Пожар Москвы. 1812 г. Мемуары графа де-Сегюра (1912)/Малоярославец

[53]

МАЛОЯРОСЛАВЕЦ

В южной части Москвы, у заставы, одно из её главных предместий примыкает к двум большим дорогам; обе они ведут в Калугу. Одна из них, что левее, самая старая, другая проложена позднее. На первой-то из них Кутузов только что разбил Мюрата. И по этой же дороге Наполеон вышел из Москвы 19 октября, объявив своим офицерам, что он пойдет к границам Польши через Калугу и Смоленск. Затем, указав на небо, по-прежнему безоблачное, сказал: «Разве вы не узнаете моей звезды в этом сверкающем небе?» Но этот призыв к счастью противоречил мрачному выражению его лица и обнаруживал лишь деланное спокойствие.

Наполеон, вступивший в Москву с 90 тысячами строевых солдат и 20,000 больных и раненых, выходя из неё, имел больше 100 тысяч здоровых солдат, оставив в Москве 1,200 раненых. Пребывание императора в Москве, несмотря на ежедневный потери, дало ему возможность: предоставить [54]отдых пехоте, пополнить провиант войска и увеличить свои силы на 10 тысяч человек. Кроме того, удалось часть раненых поместить в госпитале, а остальных заблаговременно вывести из города. Но с первого же дня выступления Наполеон заметил, что его кавалерия и артиллерия едва волочили ноги.

Одно ужасное зрелище увеличило печальные предчувствия нашего вождя. Армия, еще накануне вышедшая из Москвы, двигалась без перерыва. В этой колонне, состоявшей из 140,000 человек и приблизительно 50,000 лошадей всех пород, сто тысяч строевых солдата, шедших впереди в полном снаряжении с пушками и артиллерийскими повозками, еще могли напоминать своим видом прежних всемирных победителей, но что касается остальных, то они походили скорее на татарскую орду после удачного нашествия. На бесконечном расстоянии в три или четыре ряда тянулась спутанная вереница карет, фур, богатых экипажей и всевозможных повозок. Тут были и трофеи в виде русских, турецких и персидских знамен и гигантский крест с колокольни Ивана Великого, и бородатые русские крестьяне, которые везли и несли нашу добычу, сами составляя часть её; многие из наших собственноручно везли тачки, наполненные всем, что им удалось захватить; эти безумцы не хотели думать, [55]что уже к вечеру им придется отказаться от своей непосильной ноши: охваченные бессмысленной жадностью, они забыли и о восьмистах лье пути, и о предстоящих сражениях.

Особенно бросалась в глаза среди идущей в поход армии толпа людей всех национальностей, без формы, без оружия и слуг, громко ругавшихся на всех языках и подгонявших криками и ударами плохеньких лошаденок, впряженных веревочной упряжью в элегантные экипажи, наполненные добычей, уцелевшей от пожара, или съестными припасами. В этих экипажах ехали также со своими детьми французские женщины, которые когда-то были счастливыми обитательницами Москвы, а теперь убегали от ненависти москвичей, и армия являлась для них единственным убежищем. Несколько русских девок следовали за ними в качестве добровольных пленниц.

Можно было подумать, что двигался какой-то караван кочевников или одна из армий древних времен, возвращавшаяся после великого нашествия с рабами и добычей.

Трудно было себе представить, как сможет регулярное войско тянуть за собой и сохранять такое количество тяжелых экипажей в течение столь длинного перехода.

Несмотря на ширину дороги и крики свиты, Наполеону с трудом удавалось пробираться [56]сквозь эту невообразимую толкотню. Без сомнения, достаточно было попасть в узкий проход, ускорить движение или подвергнуться нападению казаков, чтобы избавиться от этой поклажи; но лишь судьба или неприятель имели право облегчить нас от неё. Император же отлично сознавал, что он не имеет права ни упрекнуть своих солдат за захват этой с трудом приобретенной добычи, ни тем более отнять её у них. Кроме того, так как награбленные вещи были спрятаны под съестными припасами, а император не имел возможности выдавать своим солдатам должный паек, то мог ли он запретить им уносить всё это с собой? Наконец, ввиду того, что не хватало военных повозок, эти экипажи служили единственным спасением для больных и раненых. Поэтому Наполеон безмолвно миновал длинный хвост своей армии и выехал на старую Калужскую дорогу. Он в течение нескольких часов двигался в этом направлении, объявив, что он идет поразить Кутузова, на том самом месте, где русский полководец только что одержал победу. Но в половине дня, взобравшись на высоту Краснопахрской усадьбы, где он остановился, император неожиданно повернул направо вместе со всей своей армией и, двигаясь через поля, в три перехода достиг новой калужской дороги. Во время этого [57]маневра полил дождь, испортил поперечные дороги и принудил Наполеона остановиться. Это было большим несчастьем. Лишь с большим трудом удалось извлечь из грязи наши орудия.

Несмотря на это, император удачно скрыл свое движение, при помощи корпуса Нея и остатков кавалерии Мюрата, стоявших позади реки Мотши и в Воронове. Кутузов, введенный в заблуждение этой уловкой, продолжал ждать Великую Армию на старой дороге, в то время как она 23 октября, передвинувшись целиком на новую дорогу, должна была сделать всего лишь один переход, чтобы, благополучно миновав русских, опередить их на пути к Калуге.

Письмо Бертье к Кутузову, обозначенное первым днем нашего флангового марша, было последней попыткой к примирению или быть может военной хитростью. На него не последовало удовлетворительного ответа.

23-го император со своим штабом уже был в Боровске. Проведенная там ночь была приятна императору: он узнал, что в шесть часов вечера Дельзон со своей дивизией, опередив его на четыре лье, нашел Малоярославец и окружающие его леса не занятыми. Это место было прочной позицией против Кутузова и в то же самое время единственным пунктом, заняв который, [58]русские могли отрезать нам отступление по новой калужской дороге. Сначала император хотел обеспечить успех захвата этого города своим присутствием и даже отдал приказание к выступлению, но потом отменил его, неизвестно почему.

