас есть Ё. Безумцы борются с Ѣ и Э. Но желание обеднить наш алфавит есть напрасное желание просыпать из полной пригоршни, медлящие на ней, золотые блестки песчинок. Тщетно. Песчинки пристают. Скажите — Мелкий, скажите — Лес. Вы увидите тотчас, что первое слово вы произносите быстро, второе медленно. Е и Ѣ вполне уместны как обозначение легкого и увесистого, краткого и долгого. Тройная, четверная эта буква есть какая-то недоуменная, прерывистая, полная плеска и переплеска, звуковая весть. То это — светлое благовестие, как в веющих словах — Вешняя верба, то задержанное зловестие, как в словах — Серый, Мера, Тень, то это отзвук пения в вогнутости свода, как в слове — Эхо. И если Е есть смягченное О, в половину перегнувшееся, то каким же странным ёжиком, быстрым ёршиком, вдруг мелькнет, в четвертую [64]долю существующее, смягченное Е, которое есть Ё.

Я, Ю, Ё, И, суть заостренные, истонченные А, У, О, Ы. Я — явное, ясное, яркое. Я это Ярь. Ю — вьющееся как плющ, и льющееся в струю. Ё — таящий легкий мёд, цветик — лён. И — извив рытвины Ы, рытвины непроходимой, ибо и выговорить Ы невозможно, без твердой помощи согласного звука. Смягченные звуковести Я, Ю, Ё, И, всегда имеют лик извившегося змия, или изломной линии струи, или яркой ящерки, или это ребёнок, котёнок, соколёнок, или это юркая рыбка вьюн.

Как в мире живых существ, населяющих Землю, есть не только существа женские и мужские, но и неуловимо двойственные существа андрогинные, переменчиво в себе качающие оба начала, так и между гласными и согласными зыбится несколько неуловимых звуков, которые в сущности не суть ни гласные, ни согласные, но взяли свою чару и из согласных и из гласных. Самое причудливое звуковое существо есть звук В. В Русском языке, также как в Английском, В легко переходит в мягкое У. В [65]наречиях Мексиканских В перемешивается с легким Г. И вот два такие разные звука, как В и Г, недаром стоят в нашей азбуке рядом, и не случайно мы говорим — Голос, а Латинянин скажет — Vox. Голос Ветра слышен здесь.

Лепет волны слышен в Л, что-то влажное, влюбленное, — Лютик, Лиана, Лилея. Переливное слово Люблю. Отделившийся от волны волос своевольный локон. Благовольный лик в лучах лампады. Светлоглазая льнущая ласка, взгляд просветленный, шелест листьев, наклоненье над люлькой.

Прослушайте внимательно, как говорит с нами Влага.

С лодки скользнуло весло.
Ласково млеет прохлада.
«Милый! Мой милый!» Светло,
Сладко от белого взгляда.
Лебедь уплыл в полумглу,
Вдаль, под Луною белея.
Ластятся волны к веслу,
Ластится к влаге лилея.
Слухом невольно ловлю
Лепет зеркального лона.
«Милый! Мой милый! Люблю!» —
Полночь глядит с небосклона.[2]

[66] Л — ласковый звук не только в нашей Славянской речи. Посмотрите, как совпадают с нами Перуанцы, далекие Перуанцы, отделенные от нас громадами Океанов и принадлежащие к совершенно другой группе народов. Люлю по Перуански Любимка, Люлюй — Лелеять, Льянльяй — Вновь зеленеть, Льохлья — Ливень, Льюльяй — Улещать, Льюскай — Скользить, Льюлью — Ласковый. Я беру другую страну, затерянную в Морях: Самоа. Ни с нами Самоанцы не связаны, ни с Перуанцами, и однако, чтобы сказать Солнце, они говорят Ла, Небо у них Ланги, Петь — Лянги, Голос — О-ле-лео, Мелководье — Ваилялёа, Лист Пальмы — Ляоаи, Зеленеть — Леляу, Молвить — Ляляу, Красивый — Лелей. Ласковое требует Л.

