Наполеон вошел в Москву лишь при наступлении ночи. Он остановился в одном из домов Дорогомилова. Там он назначил губернатором столицы маршала Мортье. «Главным образом следите, чтобы не было грабежа», сказать он, «вы отвечаете мне за это своей головой! Примите все меры, чтобы защищать Москву!»
Эта ночь была печальна: зловещие рапорты следовали один за другим. Французы, жившие в этой стране, и даже один офицер русской полиции пришли возвестить о пожаре. Офицер даже сообщил подробности о приготовлениях к нему. Взволнованный император тщетно искал покоя и ежеминутно переспрашивал об этом роковом известии, всё еще не доверяя ему до того момента, когда около двух часов утра он узнал, что огонь вспыхнул.
Первым загорелось огромное торговое здание, помещавшееся в центре города в одном из богатейших кварталов. И тотчас же Наполеон поспешил отдать соответствующие приказания, а при наступлении дня сам поспешил на место пожара, обратившись с грозной речью к молодой гвардии и к Мортье, который в ответ указал ему на дома, крытые железом: они продолжали стоять запертыми, нетронутыми, без малейшего следа взлома, а между тем черный дым клубился, выходя из них. Наполеон, полный раздумья, вступил в Кремль.
При виде кремлевского дворца полуготического, полусовременного, дворца Романовых, и Рюриковичей, при виде их трона, еще не низвергнутого, при виде креста колокольни Ивана Великого и красивейшей части города, увенчанной Кремлем и еще не охваченной пламенем, которое пожирало лишь пока торговый квартал, — Наполеон вернулся к своим прежним надеждам. Его тщеславию льстило такое завоевание. Он громко воскликнул: «Наконец-то я в Москве, в древнем дворце царей! В Кремле!» И он с горделивым любопытством и чувством удовлетворения рассматривал все мелочи.
Тем не менее он велел приготовить ему отчет о ресурсах, имеющихся в городе, и вновь исполненный надежды стал писать императору Александру письмо с предложением мира. Как раз в это время в большом госпитале нашли неприятельского штаб-офицера и поручили ему передать это письмо по назначению. Это письмо было закончено и передано офицеру при зловещем свете пламени, которое всё выше и выше подымалось над торговым кварталом. Вместе с письмом Наполеона русский офицер должен был доставить своему государю известие об этом бедствии, но пожар был единственным ответом русского императора.
При наступлении дня усилия герцога Тревизского потушить огонь увенчались успехом, но поджигателей не находили и стали сомневаться в их существовании. Наконец, благодаря строгим мерам, порядок был восстановлен, беспокойство рассеялось и каждый подыскал себе удобный дом или пышный дворец, рассчитывая найти в нём покой и все удобства, купленные ценою долгих тяжелых лишений.
Два офицера расположились в одном из кремлевских зданий, откуда им открывался вид на северную и восточную части города. Около полуночи их разбудил необычайный свет, и они увидали, что пламя охватило дворцы: сначала оно осветило изящные и благородные очертания их архитектуры, а потом всё это обрушилось. Заметив, что северный ветер гонит огонь прямо на Кремль, они испугались за эту крепость, где отдыхали избранная часть армии и её вождь. Их беспокоила также участь окрестных домов, где помещались наши солдаты и лошади, которые, утолив, наконец, свой голод и изнемогая от усталости, были погружены в глубокий сон. Пламя и горящие осколки уже долетали до крыш Кремля, как вдруг ветер изменил направление и огонь перебросился в восточную часть города.
Тогда, успокоившись за судьбу своего корпуса, один из этих двух офицеров снова лег спать, сказав: «Это дело других и нас не касается!» Такая беспечность являлась следствием многочисленных несчастных событий, которые как бы притупили все чувства; подобный эгоизм был вызван избытком усталости и страданий и, благодаря всему этому, у каждого оставалось силы лишь настолько, чтобы соблюдать необходимую осторожность лишь по отношению самого себя.
Новый яркий свет разбудил их опять и они, увидев огонь, показавшийся уже совершенно с другой стороны и гонимый ветром прямо на Кремль, стали проклинать неосторожность и беспорядочность французов, которых они обвиняли в этом несчастьи. Ветер трижды менял направление с севера на восток и трижды этот враждебный огонь, словно упрямый разъяренный мститель, устремлялся по направлению императорского квартала.
При этом зрелище у них мелькнуло страшное подозрение: неужели москвичи, зная нашу смелую беспечность, возымели надежду вместе с Москвой сжечь наших солдат, которых опьянили вино, усталость и сон? Или, может быть, они осмелились подумать, что погубят Наполеона в этой катастрофе, что гибель этого человека равноценна гибели их столицы и что для этого стоит пожертвовать всей Москвой, быть может они предполагали, что небо, даруя им такую великую победу, потребует столь же великой жертвы и что, наконец, для такого громадного колосса нужен такой же громадный костер?