Он провел этот вечер верхом на лошади вблизи Боровска, на большой дороге недалеко от того места, где, по его предположению, должен был находиться Кутузов. Под проливным дождем он осматривал местность, как будто бы на ней должно было происходить сражение. На другой день, 24, он узнал, что у Дельзона отбивают Малоярославец; это известие не вызвало в нём особенного беспокойства, потому ли, что он был уверен в успехе, или потому, что вообще не знал, что предпринять.

Он поздно и не торопясь выехал из Боровска, как вдруг до него донесся шум сильного сражения. Тогда его охватило беспокойство, он поспешил взобраться на одну из возвышенностей и стал прислушиваться. Неужели русские его опередили? Значит, его маневр не удался? Разве он с недостаточной быстротой подвигался вперед? Или, может быть, наши обходят левый фланг Кутузова?

Говорили, что во всём этом движении нашей армии наблюдалось та [59]медлительность, которая обычно наступает вслед за продолжительным отдыхом. Расстояние между Москвой и Малоярославцем равняется всего ста десяти верстам: достаточно было бы четырех дней, чтобы пройти его, но наши употребили на этот переход целых шесть дней. Правда, армия, нагруженная съестными припасами и добычей, с трудом подвигалась вперед, а дороги были топки. Мы были принуждены посвятить целый день переправе через Нару и через её болото, точно так же, как и поджиданию различных корпусов. Кроме того, подвигаясь так близко от неприятеля, нашим приходилось тесниться, чтобы не подвергнуть нападению русских наш слишком удлиненный фланг. Как бы то ни было, все наши несчастья начались с этого привала.

Между тем император по-прежнему прислушивался; шум всё возрастал: «Что это, — битва?» воскликнул он. Каждый выстрел терзал его, так как тут дело шло уже не о победе, а о самосохранении, и он торопил Даву, следовавшего за ним, но этот маршал прибыл на поле битвы лишь с наступлением ночи, когда пальба ослабевала, когда всё уже было решено.

Император видел конец сражения, но не имел возможности помочь вице-королю. Шайка тверских казаков чуть было не [60]захватила вблизи Наполеона одного из его офицеров.

Ночью приехал генерал, присланный принцем Евгением, и всё объяснил: «Вчера Дельзон не встретил неприятеля в Малоярославце, но он не счел возможным расположить всю свою дивизию в этом городе, стоящем на возвышенности, за рекой, за оврагом, в который легко можно было при неожиданном ночном нападении опрокинуть всё войско. Поэтому он остался на низком берегу Лужи и поручил всего лишь двум батальонам занять город и следить за высоким берегом. Ночь приближалась к концу; было четыре часа; за исключением нескольких часовых всё спало в бивуаках Дельзона, как вдруг русские под предводительством Дохтурова с ужасными криками выскочили из лесу. Смятение охватило часовых и распространилось на всю дивизию. Это уже была не рукопашная, а артиллерийская пальба. С самого начала атаки грохот орудий раздавался на три лье, оповестив вице-короля о серьезном сражении».

В заключение в этом рапорте было прибавлено, что тут подоспел принц Евгении с несколькими офицерами, его дивизия и гвардия следовали за ним. По мере его приближения перед ним открывалось обширное поле сражения, расположенное на возвышенности; у [61]её подножья протекала Лужа, берега которой отбивали отряды русских стрелков.

Позади их с высот города русский авангард обстреливал Дельзона, а дальше по высокому берегу стремительно приближалась вся армия Кутузова двумя длинными чернеющими колоннами. Их ряды, то развертываясь, то смыкаясь, подымались к городу по обнаженному спуску, достигнув которого они заняли прочную позицию, дававшую этому многочисленному войску все преимущества. И уже русские начали загораживать старую Калужскую дорогу, которая еще вчера была свободна и которую мы могли бы занять; но отныне Кутузов будет отстаивать её шаг за шагом.

В то же самое время неприятельская артиллерия воспользовалась высотами, примыкавшими к реке, и её выстрелы попадали на дно того оврага, где скрывались отряды Дельзона. Положение было невыносимо и всякое замедление могло кончиться нашей гибелью. Нужно было прибегнуть или к быстрому отступлению, или к стремительной атаке, а так как и отступать нужно было, двигаясь вперед, то вице-король дал приказ к атаке.

Большая Калужская дорога пролегает по узкому мосту реки Лужи, затем через овраг, примыкающий к Малоярославцу, поднимается к этому городу. Русские в огромном числе занимали этот овраг. Дельзон и его [62]французы бросились туда, очертя голову. От такого напора русские были опрокинуты и скоро наши штыки заблестели на высотах.

Дельзон, будучи уверен в победе, объявил о ней. Ему оставалось пройти лишь один только ряд зданий, но его солдаты заколебались. Он двинулся вперед, ободряя их жестами, голосом и собственным примером, как вдруг пуля ударила ему в голову и он упал. Его брат бросился к нему и, сжимая его в своих объятиях, хотел собственным телом защитить его от выстрелов и сумятицы, но вторая пуля сразила его самого — и оба брата одновременно испустили дух.

Это была тяжелая потеря и нужно было заместить убитых. Гильмино занял место Дельзона, опрокинул и загнал сто русских гренадеров в церковь и на кладбище, на ограде которого они держались. Эта церковь возвышалась налево от большой дороги и ей мы были обязаны победой. Пять раз мимо неё проходили преследующие нас русские колонны и пять раз наши выстрелы, направляемые из этой церкви то на их фланг, то на их тыл, приводили их в смятение и задерживали их натиск; затем, когда уже мы стали наступать, то русские, благодаря этой позиции, очутились между двух огней и тем самым мы достигли успеха.