В самой природе Л имеет определенный смысл, также как параллельное, рядом стоящее, Р. Рядом стоящее — и противоположное. Два брата, но один светлый, другой черный, Р — скорое, узорное, угрозное, спорное, взрывное. Разорванность гор. В розе — румяное, в громе — рокочущее, пророческое — в рунах, распростертое — в равнине [67]и в радуге. Рокотание разума, рекущий рот, дробь барабана, срывы ветра, рев бури, взрыв урагана, рокоты струн, красные, рыжие вихри пожаров разразившихся гроз, прорычавших громом. Р — взоры гор, где хранится руда — разных самородков. Не одно там Солнце в зернах. Не одни игры украшающего серебра, — тут ворчанье иных металлов, в их скрытости.

Кровью тронутая медь,
Топорами ей греметь.
Чтоб размашисто убить,
И железу уступить.
Под железом — О, руда! —
Кровь струится как вода,
И в стальной замкнут убор
Горный черный разговор.

Р — один из тех вещих звуков, что участвуют означительно и в языке самых разных народов, и в рокотах всей природы. Как З, С, и Ш слышны — и в человеческой речи, и в шипении змеи, и в шелесте листьев, и в свисте ветров, так Р участвует и в речи нашего рта и горла, и в ворчаньи тигра, и в ворковании горлицы, и в карканьи ворона, и в ропоте [68]вод, текущих громадами, и в рокотаниях грома. Не напрасно мы, Русские, сказали, Гром, и недаром Германцы его назвали Donner, Англичане — Thunder, Французы — Tonnere, Скандинавы назвали бога Громовника Тор, Древние Славяне — Перун, Литовцы — Перкунас, а Халдеи — Рамман. Не напрасно также нашу речь мы определяем глаголом Говорить, что звучит по Немецки — Sprechen, по Итальянски — Parlare, по Санскритски — Бру, по Перуански — Римай.

Я говорил, что некоторые звуки особенно дороги нашему чувству, нашему бессознательному, мудро понимающему, чувству, ибо они основные, первородные, так что даже внешнее их начертание странно волнует нас, мы им залюбовываемся. В старинном счислении, А — 1; А, обведенное тонким кругом, означает Тьму или 10.000; А, обведенное более плотным кругом, означает Легион или 100.000. А, обведенное причудливым кругом, состоящим из крючьев, означает Леодор или Тысячу Тысяч, 1.000.000. Поистине много оттенков в красивой букве А, и тысяча тысяч это вовсе [69]не такое уж несчислимое богатство, ибо человеческая речь есть непрерывно текущий Океан, а сосчитано, что в одном Арабском языке — 80 слов для обозначения Меда, 200 — для Змеи, 1.000 — для Меча, и 4.000 для Несчастия.

А — первый звук нашего открытого рта, у закрытого же рта первый звук — М, второй — Н. И вот мы видим, что во всех древнейших нам известных религиях звуки А и Н выступают как яркое знамя. Священный город Солнца в Египте, любимый богами Солнцеград, есть Ану. Халдейский бог Неба есть Анна. Халдейская богиня Любви зовется Нана. По Санскритски Анна значит Пища. Индусский дух радости — Ананданатха. Индусский мировой змей — Ананта. Сестра Мирового Кузнеца Ильмаринэна зовется в «Калевале» Анники. Жена Скандинавского Солнечного бога Бальдэра зовется Нанна. Это всё не заимствования, и не случайные совпадения. Это проявление закона, действующего неукоснительно, — только действия закона мало нами изучены,

Участвуя в самом высоком, — в первичном взрыве человеческого, восхотевшего [70]речи, — А участвует и в самом смиренном, что́ есть — звериный крик. А есть в лае собаки, А есть в ржании лошади. Так и таинственное В. Я не тело, а дух. А дух есть Ветер. А Ветер есть В. Вайю и Ва́ата по Санскритски, Вейяс у Литовцев, Ventus у Римлян, Viento у Испанцев, Wind у Германцев, Wind (Уинд) и стихотворное Wind (Уайнд) у Англичан, Wiatr у Поляков, — Ветер, живущий и в человеческом духе и в духе Божием, что носился над бесформенными водами, водоворот мчащийся в циклоне и забвенно веющий в листве ивы над ручьем, Ветер шаловливо уронил малый звуковой гиэроглиф свой — В — в хрустальное горлышко певчих птиц; Виит поет малиновка, Циви зовет трясогузка, Тии-вить — десятый высший звук соловья. Эта рулада Тии-вить, как говорит Тургенев, у хорошего нотного соловья имеет наивысшее значение, делающее его верховным маэстро.