Неизвестно, таковы ли были намерения русских, но счастливая звезда императора помешала их исполнению. В самом деле, в Кремле был целый склад пороха, о котором мы не подозревали, и кроме того в ту же ночь сонная и беспорядочно расставленная стража пропустила в эту крепость целый артиллерийский парк, который расположился под окнами Наполеона.
Лучшая часть армии и сам император погибли, если бы хотя одна из головешек, летавших над нашими головами, упала на какой-нибудь из пороховых ящиков. Таким образом в течение нескольких часов судьба всей армии зависела от ничтожных искр, носившихся в пространстве. Наконец наступил день и его хмурое ненастье, слившись с этим ужасом, заставило его померкнуть. Большинству казалось, что причиной пожара были пьянство и разнузданность наших солдат, а что сильный ветер лишь раздул пламя. Мы сами смотрели друг на друга с каким-то отвращением. Нас пугал тот крик ужаса, который должен раздаться по всей Европе. Мы приближались друг к другу, боясь поднять глаза, подавленные этой страшной катастрофой: она порочила нашу славу, грозила нашему существованию в настоящем и в будущем; отныне мы становились армией преступников, которых осудит небо и весь цивилизованный мир. Мы расставались с этими мрачными мыслями и забывали о нашей ярости к поджигателям лишь в те минуты, когда жадно расспрашивали о тех известиях, судя по которым русские являлись единственными виновниками бедствия.
В самом деле, сведения, приносимые съезжавшимися со всех сторон офицерами, совпадали между собой. В первую же ночь, с 14-го на 15-е огненный шар спустился над дворцом князя Трубецкого и поджег это строение — что послужило сигналом. Тотчас же была подожжена и биржа, причём было замечено, как солдаты русской полиции помогали пожару при помощи смоляных копьев. Затем взорвались предательски заложенные в печи многих домов гранаты, ранившие солдат, которые толпились вокруг этих строений. Тогда наши удалились в уцелевшие кварталы за поисками новых жилищ, но, прежде чем войти в эти запертые и покинутые дома, они останавливались, услышав там легкий треск взрыва, вслед за ним поднималась тоненькая струйка дыма, которая быстро становилась густой и черной, затем красноватой, наконец принимала огненную окраску и вскоре всё здание обрушивалось в вихре пламени!
Все видали мужчин с зверскими лицами, покрытых лохмотьями, и разъяренных женщин, блуждавших среди пламени и дополнявших собой ужасную картину ада. Эти бродяги, опьяненные вином и преступным успехом, не пытались больше скрываться, они победоносно сновали по воспламенившимся улицам, их ловили в то время, как они, вооруженные факелами, старались распространить пожар; для того, чтобы вырвать у них эти факелы, приходилось ударами сабли отрубать им руки. Все говорили, что эти бандиты были выпущены из тюрем русскими властями, чтобы сжечь Москву и что в самом деле столь великое и столь крайнее решение могло быть подсказано лишь патриотизмом и выполнено лишь рукой преступника.
Тотчас же был отдан приказ предать суду и расстрелять на площади всех этих поджигателей. Армия была на ногах. Старая гвардия, которая целиком помещалась в одной части Кремля, взялась за оружие; вещи, нагруженные лошади наполняли все кремлевские площади; мы были подавлены изумлением, усталостью и отчаянием при виде гибели таких богатых и удобных помещений для войска.
Таким образом, нам, хозяевам Москвы, приходилось без провианта отправляться за город, чтобы расположиться там бивуаком.
В то время, как наши солдаты боролись с пожаром и армия оспаривала у пламени свою добычу, Наполеон, сон которого не осмелились прервать в течение ночи, проснулся при двойном свете — дня и пламени. Первым его порывом было раздражение и желание побороть стихию, но скоро он принужден был уступить и смириться перед невозможностью. Пораженный тем, что, нанеся удар в самое сердце страны, он встретил в ней отношение, ничего общего не имеющее с покорностью и страхом, император почувствовал себя побежденным решимостью неприятеля, превзошедшую его собственную решимость.
Это завоевание, для которого он всем пожертвовал и которое было словно призрак, которого он, казалось, уже коснулся рукой, рассеялся в пространстве в виде клубов дыма и пламени! И тогда необычайное волненіе охватило императора, как будто и его пожирало окружавшее пламя. Он быстрыми шагами обходил все свои аппартаменты, резкими, порывистыми движениями обнаруживая свое мучительное беспокойство. Он то принимался за свою спешную работу, то оставлял её, стремительно бросаясь к окнам, чтобы наблюдать за усилением пожара. Резкие и отрывистые восклицания вырывались из его стесненной груди: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Столько дворцов! Какое невероятное решение! Что за люди! Это скифы!»