Едва успел Гильмино установить такую [63]диспозицию, как вдруг целая стая русских набросилась на него; его оттиснули к мосту, где держался вице-король, наблюдавший за сражением и подготовлявший резервы. Сначала даваемая им подмога не имела значения: он посылал один за другим слабые небольшие отряды и, как это всегда бывает, такие отряды, не представляя собою серьезного подкрепления для натиска, были поочередно разбиваемы.

Наконец вся 14 дивизия была пущена в дело, сражение в третий раз перешло на высоты. Но едва французы достигли городских домов, едва они удалились от центрального пункта и очутились на широком открытом месте, не защищаемые ни с какой стороны — их силы оказались уже недостаточными. Истребляемые выстрелами целой армии, французы в смятении остановились; к русским всё время подходили свежие силы и наши поредевшие полки должны были отступить, тем более, что неровность почвы усиливала это смятение, и им снова пришлось стремительно спуститься с возвышенности, покинув всё.

Ядра, направленные в этот деревянный город, подожгли его: в своем отступлении наши попадали в огонь пожара, который гнал их под огонь выстрелов; русские ополченцы озверели, как истинные фанатики; наши солдаты тоже рассвирепели; начался [64]рукопашный бой; солдаты вцеплялись друг и друга одной рукой, нанося удары другой, и оба, как победитель, так и побежденный, скатывались в глубины оврага или в пламя, не разжимая рук. Там умирали раненые, иные задыхаясь в дыму, другие — пожираемые раскаленными углями. Их почерневшие и обуглившиеся скелеты являли собой ужасное зрелище.

Впрочем, не все из наших одинаково ревностно исполняли свой долг. Один из командиров, большой говорун, забившись на дно оврага, проводил время в разговорах вместо того, чтобы действовать. Он держал при себе в этом безопасном месте ровно столько солдат, сколько нужно было для того, чтобы оправдать его присутствие в этом овраге, предоставляя остальным своим подчиненным действовать наугад, каждому порознь — так, как им вздумается.

В резерве была одна 15 дивизия. Вице-король вызвал её в дело. Она двинулась вперед, направив одну бригаду налево, в предместье, другую направо, в город. Это были итальянские рекруты, которые сражались впервые. Они бросились в гору с восторженными криками, позабыв об опасности или презирая её по тому странному свойству, благодаря которому жизнь в её расцвете менее ценится, чем на склоне лет, или [65]может быть потому, что молодые меньше боятся смерти, не чувствуя её приближения, и в этом возрасте, богатом всеми дарами природы, они расточают свою жизнь, как богачи свое состояние.

Схватка была ужасна; мы в четвертый раз отбили всё и снова всё потеряли. Рекруты резерва, пылкие вначале, очень скоро потеряли мужество и, обратившись в бегство, вернулись к старым солдатам, которые, соединившись с ними, снова повели их в сражение.

Тогда русские, воодушевленные своим успехом и своим всё возраставшим числом, спустились с правой стороны, чтобы овладеть мостом и отрезать нам отступление. У принца Евгения оставался всего один последний резерв, он сам пошел в бой вместе со своей гвардией. При виде этого и заслышав призывные крики вице-короля, остатки 13-ой, 14-ой и 15-ой дивизий воспрянули духом — они сделали последнее усилие и в пятый раз бой перешел на высоты.

В это же время полковник Перальди и итальянские стрелки штыками оттеснили русских, которые уже достигали моста с левой стороны, и, не переводя духу, опьяненные дымом и выстрелами, через которые они прорвались, ударами, которые они наносили сами, и, наконец, победой, — они далеко [66]устремились в долину, собираясь захватить неприятельские пушки.

Но одна из глубоких расщелин, которыми покрыта эта почва, заставила их остановиться под смертоносным огнем: их ряды разомкнулись и неприятельская кавалерия напала на них; они были отброшены к самым садам предместья, тут они остановились и снова сомкнулись; Дюрье, Гиффлинга, Трецель, французы и итальянцы — все принялись отчаянно отстаивать верхние ворота города и русские подались, наконец, и отступили, укрепившись на Калужской дороге, между лесом и Малоярославцем.

Таким образом, восемнадцать тысяч итальянцев и французов, столпившихся в глубине оврага, победили пятьдесят тысяч русских, расположившихся над их головами и имевших все те преимущества, которые дает город, построенный на крутом подъеме.

Тем не менее армия с грустью смотрела на это поле битвы, где пали убитыми и ранеными семь генералов и четыре тысячи французов и итальянцев. Потеря неприятеля не могла утешить нас. Эта потеря не была вдвое больше нашей и их раненые могли быть спасены. Кроме того мы вспоминали, что, находясь в подобном же положении, Петр I жертвовал десятью русскими на каждого [67]шведа и считал, что не только потери обеих сторон равны, но что он даже выиграл в этой ужасной сделке. Наши особенно печалились при мысли о бесполезности этой кровавой схватки.

В самом деле, костры, запылавшие налево от нас в ночь с 23-го на 24 оповестили нас о приближении русских к Малоярославцу; тем не менее было заметно, что наши подвигаются к ним медленно, что лишь всего одна дивизия на три лье в окружности, лишенная всякой подмоги, беспечно двигалась вперед, что различные корпуса были далеко отодвинуты друг от друга. Куда же делась та быстрота и та решимость, которую выказали наши при Маренго, Ульме и Экмюле? Чем было можно объяснить это вялое и замедленное передвижение при подобных критических обстоятельствах? Неужели наших задерживали их артиллерия и обоз? Это предположение было наиболее правдоподобным.

Император выслушал рапорт об этой битве, находясь в нескольких шагах направо от большой дороги, в глубине оврага на берегу речки в деревне Городне в старой развалившейся деревянной хижине ткача. Эта деревня была расположена в полулье от Малоярославца, возле одного из изгибов реки Лужи. И в этом-то подточенном червями жилище, в грязной темной комнатке, [68]разгороженной пополам холщовой занавеской, решалась судьба армии и Европы!