Зная, что звуки нашей речи участвуют, не равно и с неопределимой долей посвященности, в сокровенных голосах Природы, мы бессильны в точности определить, почему тот или иной звук действует на [71]нас всем очарованием воспоминания или всею чарою новизны. Прикасаясь к музыке слова сознанием, мы ухватываем часть разорванного её богатства, но только мудрым чувством ощущаем мы музыку слова сполна и, радостно искупавшись в её звенящих волнах и глухих глубинах, властны создавать, освеженные, новую гармонию. Красно-цветные дикие Северной Америки, силой магического пения и особых плясок, как и представители дикой Мексики, заклинающие нисхождение дождя и огненную музыку грома, говорят о наших Европейских песнях, что мы слишком много болтаем, — сами же они в священном порядке расставляют определенные слова определенных строк, необъяснимо повторяя в них известные припевы и перепевы, ибо слово для них священно по существу. Заклинательное слово есть Музыка, а Музыка сама по себе есть заклинание, заставляющее неподвижность нашего бессознательного всколыхнуться и засветиться фосфорическим светом.

Древние говорили: — «Числа суть вещи Мира. Музыка есть число. Мир есть Музыка.» Семь дней нашей недели, быть может, суть [72]отображения семи звезд того Небесного Семизвездия, которое, законченной красотой своей, и певучею правильностью своего обращения в небе, велело земным певцам настраивать семь струн. С предельным вероятием мы можем вычислить также, что обращение созвездий Большой Медведицы, Малой Медведицы, и созвездия Кассиопеи, внушило человеческому сознанию символ Свастики, — вращающийся равносторонний крест, — узорный символ перевоплощения в ритмах вечного возврата. Но мы не исчислим, почему тот или иной музыкальный всклик Девятой Симфонии, или Лоэнгрина, поражает нашу душу больше всего, — мы чувствуем только, что вот, мы прикоснулись к тайне, но это такая тайна, что, коснувшись душою Мировой Души, направив в сердечном нашем гадании зеркало в зеркало, мы что то мгновенно увидели, но тотчас свет гаснет, лишь долгое зарево отсвета остается у нас в душе.

В таинственной звездной Халдее, — где любящая богиня Истар сумела сойти в Ад, и, прикоснувшись к живой воде, вернулась из смертных областей, — возникло одно из [73]самых страшных и могучих заклинаний, какие есть среди словесных волхвований. Вот оно.

Семеро их! Семеро их!
В глубине Океана семеро их!
В высотах Небесных семеро их!
В горах Заката рождаются, семеро.
В горах Востока вырастают, семеро.
Сидят на престолах в глубинах Земли они.
Заставляют свой голос греметь на высотах Земли они.
Раскинулись станом в пространствах Небес и Земли они,
В сокрытых вертепах.
Семеро их! Семеро их!

Они не мужчины, не женщины.
Как ветер бродячий они.
Как сети, они простираются, тянутся.
Нет у них жен, не родят они сына.
Как кони они, что внезапно возникли меж гор.
Злые, из пропасти Эа.
Благоговенья не знают они, благотворенья не знают,
Молитв не услышат, нет слуха у них к мольбам.
На больших проезжих дорогах
Препоной встают, ложатся на путь.
Злые они, злые они.

[74]

Семеро их! Семеро их!
Дважды семеро их!
Дух Небес, ты закляни их!
Дух Земли, ты закляни их!
Злые Ветры! Злые Бури! Палящие Ветры они
Вихрь, за которым приносится смерч.
Реющий вестник, за вестником Смерч.
Могучие чада, предвестники Мора.
За ними идет Нинкгал.
Проломный они потоп.
Семь богов широкой Земли.
Семь разбойных богов с Небес.
Семь властных богов.
Семь злобных богов.
Семь веющих дьяволов.
Семь дьяволов злых утеснения.
Семь в Небе, семь на Земле.
Злой дьявол, злой дух, злой Алал, злой Гигим, злой Тэлал, злой бог, злой Маским.
Дух Неба, ты закляни их!
Дух Земли, ты закляни их!
Закляни их!