От места пожара Наполеона отделяли обширное пустое пространство земли и Москва-река с её обеими набережными; и, тем не менее, оконные стекла, к которым он прислонялся, сделались уже горячими, а пожарные, стоявшие на железной крыше дворца и беспрестанно очищавшие её, не успевали отбрасывать огненные головешки, всё устремлявшиеся к этому месту.
Тут еще прошел слух, что под Кремлем заложены мины: это было говорено русскими и подтверждалось документами; несколько слуг потеряли голову при этом известии; военные стали хладнокровно дожидаться приказания императора и решения своей участи, но на всю эту тревогу Наполеон отвечал лишь скептической улыбкой.
Он по-прежнему нервно ходил по комнате, останавливаясь возле каждого окна, и смотрел, как ужасный победитель-огонь яростно уничтожал его блестящее завоевание, охватывая все мосты, все проходы в крепости, окружая ее кольцом, и держал его, Наполеона, словно в осаде, как огонь перебрасывался на ближайшие дома и как, суживаясь всё больше и больше, он оставлял императору одну лишь кремлевскую твердыню.
Мы вдыхали в себя лишь дым и копоть. Наступила ночь, и её мрак увеличивал еще больше нашу опасность; ветер равноденствия, словно заодно с русскими, всё увеличивал свою резкость. Тут подоспели король Неаполитанский и принц Евгений; они, вместе с принцем Невшательским, проникли к императору и на коленях умоляли его покинуть это роковое убежище. Но всё было напрасно.
Наполеон, завладевший, наконец, дворцом царей, упорствовал, не желая уступать его даже огню, как вдруг раздался крик: «Пожар в Кремле!» Крик этот переходил из уст в уста и вывел нас из созерцательного оцепенения, в которое мы впали прежде. Император вышел, чтобы взвесить опасность. Огонь дважды охватывал строение, в котором находился император, и его дважды удавалось погасить; но башня над арсеналом всё еще горела. В ней нашли солдата русской полиции. Когда его привели к Наполеону, император заставил расспросить его в своем присутствии. Этот русский и был поджигателем; он исполнил предписание, заметив сигнал, поданный начальством. Итак, всё было обречено разрушению, даже древний священный Кремль!
Император сделал презрительное и недовольное движение и несчастного отвели в первый двор, где вышедшие из себя гренадеры пронзили его своими штыками.
Всё это заставило Наполеона решиться. Он поспешно спустился по северной лестнице, известной по происшедшей когда-то там казни стрельцов, и приказал вести себя за город по Петербургской дороге в императорский Петровский дворец, находившиеся на расстоянии одного лье от Москвы.
Но нас окружал целый океан пламени: оно охватывало все ворота крепости и мешало нам выбраться из неё. Тогда наши после долгих поисков нашли возле груды камней подземный ход, выводивший к Москве-реке. Через этот узкий проход Наполеону с его офицерами и гвардией удалось выбраться из Кремля.
Но и этот выход не избавлял их от опасности: приблизившись к месту пожара, они не могли ни отступать, ни остановиться, а расстилавшееся перед ними огненное море не позволяло им продвигаться вперед. Те же из наших, которые раньше ходили по городу, теперь, оглушенные бурей пожара, ослепленные пеплом, не узнавали местности, да и кроме того сами улицы исчезли в дыму и обратились в груды развалин.
И, тем не менее, следовало торопиться. Вокруг нас ежеминутно возрастал рев пламени. Всего лишь одна улица, узкая, извилистая и вся охваченная огнем, открывалась перед нами, но и она была скорее входом в этот ад, нежели выходом из него. Император, пеший, без колебания, бросился в этот проход. Он шел среди треска костров, грохота рушившихся сводов, балок и крыш из раскаленного железа. Все эти обломки затрудняли движение.
Огненные языки, с треском пожиравшие строения, то взвивались к небу, то почти касались наших голов. Мы подвигались по огненной земле под огненным небом меж двух огненных стрел. Нестерпимый жар палил наши глаза, но нам нельзя было даже зажмуриться, так как опасность заставляла смотреть вперед. Дышать этим раскаленным воздухом было почти невозможно. Наши руки были опалены, потому что приходилось то защищать лицо от огня, то отбрасывать горящие головешки, ежеминутно падавшие на наши одежды.
И в то самое время, когда лишь быстрое движение вперед могло быть нашим единственным спасением, — наш проводник в смущении остановился, и тут, казалось, должен был наступить конец нашей полной приключений жизни, как вдруг солдаты первого корпуса, занимавшиеся грабежом, распознали императора, посреди вихря пламени, подоспели на помощь и вывели его к дымящимся развалинам одного квартала, который еще с утра обратился в пепел.