Первую половину ночи Наполеон провел в получении и прочитывании известий с поля сражения. Всё доказывало, что неприятель готовится к сражению на следующий день; наши же находили нужным избежать его. В одиннадцать часов пришел Бессьер. Этот маршал был обязан своим возвышением некоторыми почтенными заслугами и любовью Наполеона, привязавшегося к нему, как к своему созданию. Правда, нельзя было сделаться фаворитом Наполеона так же, как — всякого другого монарха; для этого следовало, по крайней мере, долго прожить с ним, выказать свою полезность, так как он не уделял много времени приятному; затем необходимо было быть не только простым свидетелем стольких побед; — тогда утомленный император приучался смотреть теми глазами, которые, как ему казалось, он сам пересоздал.

Он отправил своего маршала, чтобы смотреть расположение неприятеля. Бессьер повиновался; он проехал вдоль всего фронта позиции русских: «Их невозможно атаковать», сказал он по возвращении! — «О Боже!» воскликнул император, всплеснув руками. «Достаточно ли вы в этом убедились? Неужели это правда? Вы мне ручаетесь за [69]это?» Бессьер подтвердил свое донесение: он повторил, что позиция русских такова, что достаточно трехсот гренадер для задержания целой армии! Наполеон с подавленным видом скрестил руки и углубился в свои печальные размышления. «Итак, его армия победоносна, но сам он побежден! Его путь отрезан, планы расстроены; Кутузов старик, скиф, предупредил его! И он не может жаловаться на свою звезду! Разве солнце Франции не следовало за ним и в Россию? Разве еще вчера дорога в Малоярославец не была свободна? Значит, счастье не изменило ему, но не он ли сам изменил своему счастью?»

Углубившись в бездну этих безотрадных мыслей, он впал в такое состояние, что ни одному из его приближенных не удалось добиться от него ни одного слова и только после долгих настойчивых вопросов едва он удостоил их кивка головы. Наконец, он выразил желание отдохнуть немного, но его терзала жгучая бессонница. Весь остаток жестокой ночи он то вставал, то ложился, беспрестанно подзывал к себе кого-нибудь, но ни одним словом не обнаруживал своего отчаяния и лишь по беспокойной подвижности его тела можно было судить о смятении его души.

Около четырех часов утра один из его ординарцев, принц Д’Аренберг, [70]предупредил его о том, что под прикрытием ночной темноты, леса и неровностей почвы казаки проскользнули между главной квартирой армии и аванпостами. Император только что послал Понятовского на свой правый фланг, в Крененское. Он так мало ожидал нападения неприятеля с этой стороны, что не позаботился об укреплении правого фланга, и не обратил внимания на донесение своего ординарца.

Как только 25-го числа солнце показалось на горизонте, он сел на лошадь и отправился по Калужской дороге, которая теперь была для него только дорогой в Малоярославец. Чтобы достигнуть моста, около этого города следовало проехать через длинную долину шириною в полльё, которую окружает со всех сторон река Лужа; за императором следовало всего лишь несколько офицеров. Так как четыре эскадрона его обычной свиты не были им предупреждены, то они поехали вслед за ним, торопясь его догнать. Дорога была покрыта артиллерийскими и лазаретными фурами и экипажами; всё это составляло внутреннюю часть армии и потому Наполеон со своими путниками подвигались вперед без всяких опасений.

Сначала вдалеке с правой стороны замелькали небольшие отряды, затем стали приближаться большие черные линии войск. Вдруг поднялась тревога: несколько женщин и [71]кое-кто из челяди стремглав бросились назад, ничего не слушая, не отвечая на вопросы, потеряв голос и еле переводя дух. В то время ряды экипажей нерешительно остановились: среди них поднялась суматоха; одни из них хотели продолжать путь, другие — вернуться обратно: экипажи сталкивались, опрокидывались и вскоре воцарился невообразимый беспорядок. Император смотрел и улыбался, всё подвигаясь вперед и думая, что ими овладел беспричинный панический страх. Его адъютанты подозревали, что перед ними казаки, но они приближались такими правильными взводами, что наши всё еще сомневались, и если бы эти негодяи не зарычали бы по своему обыкновению, чтобы заглушить в себе страх перед опасностью, Наполеону, быть может, не удалось бы миновать их рук. Опасность эта была еще увеличена тем, что сначала мы приняли эти возгласы за крики «Да здравствует император!»

Это был Платов и шесть тысяч казаков, которые позади нашего победоносного авангарда попытались перейти реку, равнину и большую дорогу, забирая всё на своем пути, и как раз в ту минуту, когда император спокойно двигался среди своей армии вблизи извилистой реки, не допуская даже мысли о таком дерзком намерении, — русские приводили его в исполнение! [72]

Пустившись в галоп, они приближались так быстро, что Рапп едва успел сказать императору: «Да ведь это они, возвращайтесь!» Император, потому ли, что он плохо видел, или потому, что он считал унизительным обращаться в бегство, стоял на своем. И он был бы окружен, если бы Рапп, схватив за повода лошадь Наполеона, не повернул ее назад, закричав ему: «Это необходимо!» И в самом деле приходилось бежать. Наполеон при своей гордости не мог решиться на это. Он обнажил шпагу; принц Невшательский и обер-шталмейстер последовали его примеру. И, став налево от дороги, они стали ждать эту орду, от которой их отделяло всего сорок шагов. Рапп едва успел повернуться лицом к этим варварам, как один из них с такой силой вонзил свое копье в грудь лошади этого генерала, что опрокинул его на землю. Другие адъютанты и несколько гвардейских кавалеристов подняли его. Этот поступок, храбрость Лекутё, усилия двух десятков офицеров и стрелков, а главным образом, жадность к грабежу русских варваров спасли императора. Тем не менее им достаточно было только протянуть руку, чтобы схватить его. В ту же минуту орда, пересекая дорогу, смяла всё на своем пути: лошадей, людей, экипажи, нанося раны и убивая обозных [73]солдат, которых затем казаки тащили в лес, чтобы там их обобрать; затем, повернув лошадей, впряженных в орудия, они уводили их через поля. Но эта победа длилась лишь одно мгновение, была торжеством, благодаря неожиданности. Подоспела гвардейская кавалерия, при виде её русские побросали свою добычу и обратились в бегство; они пронеслись подобно потоку, правда, оставляя за собой ужасные следы, но побросав то, что удалось им захватить.