Злые духи, которых с такою настойчивостью заклинает Халдей, вездесущи и всё-пагубны. Они уменьшают Небо и Землю. Запирают, как дверью и засовами, страны. Не имеют стыда. Мелют народы как эти народы мелят зерно. Кровь проливают как дождь. Девушку гонят из комнаты. [75]Высылают мужчину из дома. Гонят птиц от гнезда. Поражают быков и овец. Шаткой тенью встают на ночных улицах. Мучают скот в загоне. Из дверных щелей как ветер вывеиваются. Высунув язык, они — как стая собак. Как змеи ползут на своих животах. В комнате вдруг запахнет мышью. Ревут, бормочут, и шепчут. Их много, как рыбьей икры. Им стены — ничто. Не удержишь их дверью. Переходят из дома в дом.

Если Халдейский «Заговор о Семи Духах» устремляет всю силу заклинательного слова против зловещих сил Природы, необыкновенной выразительностью отличаются и такие заговоры, где колдующий обращается именно к недоброму началу, с тем, чтоб опутать чужую волю, окружить ее, как окружают облавой зверя в лесу. Совсем особенными искусниками в этом магическом чаровании являются Русские колдуны и Малайские заклинатели. Я беру два Русские народные заговора, и, глянув на них в магическое зеркало, воспроизвожу в стихе. Почему в стихе? Потому что, когда деревенский волхвователь произносит тот или другой [76]заговор, он произносит его заклинающим напевным голосом, он произносит его при особых обстоятельствах, при особой обстановке, всё это вместе возникает как волшебная поэма, как зримый и внятный занимательный стих. Вот «Заговор Охотника».

Засветло встал я,
Лицо умывал я,
И к двери иду из дверей,
Из ворот я иду в ворота,
В чисто поле, к дремучему лесу, где между ветвей
Днем темнота.
А из лесу дремучего, темного,
Из лесу огромного,
Двадцать бегут ко мне дьяволов, сатанаилов, лесных,
И двадцать иных,
Пешие, конные, черные, белые,
Низкие,
Близкие,
Страшные видом, а сами несмелые,
Сатанаилы и дьяволы, стали они предо мной,
На опушке лесной,
Сатанаилы, и лешие, дьяволы странные,
Низкие, близкие, темные,
Плоско-огромные,
И вы, безымянные,
Видом иные,

[77]

На остров идите,
Зверей мне гоните,
В мои западни поставные,
Ночные, вечерние, утренние,
И полуденные, и полуночные,
Идите, гоните,
Остановите,
В моих западнях примкните![3]

Чтобы внушать что-нибудь чужой воле, не нужно даже прибегать к определенным союзникам вроде сатанаилов. Малаец говорит: —

Каждой двери слушай скрип,
Птице молви: Цып — цып — цып.
С сердцем хочешь воевать, —
К сердцу вблизь, и сердце хвать.

Чтоб сердце передало сердцу весть, Русский колдун обращается к ветру и поет «Заговор Семи Ветров». Удерживая заговорным словом вольные, ненаправленные к одному средоточию, блуждания ветров, которые бродят всюду и нигде, заклинающий заставляет их сцепиться в одном хотеньи говоря: —

Вы подите, Семь Ветров,
Соберите с бледных вдов

[78]

Всю их жгучую тоску,
Слез текучую реку,
За один возьмите счет
Все тоски у всех сирот,
Все их вбросьте вы в нее,
Сердце кто томит мое,
В ней зажгитесь вдвое, втрое,
Распалите ретивое,
Кровь горячую пьяня,
Чтоб возжаждала меня,
Чтоб от этой жгучей жажды
Разгорелась не однажды,
Чтобы ей неможно быть
Без меня ни есть, ни пить,
Чтоб скучала, замечала,
Что дышать ей стало мало,
Как горящим в час беды,
Или рыбе без воды,
Чтобы бегала, искала,
Страха Божия не знала,
Не боялась ничего,
Не стыдилась никого,
И в уста бы целовала,
И руками обнимала,
И как вьется хмель средь дня,
Так вилась бы вкруг меня.[4]