Там мы встретили принца Экмюля. Этот маршал, израненный при Бородине, велел нести себя через огонь, чтобы спасти Наполеона или погибнуть вместе с ним. Он восторженно бросился в объятия императора, который встретил его довольно приветливо, но с хладнокровием, не покидавшим его в минуту опасности.
Чтобы окончательно избавиться от всех этих ужасов, пришлось миновать еще последнюю опасность — пройти мимо длинного обоза с порохом, продвигавшегося среди огня и, наконец, только к ночи удалось добраться до Петровского дворца.
На другой день, утром 17 сентября, Наполеон первым делом обратил свои взоры на Москву, надеясь, что пожар затих. Но пожар бушевал по-прежнему: весь город казался громадным огненным столбом, вздымавшимся к небу и окрашивавшим его ярким заревом. Погруженный в созерцание этого страшного зрелища, он нарушил свое мрачное и продолжительное молчание восклицанием: «Это предвещает нам великие бедствия!»
Для завоевания Москвы он пожертвовал всеми своими военными силами. Москва, которая была конечной целью его планов, его надежд, эта Москва была разрушена! Что оставалось делать? И тут даже его решительный гений заколебался…
Вдруг он объявил о выступлении к Петербургу. Завоевание этого города уже было намечено на его военных картах, дотоле не обманывавших его. Некоторым корпусам уже было приказано быть наготове. Но это лишь кажущееся решение было средством для того, чтобы не потерять бодрости и рассеять уныние, вызванное потерей Москвы. Поэтому Бертье и особенно Бессьеру легко удалось убедить его в том, что время года, отсутствие провианта и плохие дороги — всё препятствовало этому трудному походу.
Тут же он узнал, что Кутузов, отступавший на восток, быстро повернул на юг, чтобы встать между Москвой и Калугой.
Это обстоятельство тоже препятствовало походу на Петербург.
Итак, у нас было три повода для того, чтобы напасть на расстроенную русскую армию и уничтожить её: это было, во-первых, сберечь наш правый фланг и сохранить за собою театр военных действий, во-вторых, завладеть Калугой и Тулой, служившими для русских складом провианта и оружия и, наконец, найти себе нетронутый, самый короткий и надежный путь к отступлению через Смоленск в Литву.
Кто-то предложил вернуться в Витебск к армии Виттгенштейна.
Наполеон колебался в выборе. Его пленяло лишь завоевание Петербурга, а всё остальное казалось ему позорным отступлением, признанием своей ошибки и, не то из гордости, не то из политических соображений, он отверг все предложенные ему планы.
От французской армии, как и от Москвы, уцелела лишь одна треть. Но император и Кремль остались нетронутыми, слава Наполеона еще не померкла, и ему казалось, что два соединенных великих имени Наполеон и Москва не могут не одержать окончательной победы. Итак, он решился вернуться в Кремль, к несчастью спасенный от огня двумя гвардейскими батальонами.
Лагерь, через который ему надо было пройти, представлял из себя страшное зрелище. Посреди полей, в топкой холодной грязи горели огромные костры из мебели красного дерева и позолоченных оконных рам и дверей. Вокруг этих костров, подложив под ноги сырую солому, кое-как прикрытую досками, солдаты и офицеры, покрытые грязью и копотью, сидели в креслах или лежали на шелковых диванах. Около них валялись кучи кашемировых шалей, дорогих сибирских мехов, персидской парчи; тут же была серебряная посуда, с которой нашим приходилось есть лишь обуглившееся черное тесто и недожаренную кровавую конину. Всё это было причудливым сочетанием изобилия и голода, богатства и неприятности, роскоши и нищеты.
Между лагерем и городом попадались навстречу толпы солдат, тащивших свою добычу или гнавших перед собой, словно вьючных животных, русских мужиков, согнувшихся под тяжестью вещей, награбленных в их же столице.
После пожара узнали, что в Москве оставалось еще двадцать тысяч жителей, не замеченных раньше в этом громадном городе. Несколько хорошо одетых москвичей, мужчин и женщин, оказавшихся купцами, вместе с остатками своего имущества, искали убежища около наших костров. Они жили, перемешавшись с нашими солдатами, пользуясь покровительством некоторых из них, и будучи едва терпимы и пренебрегаемы другими.
Та же участь постигла и неприятельских солдат в числе приблизительно десяти тысяч. Они бродили среди нас на свободе, причём некоторые из них были даже вооружены. Наши солдаты без неприязни относились к этим побежденным; им даже не приходило в голову брать их в плен, потому ли, что они считали войну законченной, или по беспечности, или из жалости, или, наконец, потому, что француз вне сражения не склонен к вражде. Они давали им греться около своих костров и даже позволяли принимать участие в грабеже. Когда беспорядок уменьшился или, вернее, когда начальники превратили мародерство в регулярную фуражировку, было замечено большое количество отставших русских. Был отдан приказ захватить их, но тысяч семь или восемь успели убежать. Вскоре нам пришлось с ними сражаться.