Тем не менее некоторые из этих варваров проявили отвагу, доходящую до дерзости. Они возвращались шагом, проезжая между нашими эскадронами и спокойно заряжая свои ружья. Они рассчитывали на неповоротливость наших избранных кавалеристов и на легкость своих собственных лошадей, подгоняемых нагайками. Их бегство произошло в полном порядке, они несколько раз оборачивались, правда, на расстоянии вне выстрела, так что они потеряли только несколько человек ранеными и не оставили нам ни одного пленника. Наконец, они заманили нас к оврагам, поросшим кустарниками, где были спрятаны их орудия, принудившие нас остановиться. Всё это наводило на размышления. Силы нашей армии были надорваны, а война возобновлялась во всей своей силе!

Император, пораженный тем, что [74]осмелились на него напасть, стоял до тех пор, пока не очистили долину; затем он направился в Малоярославец, где вице-король показал ему все препятствия, преодоленные накануне.

Сама почва достаточно свидетельствовала о них. Никогда еще поле битвы не представляло такой ужасной картины. Изрытая поверхность земли, окровавленные развалины, улицы, след которых можно было различить по длинной веренице трупов и человеческих голов, раздавленных пушечными колесами, обгоревшие раненые, выползавшие из обломков и испускавшие жалобные стоны, наконец, мрачное пение гренадеров, воздававших последние печальные почести останкам своих убитых полковников и генералов — всё это говорило о только что произошедшем ужасном сражении. Говорят, что император увидел в этом одну лишь славу; он воскликнул: «Честь этого великого дня всецело принадлежит принцу Евгению!» Но уже охваченный роковым предчувствием, он поколебался при виде этого зрелища. Затем он отправился на высокий берег.

Товарищи! Помните ли вы это злосчастное поле битвы, на котором остановилось завоевание мира, где двадцать лет непрерывных побед рассыпались в прах, где началось великое крушение нашего счастья? [75]Представляется ли еще вашим глазам этот разрушенный кровавый город и эти глубокие овраги и леса, которые, окружая высокую долину, образуют из неё замкнутое место? С одной стороны французы, уходившие с севера, которого они так пугались, с другой — у опушек лесов — русские, охранявшие дорогу на юг и пытавшиеся толкнуть нас во власть их грозной зимы. Представляется ли вам Наполеон между двумя своими армиями посреди этой долины, его шаги, его взгляды, блуждавшие с юга на восток, с Калужской дороги на Медынскую? Обе они для него закрыты: на Калужской — Кутузов и сто двадцать тысяч человек, готовых оспаривать у него двадцать лье лощины, со стороны Медыни он видит многочисленную кавалерию — это Платов и те самые орды, которые только что появились у крыла армии, проникли через него по частям и вышли, нагруженные добычей, чтобы вновь сформироваться на правом фланге, где их ждали резервы и артиллерия. Именно в эту сторону были так долго устремлены взоры императора, о её положении он справлялся по военным картам, выслушивал генералов, взвешивал всё, что было опасного в нашей позиции в силу необычайно резких несогласий между генералами, которые не сдерживались даже в его присутствии. Затем, весь подавленный сожалением и [76]печальными предчувствиями, он медленно отправился на главную квартиру.

Мюрат, принц Евгений, Бертье, Даву и Бессьер следовали за ним. Бедное жилище невежественного ремесленника заключало в своих стенах императора, двух королей, трех генералов армии! Они пришли туда, чтобы решить судьбу Европы и армии, которая её завоевала. Смоленск был целью. Как идти туда — через Калугу, Медынь или Можайск? Наполеон сидел перед столом, опершись головой на руки, которые закрывали его лицо и отражавшуюся, вероятно, на нём скорбь.

Никто не решался нарушить этого рокового молчания, как вдруг Мюрат, который не мог долго сосредоточиваться, не вынес этого колебания. Послушный лишь внушениям своей пламенной натуры, и не желая поддаваться такой нерешительности, он воскликнул в одном из порывов, свойственных ему и способных разом или поднять настроение или ввергнуть в отчаяние: «Пусть меня снова обвинят в неосторожности, но на войне всё решается и определяется обстоятельствами. Там, где остается один исход — атака, всякая осторожность становится отвагой и отвага осторожностью. Остановиться нет никакой возможности, бежать опасно, поэтому нам необходимо преследовать неприятеля. [77]Что нам за дело до грозного положения русских и их непроходимых лесов? Я презираю всё это! Дайте мне только остатки кавалерии и гвардии и я углублюсь в их леса, брошусь на их батальоны, разрушу всё и вновь открою армии путь к Калуге».

Здесь Наполеон, подняв голову, остановил эту пламенную речь, сказав: «Довольно отваги; мы слишком много сделали для славы; теперь время думать лишь о спасении остатков армии».

Тут Бессьер, потому ли, что его гордость оскорблялась при мысли о необходимости подчиниться Неаполитанскому королю, или потому, что ему хотелось сохранить неприкосновенной гвардейскую кавалерию, которую он сформировал, за которую отвечал перед Наполеоном и которая состояла под его начальством, — Бессьер, чувствуя поддержку, осмелился прибавить: «Для подобного предприятия у армии, даже у гвардии не хватит мужества. Уже теперь поговаривают о том, что не хватает повозок и что отныне раненый победитель останется в руках побежденных и, что таким образом всякая рана была смертельна. Итак, за Мюратом последуют неохотно и в каком состоянии? Мы только что убедились в недостаточности наших сил. А с каким неприятелем нам придется сражаться? Разве не видели мы поля [78]последней битвы, не заметили того неистовства, с которым русские ополченцы, едва вооруженные и обмундированные, шли на верную смерть?» Этот маршал закончил свою речь, произнеся слово отступление, которое Наполеон одобрил своим молчанием.