Малайский заклинатель, в лике своем так победно описанный в «Песни Торжествующей Любви», еще сгущает чары заклинанья, [79]когда он околдовывает волю, наклоняя сердце к другому сердцу. Край Малайцев вообще край Магии. Заговорный напев соучаствует с музыкой. А какой силы была, например, волшебная свирель Малайского царя Донана, точно повествует предание: — «В первый раз заиграла свирель, и звук издала двенадцати инструментов, заиграла второй она раз, и было то двадцать четыре инструмента, и тридцать шесть разных инструментов было, когда заиграла свирель в третий раз. Удивительно ли что царевна Че-Амбонг и царевна Че-Мёда залились слезами, и музыку должно было остановить».

Нельзя более красиво выразить магическую силу и необходимость повторности при созидании музыки и напевного заклинания. Я беру четыре Малайские заговора, они как четыре угла составляют горницу, в которую замкнута женская душа — замкнута, и не выйдет оттуда: «Заговор о Стреле», «Заговор о Ступне», «Заговор Любовный», «Заговор для Памяти».

Я спускаю стрелу, закатилась Луна,
Я спускаю стрелу, чаша Солнца темна,
Я спускаю стрелу, Звезды дымно горят,

[80]

Задрожали, глядят, меж собой говорят.
Я не звезды стрелой поразил, поразил,
И не Солнце с Луной я стрелою пронзил,
Все в цветок мои стрелы вонзились, горят,
Я сердечный цветок поразил через взгляд.
Я стрелу за стрелою до сердца продлю,
Выходи же, душа той, кого я люблю,
Приходи и приляг на подушку мою,
Я стрелою, душа, я стрелой достаю.[5]


— Среди примет ты видел след?
— Ступня её. Сомненья нет.
— Из праха вырежь ту ступню,
И дай ее обнять Огню.
Ее лизнет язык Огня,
И станет слушаться ступня.
— А что потом? А как потом?
Ступню куда мы поведем?
— Возьмешь ты бережно тот прах,
И в трех его яви цветах.
Оденешь в красный лоскуток,
И подержи, да минет срок.
Оденешь в черный — завяжи,
Ступню в том черном подержи.
И после в желтый лоскуток,
Замкни, и выдержи зарок.
— А что потом? Горит ступня,
И пляшет, мучает меня,
— Потом цветную нить скрути,
К подушке ближе помести.
Ступню на занавес повесь,
И в жаркой мысли медли весь.

[81]

Зеленый прутик отыщи,
Хлещи, семь раз ее хлещи.
При смене зорь, в полночный час,
Хлещи, хоть спи, хлещи семь раз.
И припевай: «— Любви ищу.
Не землю, сердце я хлещу.»
— Смотри! Дрожит, идет ступня!
Люби меня! Люби меня![6]


Черная Ягода — ими твое,
Птица Багряная — имя мое.
«Майя!» пропел я. Внемли,
Мысли ко мне все пошли.
Мною пребудь зажжена.
Любишь и будь влюблена.
Будь как потеряна ночью и днем.
Будь вся затеряна в сердце моем.
Днем семикратно смутись.
В ночь семикратно проснись.
Быстро домой воротись.
Я говорю: — «Ты — моя»!
В Месяц ли глянь — это я.[7]


Я принес тебе вкрадчивый лист,
Я принес тебе пряный бетель.
Положи его в рот, насладись,
Полюбив меня, помни меня.
Солнце встанет ли, помни меня,
Солнце ляжет ли, помни меня,
Как ты помнишь отца или мать,
Как ты помнишь родимый свой дом,

[82]