Вступая в город, император был поражен еще более странным зрелищем: от великой Москвы оставалось лишь несколько уцелевших домов, разбросанных среди развалин. Этот сраженный и сожженный колосс, подобно трупу, издавал тяжелый запах. Кучи пепла, да местами попадавшиеся развалины стен и обломки стропил, одни указывали на то, что здесь когда-то были улицы.
В предместьях попадались русские мужчины и женщины, покрытые обгорелыми одеждами. Они, подобно призракам блуждали среди развалин; одни из них забирались в сады, и, присев на корточки, ковыряли землю, надеясь добыть себе каких-нибудь овощей, другие отбирали у воров остатки падали, — трупы мертвых животных, брошенных армией. Немного дальше, можно было заметить, как некоторые из них влезали в Москву-реку для того, чтобы вытащить из воды мешки с зерном, брошенные туда по приказанию Ростопчина, и пожирали сырым, это прокисшее и испортившееся зерно.
Император видел свою армию, рассыпавшейся по всему городу.
Когда Наполеон возвращался в Кремль, ему загораживали дорогу длинные вереницы мародеров, шедших на поиски за добычей или возвращавшихся с грабежа, беспорядочные группы солдат, шумно толпившихся около входов в подвалы, около дворцов, лавок и церквей, которым угрожал огонь и двери которых они пытались взломать.
Движение императора затруднялось встречавшимися на пути обломками разнообразной мебели, которую выбрасывали из окон, чтобы спасти ее от пожара, прочей богатой добычей, которую по прихоти бросали грабители, жадно хватаясь за другие предметы, ибо таковы солдаты: они беспрестанно стремятся к обогащению и, забирая всё без разбору, перегружаются сверх меры, думая всё унести, а затем, пройдя несколько шагов, изнемогая от усталости, сбрасывают большую часть своей ноши, загораживая таким образом все проходы.
Площади и лагери обратились в рынки, где каждый старался променять лишнее на необходимое. Там редчайшие предметы роскоши, не находившие оценки у теперешних владельцев, продавались по самой низкой цене, тогда как иные предметы, благодаря своей обманчивой наружности, продавались много выше их действительной стоимости. За золото, как за предмет, наиболее портативный, отдавалось с убытком громадное количество серебра, которого не могли бы вместить походные сумки.
Повсюду сидели солдаты на тюках товаров возле куч сахара и кофе, окруженные тончайшими винами, которые они охотно променяли бы на кусок хлеба. Многие из них в припадке опьянения, усиливаемого истощением, попадали в пламя и гибли.
Большинство домов и дворцов, уцелевших от пожара, служило убежищем для начальников и то, что находилось в этих домах, оставалось нетронутым.
Все с сокрушением смотрели на это великое разрушение и на грабеж, естественно вытекавший из него.
Упрекали некоторых из наших лучших людей в том, что они слишком тщательно собирали то, что удалось спасти от пламени, но таких было настолько мало, что их имена были на счету. Война для этих пылких людей являлась страстью, которая заставляла предполагать в них и другие порочные наклонности, но грабеж не вызывался в них корыстолюбием: они ничего не копили, а лишь пользовались тем, что попадалось под руку, брали, чтобы отдавать, щедро расточая приобретенное и думая, что перенесенными опасностями они заплатили за всё.
При таком-то беспорядке Наполеон вернулся в Москву. Он предоставил своей армии заниматься грабежом, надеясь, что поиски солдат, рассеявшихся по этим развалинам, не окажутся бесплодными. Но когда он узнал, что беспорядки возрастают и в них вовлечена даже старая гвардия, что у русских крестьян, наконец, согласившихся привозить хлебные припасы, которые он приказал щедро оплачивать, дабы привлечь к этому и других, что у этих крестьян наши голодные солдаты отбирали провиант, и когда до его сведения дошло то, что некоторые корпуса, терпя всевозможную нужду, были готовы с оружием в руках оспаривать друг у друга остатки Москвы, что, наконец, и последние источники существования иссякли, благодаря этому беспорядочному грабежу, — он отдал строжайшее приказание гвардии не покидать казарм. В церквах, в которых расположились наши кавалеристы, было восстановлено греческое богослужение. Был установлен очередной порядок мародерства, которое, подобно другим служебным обязанностям, было распределено между различными корпусами, и, наконец, занялись собиранием русских беглецов.