Тотчас же принц Экмюльский заявил, что если отступление решено, то нужно отступать через Медынь и Смоленск. Но Мюрат прервал Даву и не то из враждебности, которую он к нему питал, не то от досады за его отвергнутый отважный план, с изумлением сказал: «Как можно предлагать императору такой неосмотрительный шаг! Что же Даву поклялся погубить всю армию? Неужели он хочет, чтобы такая длинная и тяжелая колонна потянулась бы без проводников по незнакомой дороге, вблизи Кутузова, подставляя свое крыло всем неприятельским нападениям. Уж не сам ли Даву будет защищать армию? Зачем, когда позади нас Боровск и Верея безопасно ведут к Можайску, мы отклоним этот спасительный для нас путь? Там должны быть заготовлены съестные припасы, там всё нам известно и ни один изменник не собьет нас с дороги».

При этих словах Даву, весь пылая гневом и с трудом сдерживая себя, отвечал:

«Я предлагаю отступать по плодородной почве, [79]по нетронутой дороге, где мы можем найти пропитание в деревнях, уцелевших от разрушения по кратчайшему пути, которым неприятель не успеет воспользоваться, чтобы отрезать нам указываемую Мюратом дорогу из Можайска в Смоленск, а что это за дорога? Песчаная и испепеленная пустыня, где обозы раненых, присоединившись к нам, прибавят нам новые затруднения, где мы найдем лишь одни обломки, следы крови, скелеты и голод!

Впрочем, я высказываю свое мнение, потому что меня спрашивают, но я с не меньшим рвением буду повиноваться приказаниям, хотя бы и противоречащим моему мнению; но только один император может заставить меня замолчать, а уж никак не Мюрат, который никогда не был моим государем и никогда им не будет!»

Ссора усиливалась, Бессьер и Бертье вмешались. Император же, по-прежнему погруженный в задумчивость, казалось, ничего не замечал. Наконец он прервал свое молчание и это обсуждение следующими словами: «Хорошо, господа, я решу сам!»

Он решил отступать и по той дороге, которая даст возможность скорее удалиться от неприятеля. Но ему нужно было вынести страшную борьбу с собой для того, чтобы он смог заставить себя решиться на такой небывалый [80]для него путь. Это решение было так мучительно, так оскорбляло его гордость, что он лишился чувств. Те, которые тогда ухаживали за ним, рассказывали, что донесение о новом дерзком нападении казаков возле Боровска в нескольких лье позади армии было последним и слабым толчком, который заставил императора окончательно принять роковое решение — отступать.

Замечательно то, что он приказал отступать к северу в ту минуту, когда Кутузов со своими русскими, еще потрясенными схваткой при Малоярославце, отступал к югу.

В эту же самую ночь такая же тревога происходила и в русском лагере. Во время битвы под Малоярославцем Кутузов с осторожной медлительностью приближался к полю битвы, останавливаясь на каждом шагу, ощупывая почву, как будто бы он боялся, что земля провалится под ним, и лишь с трудом удавалось добиться от него посылки резервных отрядов на помощь Дохтурову. Сам он осмелился загородить дорогу Наполеону лишь в то время, когда нечего было опасаться генерального сражения.

Тогда Вильсон, еще разгоряченный битвой, прискакал к нему. Вильсон это тот деятельный, подвижный англичанин, которого видели в Египте, в Испании, всюду врагом Наполеона и французов. В русской армии [81]он был представителем союзников. Среди полновластия Кутузова, он был человек независимый, не только наблюдатель, но как бы судья; этих свойств было достаточно, чтобы вызвать к себе недоброжелательство, а так как вражда всегда вызывает вражду, то Кутузов и Вильсон ненавидели друг друга, Вильсон упрекал его за непостижимую медлительность, благодаря которой пять раз в течение одного дня русские упустили победу, как и в Винкове, и он напомнил ему об этой битве, происходившей 18 октября. В самом деле в тот день Мюрат погиб бы, если бы Кутузов сильной атакой на фронт французов дал возможность Бенигсену напасть на их левый фланг. Но по беззаботности или по медлительности — свойственным старикам, или потому, как говорили многие из русских, что Кутузов был более враждебно настроен по отношению Бенигсена, чем по отношению Наполеона, — старец произвел атаку слишком медлительную, начал её очень поздно и остановил преждевременно.

Затем Вильсон просил дать завтра решительную битву, но его предложение было отвергнуто и, несмотря на это, Кутузову, замкнутому вместе с французами на высокой равнине Малоярославца, пришлось занять грозное положение 25-го. Он выдвинул все свои [82]дивизии и 700 артиллерийских орудий. В обеих армиях не сомневались, что для одной из сторон наступил последний день. Сам Вильсон думал то же самое. Он заметил, что линии русских примыкают к болотистому оврагу, через который перекинут шаткий мост. Этот единственный путь к отступлению в виду неприятеля казался Вильсону неудовлетворительным. Итак, Кутузову необходимо было или победить или погибнуть, и англичанин улыбнулся, предвкушая решительную битву: пусть исход её будет фатален для Наполеона или опасен для русских; она будете кровопролитна и Англия только выиграет от этого.