Помнишь двери и лестницу в нём,
Днем ли, ночью ли, помни меня.
Если гром загремел, вспомяни,
Если ветер свистит, вспомяни,
Если в небе сверкают огни,
Вспомяни, вспомяни, вспомяни.
Если звонко петух пропоет,
Если слышишь, как время идет,
Если час убегает за час,
И бежит, и ведет свой рассказ,
Если Солнце идет за Луной,
Будь всей памятью вместе со мной.
Стук, стук, стук. Это я прихожу.
Стук, стук, стук. Я в окошко гляжу.
Слышишь сердце? В нём сколько огня.
Душу чувствуешь? Помни меня![8]

Сейчас звучал магический стих, устремленный к отдельной цели изменения стихий, или наклонения воли человека. Но стих вообще магичен по существу своему, и каждая буква в нём — магия. Слово есть чудо, Стих — волшебство. Музыка, правящая Миром и нашей душой, есть Стих. Проза есть линия, и проза есть плоскость, в ней два лишь измерения. Одно или два. В стихе всегда три измерения. Стих — пирамида, колодец, или башня. А в редкостном стихе редкого [83]поэта не три, а четыре измерения, — и столько, сколько их есть у мечты,

Говоря о стихе, самый волшебный поэт 19-го века, Эдгар По, сказал: — «На рифму стали смотреть как на принадлежащую по праву концу стиха — и тут мы сожалеем, что это так окончательно укрепилось. Ясно, что здесь нужно было иметь в виду гораздо больше. Одно чувство равенства входило в эффект. Рифмы всегда были предвидены. Великий элемент неожиданности не снился еще, а как говорит Лорд Бэкон — нет изысканной красоты без некоторой странности в соразмерности». Эдгар По, заставивший говорить Ворона и звенеть в стихах колокольчики и колокола, и перебросивший в перепевный свой стих полночную магию Моря и тишины, и сорвавший с неба для рифм и созвучий несколько ярких звезд, первый из Европейцев четко понял, что каждый звук есть живое существо, и каждая буква есть вестница. Одной строкой он взрывает глубь души, показывая нам звенящие ключи наши, и в четырех строках замыкает целый приговор Судьбы.

[84]

Напев с баюканьем дремотным
С крылом лениво-беззаботным,
Средь трепета листов зеленых,
Что тени стелят на затонах,
Ты был мне пестрым попугаем,
Той птицею, что с детства знаем,
Тобой я азбуке учился,
С тобою в первом слове слился,
Когда лежал в лесистой дали,
Ребенок, чьи глаза — уж знали.

Но в то самое время, когда юный кудесник, Эдгар По, переходя от юности к молодости, созидал символизм напевной выразительно-звуковой поэзии, в области Русского стиха, из первоистоков Русской речи, возник совершенно самостоятельно, в первоначатках, символический стих. Поэт, который знаменит, и однако, по существу, мало известен, описывая в 1844-м году впечатление от музыки на реке, говорит, точно играя по нотам: —

«Струйки вьются, песни льются,
Вторит эхо вдалеке».

Еще на два года ранее, описывая гадание, он говорит: —

«Зеркало в зеркало с трепетным лепетом
Я при свечах навела».

[85] В том же 1842-м году он пропел: —

«Буря на Море вечернем,
Моря сердитого шум,
Буря на Море и думы,
Много мучительных дум.
Буря на Море и думы,
Хор возрастающих дум.
Черная туча за тучей
Моря сердитого шум».[9]

Это магическое песнопение так же построено всё на Б, Р, и в особенности на немеющем М, как первый запев «Рейнского Золота», где волшебник северного Моря, Вагнер, угадывает голос влаги, построенный на В, и Воглиндэ поет: —

«Weiа! Waga!
Woge, du Welle,
Walle zur Wiege!
Wagala Weia!
Wallala Weiala Weia!»

Русский волшебник стиха, который одновременно с Эдгаром По, слушая нашу метель, понял колдовство каждого отдельного звука в стихе, и у Музы которого —

«Отрывистая речь была полна печали,
И женской прихоти и серебристых грез», —

[86]волшебник, говорящий о ней —

«Какой-то негою томительной волнуем,
Я слушал, как слова встречались с поцелуем,
И долго без неё душа была больна», —

этот волшебник, сладостный чародей стиха, был Фет, чье имя как вешний сад, наполненный кликами радостных птиц. Это светлое имя я возношу, как имя первосоздателя, как имя провозвестника тех звуковых гаданий и угаданий стиха, которые через десятки лет воплотились в книгах «Тишина», «Горящие Здания», «Будем как Солнце», и будут длиться через «Зарево Зорь».