Но было слишком поздно. Русские военные разбежались; напуганные крестьяне больше не показывались; много съестных припасов было попорчено. Французской армии случалось иногда впадать в такое заблуждение; но в данном случае пожар служил ей оправданием — французы были поставлены в необходимость предупреждать разрушительное действие огня. И замечательно то, что при первом же приказании был восстановлен прежний порядок.
Кутузов, покидая Москву, заманил Мюрата к Коломне вплоть до того места, где Москва-река пересекает дорогу. И там под прикрытием ночи русский полководец неожиданно повернул к югу для того, чтобы, миновав Подольск, стать между Москвой и Коломной.
Это ночное шествие русских вблизи Москвы, откуда резкий ветер доносил до них пепел и пламя, носило характер мрачной религиозной процессии. Они двигались при жутком освещении пожара, пожиравшего центр их промышленности, сокровищницу их религии, колыбель их государства. Все они были охвачены ужасом и негодованием и хранили унылое молчание, нарушаемое глухим и однообразным шумом их шагов, треском пламени и свистом бури. Нередко полумрак нарушался яркими и неожиданными вспышками и тогда можно было видеть лица этих воинов, искаженные дикой болью, мрачный и угрожающий блеск их глаз, эти огненные взгляды, которые они бросали на пламя пожара, считая его делом наших рук. Они уже обнаружили ту жестокую мстительность, которая нарастала в их сердцах и, распространившись по всему государству, была причиной гибели стольких французов.
В этот торжественный момента Кутузов голосом, полным твердости и благородства, доложил своему государю о потере столицы. Он заявил, что для сохранения плодородных южных губерний и для того, чтобы не терять сообщения с Тормасовым и Чичаговым, он принужден был покинуть Москву, покинутую жителями, ибо повсюду лишь народ составляет душу государства, а где русский народ — там Москва, там вся Россия!
Тем не менее, удрученный горем, он признал, что эта рана глубока и неизгладима, но потом опять воспрянул духом и сказал, что потеря Москвы есть потеря лишь одного города империи, частичная жертва для спасения всей страны. Кутузов добавил, что, расположившись по всей линии против неприятеля, он своими отрядами загораживает ему путь и таким образом, имея возможность следить за всеми движениями французов и препятствуя им получать провиант, он в то же самое время пополняет свою армию, и прибавил, что «16 сентября Наполеон будет принужден покинуть на свое горе завоеванную Москву!»
Говорят, что Александр был поражен этим известием.
Наполеон надеялся на податливость своего противника, и сами русские боялись того же. Но царь обманул надежды одних и рассеял опасения других. В своих речах он выказал величие, равное своему горю, достойное своего несчастья. Обращаясь к своему народу, он восклицал: «Не нужно ребяческого уныния! Поклянемся удвоить мужество и настойчивость! Неприятель в опустелой Москве, как в могиле, и не только не имеет силы властвовать, но лишен средств к существованию! Вступив в Россию с тремястами тысяч людей всех народностей, не соединенных ни национальным, ни религиозным единством, он потерял больше половины из них, благодаря битвам, голоду и дезертирству; в Москве он нашел лишь одни развалины; он проник в центр России; но ни один из русских не покорился ему! А между тем наши силы возрастают и окружают неприятеля, который очутился среди могущественного народа, оцепляемый и подстерегаемый войсками. Скоро придется ему, спасаясь от голода, бежать через сомкнутые ряды наших бесстрашных солдат.
Неужели же мы отступим, когда ободряющие взоры всей Европы устремлены на нас? Покажем ей пример и склонимся перед десницей, избравшей нас из всех народов на защиту добродетели и свободы!» Он закончил воззванием к Всемогущему.
Русские различно толкуют о своем полководца и своем императоре. Мы же, как враги, можем судить о наших врагах лишь по их действиям. Каковы бы ни были их слова, но они согласовались с поступками. Товарищи, воздадим им должное! Они всё принесли в жертву без колебаний, без поздних сожалений. Впоследствии они ничего не потребовали в отплату даже посреди вражеской столицы, которой они не тронули! Их доброе имя сохранилось во всём величии и чистоте, они познали истинную славу. Когда во все слои их общества проникнет цивилизация, этот великий народ создаст великую эпоху и овладеет скипетром славы, которому должно быть суждено переходить от одной нации к другой.
Кутузов вел свою армию извилистым путем; происходило ли это от его нерешительности или от хитрости, но во всяком случае он добился своего. Мюрат в течение трех дней тщетно пытался отыскать его следы. Русский полководец воспользовался этим обстоятельством, чтобы изучить местность и укрепиться. Его авангард направился к Воронову, одному из лучших поместий графа Ростопчина, и по дороге встретил самого графа, который их опередил. Русские думали, что этот сановник хочет последний раз взглянуть на свою вотчину, как вдруг на их глазах постройки исчезли в клубах дыма.