Но когда наступила ночь, он, продолжая волноваться, объехал русские ряды; он с наслаждением услышал, как клялся Кутузов дать наконец сражение. Вильсон торжествовал, глядя, как русские генералы приготовлялись к страшному столкновению. Один только Бенигсен сомневался в битве. Англичанин, полагая, что сама позиция войск не даст возможности отступать, лег отдохнуть до наступления дня, как вдруг, в три часа утра приказ об общем отступлении разбудил его. Все его усилия были бесполезны. Кутузов решился бежать на юг, сначала через Гончарово, потом на Калугу и на Оке всё было уже приготовлено для его переправы. [83]

В ту же самую минуту Наполеон приказал своим отступать на север к Можайску. Две армии повернулись спиной друг к другу, обманывая друг друга остававшимися на местах арьергардами.

Вильсон уверяет, что со стороны Кутузова это было настоящим бегством. Со всех сторон кавалерия, повозки, орудия, батальоны устремлялись к мосту, к которому примыкала русская армия. Тут все эти колонны, стекавшиеся справа, слева и с центра, сталкивались, торопились и смешались в такую скученную массу, что потеряли возможность двигаться дальше. Потрачено было несколько часов, чтобы очистить и освободить этот переход. Несколько ядер Даву, посланных им, как он думал напрасно, попало в эту сумятицу.

Наполеону достаточно было только двинуться на эту беспорядочную толпу. Тут, когда после большого натиска, сделанного под Малоярославцем, оставалось только идти вперед, император отступил. Такова война: никогда попытка и дерзновение не доводятся до конца. Аванпосты являются лишь показной частью двух неприятельских армий; при помощи их, эти армии взаимно угрожают и не дают возможности узнать действительные силы друг друга!

В конце концов это произошло может [84]быть потому, что у императора, проявившего большую неосторожность в Москве, в эту минуту не было достаточно смелости; он чувствовал себя усталым, недавно случившиеся казацкие выходки вызвали в нём отвращение, вид раненых растрогал его, все эти ужасы отталкивали его и, подобно всем крайне решительным людям, он, уже не надеясь на полную победу, постановил стремительно отступить.

С того момента, он стал видеть перед собой только Париж, точно так же, как, уезжая из Парижа, он видел перед собой только Москву. Это было 26 октября, когда началось роковое отступательное движение наших войск. Даву во главе двадцати пяти тысяч человек остался в арьергарде. В то время, как он делал несколько шагов вперед и этим, сам того не зная, наводил ужас на русских, — Великая Армия повернулась к ним спиной. Армия шла, опустив глаза, словно пристыженная и сконфуженная, а посреди неё, её вождь, мрачный и молчаливый, казалось, тревожно измерял глазами расстояние, отделявшее его от берегов Вислы, где его, может быть, ждала подмога.

Наполеон, обреченный на столь гадательные предположения, в задумчивости приехал в Верею, где его встретил Мортье.

23 октября в половине второго ночи [85]воздух был оглашен ужасным взрывом; обе армии были первое время удивлены, хотя все уже давно перестали удивляться, будучи готовы ко всему.

Мортье выполнил приказ императора: Кремля не стало. Во все залы царского дворца были заложены бочки с порохом, точно так же, как и под своды, находившиеся под дворцом. Этот маршал, во главе восьми тысяч человек, остался возле вулкана, который мог взорваться от одной русской гранаты. Таким образом, он прикрывал выступление армии к Калуге и — различных пеших обозов к Можайску.

Из числа этих восьми тысяч человек, Мортье мог рассчитывать едва на две тысячи; остальная часть — состоявшая из спешившихся кавалеристов, из людей, стекшихся из разных полков и из разных стран, не имевших ни одинаковых привычек, ни одинаковых воспоминаний, не связанных, одним словом, никакой общностью интересов, — представляла собою скорее беспорядочную толпу, чем организованное войско: они неминуемо должны были рассеяться.

Инженерная сторона этого дела была поручена храброму и ученому полковнику Депрэ. Этот офицер прибыл из самой Испании; он только что, в начале сентября, был свидетелем выступления наших из Мадрида [86]в Валенсию, в следующий месяц ему пришлось видеть новое отступление французов из Москвы в Вильну. Повсюду наши силы слабели.

На герцога Тревизского смотрели, как на человека, обреченного на гибель. Прочие полководцы, его старые сотоварищи по походам, расстались с ним со слезами на глазах, а император, прощаясь с ним, сказал, что рассчитывает на его счастье, но что, впрочем, на войне нужно быть готовым ко всему.

Мортье повиновался без колебания. Ему был отдан приказ охранять Кремль, затем, при выступлении, взорвать его и поджечь уцелевшие здания города. Эти последние распоряжения были посланы Наполеоном из поместья Красные Пахры. Выполнив их, Мортье должен был направиться к Верее и, соединившись с армией, составить её арьергард. В этом письме Наполеон особенно настаивал, чтобы Мортье разместил в фургонах молодой армии и спешившейся кавалерии, а также и во всех повозках, которые ему удастся достать, раненых, еще находившихся в госпиталях.

Он прибавил, что римляне награждали почетными венками тех, которые спасали жизнь гражданам: герцог Тревизский заслуживает столько же венков, сколько он спасет солдат! Наполеон приказывал ему размещать [87]также раненых на лошадях, как на своих, так и на всех других. Он сам поступал точно так же при Сен-Жан-д’Арк. А Мортье тем возможнее принять эти меры, так как, едва он настигнет армию, ему доставят и лошадей и повозок, чтобы облегчить спасение пятистам человекам. Он должен начинать размещать прежде всего офицеров, затем унтер-офицеров и давать предпочтение французам: для этого он должен созвать всех генералов и офицеров, находящихся под его командой, и дать им понять всю важность этих мер, а также сказать им, что император никогда не забудет их заслуги при спасении пятисот человек!»