Еще раньше, чем Фет, другой чарователь нашего стиха, создал звуковую руну, равной которой нет у нас ни одной. Я говорю о Пушкине, и при звуке этого имени мне кажется, что я слушаю ветер, и мне хочется повторить то, что записал я о нём для себя в минуту взнесенную. —

Всё, что связано с вольной игрою чувства, всё, что хмельно, винно, завлекательно, это есть Пушкин. Он научает нас [87]светлому смеху, этот величавый и шутливый, этот легкий как запах цветущей вишни, и грозный временами, как воющая вьюга, волшебник Русского стиха, смелый внук Велеса. Всё журчанье воды, всё дыхание ветра, весь прерывистый ритм упорного желанья, которое в безгласном рабстве росло и рвалось на волю, и вырвалось, и распространило свое влияние на версты и версты, всё это есть в Пушкинском «Обвале», в этом пляшущем празднике Л, Р, В.

«Оттоль сорвался раз обвал
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил,
И Терека могучий вал
Остановил.
Вдруг истощась и присмирев,
О, Терек, ты прервал свой рев,
Но задних волн упорный гнев
Прошиб снега…
Ты затопил, освирепев,
Свои брега.»[10]

Краткость строк и повторность звуков, строгая размерность этой словесной бури, проникновение в вещательную тайну отдельных вскриков человеческого горла — не [88]превзойдены. Здесь ведун-рудокоп работал, и узрел под землей текучие колодцы драгоценных камней, и, властной рукой зачерпнув полный ковш, выплеснул нам говорящую влагу. Русский крестьянин выносил в душе своей множество заговоров, самых причудливых, вплоть до Заговора на тридцать три тоски. Неуловимый в своих неожиданностях, ветролетный Пушкин создал в «Обвале» бессмертный и действенный «Заговор на вещие буквы», «Заговор на вызывание звуковой вести-повести».

Современный стих, принявши в себя колдовское начало Музыки, стал многогранным и угадчивым. Особое состояние стихий, и прикосновение души к первоистокам жизни, выражены современным стихом ведовски. Не называя имен, которые конечно у всех в памяти, как прославленные, я беру две напевности из двух разных поэтов, независимо от соображений общей оценки, историко-литературной, лишь в прямом применении примера чаровнической поэзии: «Печать» Вячеслава Иванова, где внутренняя музыка основана на Ч, П, и немотствующемь М, и «Венчание» Юргиса Балтрушайтиса, где [89]взрывно метелистое буйное Б, вместе с веющим В, дает мелодию смертного снежного вихря.

Неизгладимая печать
На два чела легла.
И двум — один удел: — Молчать
О том, что ночь спряла, —
Что из ночей одна спряла,
Спряла и распряла.
Двоих сопряг одним ярмом
Водырь глухонемой.
Двоих клеймил одним клеймом,
И метил знаком: Мой.
И стал один другому — Мой…
Молчи. Навеки — Мой.

В этом страшном напеве, где поэт изобличает не только магическое понимание звука М, но и мудрость сердца, что в ужасе немеет, всё душно, тесно, тускло, мертво, любовь — проклятие, любовь — препона. В напеве Балтрушайтиса, широком и вольном, — не теснота комнаты, а простор солнечного зрения, не любовь — как проклятие и смерть, а смерть — как благословение и любовь.

Венчальный час! Лучистая Зима
Хрустальные раскрыла терема.
Белеет лебедь в небе голубом.

[90]

И белый хмель взметается столбом.
Лихой гонец, взрывая белый дым,
Певучим вихрем мчится к молодым.
Дымит и скачет, трубит в белый рог,
Роняет щедро жемчуг вдоль дорог.
В венчальном поле дикая Метель
Прядет — свивает белую кудель.
Поют её прислужницы и ткут,
Тебя в свой бархат белый облекут, —
И будешь ты на вечность темных лет,
Мой бледный княжич щеголем одет.
Твоих кудрей веселых нежный лен
Венцом из лилий будет убелен.
И в тайный час твоих венчальных грез
Поникнешь ты средь белых-белых роз.
И трижды краше будешь ты средь них,
Красавец бледный, белый мой жених!