Русские бросились тушить пожар, но Ростопчин сам удержал их. Они видели его среди пламени, им самим зажженного, улыбавшегося при виде разрушения своего великолепного жилища! Затем граф твердой рукой начертал те слова, которые позже с жуткой дрожью прочли французы на железной двери церкви, уцелевшей от пожара: «Я в течение восьми лет украшал эту усадьбу и жил в ней счастливо на лоне моей семьи. Здешние жители в числе тысячи семисот двадцати человек покинули её при вашем приближении, а я предаю огню свой дом, чтобы вы не осквернили его своим присутствием! Французы! Я предоставил вам в Москве два моих дома, обстановка которых стоила полмиллиона рублей, но здесь вы найдете лишь один пепел!»
Недалеко от этого места Мюрат нагнал Кутузова. 29-го сентября произошла жестокая схватка кавалерии возле Чирикова. Эта схватка плохо бы кончилась для нас, если бы не подоспел Понятовский, имевший в своем распоряжении всего три тысячи поляков. Этот князь при помощи генералов Пасковского и Княжевича отважно вступил в бой с двадцатью тысячами русских. Благодаря его удобной диспозиции и стойкости поляков, нашим удалось в течение нескольких часов задержать Милорадовича. Благодаря доходившей до самоотвержения смелости польского князя, был отражен самый упорный натиск русского генерала. В тот критический момент Понятовский во главе всего лишь сорока кавалеристов и к тому же случайно не вооруженных с нагайками в руках набросился на атакующую неприятельскую колонну и изумленные русские были отброшены в беспорядке, а наступившая ночь помогла нам удержать победу за собой!
Тем временем пожар, начавшийся в ночь с 14 на 15 сентября, приостановленный нашими усилиями в течение дня 15-го сентября, в следующую ночь вспыхнул снова и, достигнув величайшей силы 16, 17 и 18, стал утихать 19. 20-го он прекратился. В этот же день Наполеон, которого перед тем огонь выселил из Кремля, обратно вернулся в царский дворец. Там он притягивал к себе взоры Европы. Там он ожидал свои обозы, подкрепления и отставшую часть армии, будучи уверен, что его победа, богатая добыча, изумительное зрелище плененной Москвы, а главным образом он сам, слава которого подобно маяку сверкала с высоты этих развалин — всё это объединит его приверженцев. Тем не менее два раза, 22 и 28 сентября, получив письмо от Мюрата, преследовавшего Кутузова и настигнувшего его около Чирикова, Наполеон, казалось, был готов покинуть свою унылую резиденцию. Эти письма оповещали о битве; два раза приказы императора о выступлении, уже написанные, были сжигаемы. Казалось, что для Наполеона война была закончена и он лишь ожидал ответа из Петербурга. Он поддерживал свою надежду воспоминаниями о Тильзите и Эрфурте. Неужели, очутившись в Москве, он не приобрел больше влияния на Александра? Кроме того, как все люди, пользовавшееся долгим счастьем, он надеялся на то, чего желал.
Его гений обладал способностью по желанию отбрасывать тревожные мысли, чтобы думать о другом или просто, чтобы отдохнуть, так как воля у Наполеона была сильнее воображения. Благодаря этому, он властвовал над собой, так же как и над другими.
Прошло уже одиннадцать дней, молчание Александра длилось по-прежнему, но Наполеон всё еще надеялся превзойти своего противника в упрямстве; таким образом он терял время, которым надо было пользоваться, и которое всегда помогает обороняющимся отражать нападающих.
С тех пор все поступки Наполеона показывали русским, что их могущественный враг хочет утвердиться в сердце их страны, подобно тому как он хотел это сделать в Витебске, но на этот раз его намерения казались более решительными. В испепеленной Москве назначается интендант и утверждается муниципалитет. Было отдано приказание заготовить провиант на всю зиму. Среди развалин вырос театр, куда, как говорят, приглашали лучших актеров Парижа. Один итальянский певец делал все попытки для того, чтобы воссоздать в Кремле вечера Тюильри. Таким путем Наполеон предполагал обмануть русское правительство, которое само привыкло властвовать, пользуясь забдуждениями и невежеством народа, и издавна приучилось понимать всякий обман.
Он сам чувствовал непригодность всех этих приемов, а время шло, сентябрь кончился, наступил октябрь. Александр не удостоил ответом! Какое оскорбление! Наполеон негодовал. 3 октября после тревожной ночи и припадков гнева он призвал своих маршалов. При виде их, он воскликнул»: «Войдите! Выслушайте новое только что принятое мною решение; принц Евгений, читайте!» Маршалы услышали следующее: «Надо сжечь остатки Москвы, идти через Тверь на Петербург, к нам присоединится Макдональд! Мюрат и Даву составят арьергард! И оживившийся император устремил сверкающий взор на своих генералов, холодно молчаливые физиономии которых ничего не выражали, кроме удивления.