Между тем, по мере того как Великая Армия покидала Москву, казаки проникали в её предместья, а Мортье удалился в Кремль. Эти казаки состояли разведчиками у десяти тысяч русских, которыми руководил Винцингероде. Этот иностранец, воспламененный ненавистью к Наполеону и обуреваемый желанием вернуть Москву и таким выдающимся геройским подвигом снискать себе в России новую родину, в своем увлечении, оставил своих далеко за собой; миновав Грузины, он устремился к Китай-городу и Кремлю; презирая наши аванпосты, он попал в засаду и, видя, что его самого захватили в этом городе, который он пришел [88]отнимать, он сразу переменил роль: замахав платком, он объявил себя парламентером.

Его провели к герцогу Тревизскому. Тут русский генерал стал дерзко восставать против совершенного над ним насилия. Мортье отвечал ему, «что любого генерал-аншефа, являющегося таким образом, можно принять за слишком отважного солдата, а никак не за парламентера, и что ему придется немедленно отдать свою шпагу». Тут, не рассчитывая более на обман, русский генерал покорился и признал свою неосторожность.

Наконец, после четырех дней сопротивления, французы навсегда покинули этот зловещий город. Они увезли с собой четыреста человек раненых, но, удаляясь, наши заложили в скрытое и верное место искусно изготовленное вещество, которое уже пожирало медленное пламя; всё было рассчитано: был известен час, когда огню суждено было достичь огромных куч пороха, скрытых в фундаменте этих, обреченных на гибель, дворцов.

Мортье поспешно удалялся, но в то же время жадные казаки и грязные мужики, привлеченные, как говорили, жаждой добычи, стали стекаться со всех сторон; они стали прислушиваться и, так как внешнее безмолвие, царившее в крепости, придало им [89]наглости, они отважились проникнуть в Кремль; они стали подниматься, их руки, искавшие добычи, уже протягивались, как вдруг все они были уничтожены, раздавлены, подброшены в воздух, вместе со стенами дворцов, которые они пришли грабить, и тридцатью тысячами ружей, оставленных там; затем, перемешавшись с обломками стен и оружия, оторванные части их тел падали далеко на землю, подобно ужасному дождю.

Под ногами Мортье земля дрожала. На десять льё дальше, в Фоминском, император слышал этот взрыв.

Отныне всё, что оставалось позади французов, должно предаваться огню. В качестве завоевателя, Наполеон сохранял всё; отступая, он будет уничтожать всё: из необходимости ли, пользуясь которой он разорял неприятеля и замедлял его движение, или из возмездия, являющегося ужасным последствием всех вторжений, допускающих всевозможные средства защиты, что, в свою очередь, вызывает то же со стороны атаки.

Впрочем, Наполеон в этом случае не был зачинщиком. Бертье еще 19-го октября писал Кутузову, прося его «урегулировать враждебность русских так, чтобы московской округе приходилось бы выносить лишь те страдания, которые неизбежно связаны с военным положением; так как разрушение [90]России, являясь большим бедствием для страны, тем самым глубоко печалит Наполеона». Но Кутузов отвечал на это, «что он лишен возможности сдержать русский патриотизм», как бы объявляя нам этим ответом чисто татарскую войну, на которую мы как бы призывались отвечать тем же.

Такому же огню была предана и Верея, в которой Мортье догнал императора и куда он привел Винцингероде. Когда Наполеон увидел этого немецкого генерала, то он обнаружил весь пыл своих скрытых страданий; его уныние преобразовалось в гнев и он вылил на этого врага всю горечь, давившую его последнее время. «Кто вы такой?» закричал он ему, порывисто сжимая свои руки, как бы сдерживаясь, чтобы самому не схватить его: «Кто вы? Человек без родины! Вы всегда были моим личным врагом! Когда я воевал с австрийцами, вы находились в их рядах! Австрия сделалась моей союзницей, а вы поступили на службу России. Вы были одним из выдающихся виновников настоящей войны. А ведь вы родились в конфедеративных прирейнских Штатах; вы — мой подданный. Вы являетесь не обычным врагом, но мятежником; я имею право судить вас! Жандармы, хватайте этого человека!» Жандармы не двигались, привыкши к тому, что подобные резкие сцены оставались без [91]последствий и, зная, что они лучше выразят свою преданность тем, что не станут повиноваться.

Император продолжал: «Видите ли вы, сударь, эти разоренные деревни, эти села, охваченные пламенем! Кого следует упрекать во всех этих бедствиях! Человек пятьдесят авантюристов, вроде вас, подстрекаемых Англией, которая выбросила вас на континент. Но тяжесть этой войны падет на тех, кто вызвал её; через шесть месяцев я буду в Петербурге и потребую отчета во всех этих издевательствах!»

Затем, обращаясь к адъютанту Винцингероде, бывшему также пленным, он сказать: «Что до вас, граф Нарышкин, мне не за что вас упрекать; вы — русский, вы исполняете ваш долг; но каким образом человек, принадлежащий к одной из первых фамилий в России, мог стать адъютантом наемника-чужестранца? Будьте адъютантом русского генерала; такая служба будет много почтеннее».

До сих пор генерал Винцингероде мог отвечать на все эти резкие слова лишь своей позой, исполненной сдержанности, как и его ответ. Он сказать: «Император Александр облагодетельствовал меня и всё мое семейство; всё то, чем я владею, я получил от него; из чувства признательности я сделался [92]его подданным; я занимаю тот пост, который указал мне мой благодетель; таким образом я исполняю свой долг».

Наполеон прибавил еще несколько менее значительных угроз. Он ограничился только этими резкими словами, потому ли, что излил весь свой гнев в этом первом порыве или потому, что хотел тем самым напугать всех немцев, которые могли бы иметь намерение покинуть его. Этим, по крайней мере, все вокруг императора объясняли себе его резкость. Она произвела нехорошее впечатление и каждый из нас поспешил успокоить и утешить русского генерала. Мы окружали его этими заботами до самой Литвы, где казаки отняли у нас Винцингероде и его адъютанта. Император умышленно проявлял доброту по отношению этого молодого русского барина, разражаясь в то же время громовыми речами против генерала: это доказывало, что он был расчетлив даже в своем гневе.



Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.