Магия знания может таить в себе магию проклятия. Опираясь на понимание точного закона, мы можем впасть в цепенящее царство убивающего сознания. Есть ценная истина, хорошо формулированная певцом Ветра, Моря, и человеческих глубин, Шелли: «Человек не может сказать — я хочу написать создание Поэзии. Даже величайший поэт не может этого сказать, потому что ум в состоянии творчества является как бы потухающим углем, который действием [91]невидимого влияния, подобного изменчивому ветру, пробуждается для преходящего блеска. Эта сила возникает из недр души, подобно краскам цветка».

Современный стих легко забывает, слишком часто не помнит, что нужно быть как цветок, для того чтобы чаровать, корнями быть в темных глубинах внесознательного, долго быть в испытующих недрах Молчания, прежде чем, раскрыв свою чашу, быть влюбленником Луны, и главное, главное, пламенником Солнца. Лишь тогда оправдывается вещее сказание Скандинавов, что творческий напиток, делающий человека скальдом, состоит из крови полубога и пьянящего меда.

Из крови полубога, убитого карликами, и меда, сбираемого пчелою с цветов. Сокровенные смыслы Скандинавской саги глубже и богаче, чем это можно подумать с первого взгляда. Если цветок есть верховная красота растения, полный его праздник, вся его скрытая сила, вся его огненная мечта и благовонная греза, и красочная математика, и безмолвная медвяная музыка, — та светлая пыльца, из которой звенящая пчела делает [92]тяжелый пахучий мед и богомольный воск, что хранятся в заветных кладовых улья, эта звездность еле зримых цветочных пылинок, столь же нежных, как красочная пыльца крыльев бабочек, есть наиболее тонкая, и наиболее верховная из всего богатства самого цветка, который есть верховное малое солнце в зеленой жизни растения. Здесь опять зеркало в зеркале, и они углублены еще новым зеркалом, и многократная зеркальность, чаруя душу безгласной музыкой, уводит ее от предельного к бесконечному.

Чтобы составить кровь полубога, убитого карликами, вступили в мир, любовно помирились, вечно враждующие, духи Воды и Огня. Если я полубог, и пойду к карликам, конечно они убьют меня. Снизойдя, я отдам свое божеское человеческому. Но малые человеки опьянятся моею кровью, и будет их дух как вьющийся хмель, который бежит змеевидно, изумрудным своим побегом, от Земли к Небу. Хорош этот творческий напиток. И хранится он у Гигантов. Стоит быть жертвой для него. А в душе есть Жертвенный Зверь.

[93]

Белорунный, сребролунный из пещеры вышел зверь.
Тонкоструйный, златовейный зажигай огонь теперь.
В старый хворост брызнул шорох, вспышек быстрый перебег.
Зверь пещерный, беспримерный, весь сияет словно снег.
Златорогий, стройный, строгий, смерти ждет он не страшась.
Струйки-змейки, чародейки, вейтесь, пойте, стройте час.
Струнным строем час построен, час, и миг, и волшебство.
Снег разъялся, кровь красива, хворост ожил, жги его.
В старых ветках смерть устала спать и ждать, не бойся жечь.
Всё, что пламень метко схватит, встанет словно стяг и меч.
Златорунный, огневейный, красный, желтый бог Костер,
Жги нас, жги нас, как несчетных жег и сжег твой жаркий взор.[11]

Примечания

править
  1. Агни — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  2. Влага — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  3. Заговор охотника — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  4. Заговор семи Ветров — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  5. Заговор о Стреле — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  6. Заговор о ступне — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  7. Заговор любовный — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  8. Заговор для памяти — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)
  9. Буря на небе вечернем — стихотворение А. А. Фета. (прим. редактора Викитеки)
  10. Обвал — стихотворение А. С. Пушкина. (прим. редактора Викитеки)
  11. Жертвенный зверь — стихотворение К. Д. Бальмонта. (прим. редактора Викитеки)


  Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.