Затем воодушевившись, чтоб воодушевить других, он прибавил: «Как, и вас не воспламеняет подобная мысль! Был ли когда-нибудь совершен кем подобный военный подвиг? Теперь лишь только это завоевание может быть достойно нас! Подумайте, какой славой покроем мы себя и что скажет весь мир, когда он узнает, что в течение трех месяцев мы покорили две великих северных столицы?»
Но Даву, как и Дарю, в своих возражениях напомнили о времени года, голоде и об опустошенной дороге.
Эти военачальники впоследствии уверяли, что они предлагали тогда различные планы, но всё было бесполезно для государя, гений которого предвосхищал воображение всех других и которого не могли бы остановить ничьи доводы, если бы он действительно собирался в Петербург. Но это намерение было вызвано в нём лишь вспышкой гнева, внушено ему отчаянием в то время, когда ему приходилось на глазах всей Европы, покорившись неизбежности, покинуть завоеванное и отступить ни с чем.
Задуманный им поход являлся лишь угрозой как для французов, так и для русских, которых он хотел вызвать на переговоры, поручив вести их Коленкуру. Этот величественный офицер прежде нравился Александру: он был единственным человеком из всех придворных Наполеона, который мог бы иметь какое-нибудь влияние на русского царя; но в течение нескольких месяцев Коленкур был отдален Наполеоном за то, что не хотел одобрить похода на Петербург.
И тем не менее в этот день император был принужден обратиться именно к нему. Он приказал позвать его, но, оставшись наедине с ним, почувствовал смущение. Император долго ходил взад и вперед по комнате, Коленкур следовал за ним; но гордость мешала Наполеону нарушить тяжелое и неловкое молчание. Наконец он заговорил, но угрожающим тоном. Он приказал Коленкуру склонить русских к миру, но тот должен был сделать так, чтобы эта просьба исходила от них самих, а Наполеон лишь соблаговолил бы принять их предложение.
После нескольких бессвязных слов он заявил: «Я предпринимаю поход на Петербург. Я знаю, что разрушение этого города огорчит вас. Тогда Россия восстанет против императора Александра, будет составлен заговор против этого монарха; его казнят и это будет большим несчастьем. Я, уважая этого государя, буду сожалеть не только о нём, но о Франции, для которой смерть Александра будет большой потерей, так как его характер, прибавил Наполеон, соответствует нашим интересам и никакой другой государь не сможет его заменить для нас. И я хочу послать вас в Петербург, чтобы предупредить эту катастрофу».
Но герцог Виченский, склонный более к настойчивости, нежели к лести, не уступал! «Эти переговоры будут бесполезны, ибо до тех пор, пока вся русская земля не очистится от неприятеля, Александр не выслушает ни одного предложения. В данное время года Россия чувствует, что всё благоприятствует ей, да и кроме того эта попытка повредит нам, доказав, насколько мы нуждаемся в мире, и обнаружит всю безвыходность нашего положения!»
Он еще прибавил, что чем заметнее будет посредник, тем заметнее будет наша тревога и таким образом ему повезет меньше, чем всякому другому, тем более, что он должен будет ехать, заранее предчувствуя неудачу. Император резко оборвал этот разговор следующими словами: «Ну что же, я пошлю Лористона!»
Этот последний уверял, что и он со своей стороны указывал на препятствия и что, будучи вызван на откровенность самим императором, он дал совет в тот же день начать отступать, направляясь к Калуге.
Раздраженный Наполеон с горечью возразил ему, что он любит лишь самые незатейливые несложные планы, предпочитает дороги лишь прямые и широкие, вроде той, по которой он пришел и по которой сможет вернуться только после заключения мира.
Затем, показывая Лористону, как и герцогу Виченскому, письмо, написанное им Александру, он приказал ему пойти добиться у Кутузова пропуска в Петербург. В заключение заключение император сказал Лористону: «Я хочу мира, мне нужен мир, нужен во что бы то ни стало, спасайте только честь!»
Этот генерал уехал и 5-го октября достиг русских аванпостов. Война тотчас же была приостановлена; свидание разрешено, но Кутузова там не было, а были лишь Волконский, адъютант императора, и Бенигсен. Вильсон уверяет, что русские генералы и офицеры, не надеясь на своего полководца и обвиняя его в слабости, испугались возможности измены и потому этот последний не осмелился даже показаться в лагере.
Лористону были даны инструкции, по которым он не должен был обращаться ни к кому, кроме Кутузова. Поэтому он высокомерно отверг посредничество со стороны других русских генералов. Судя по его словам, он хотел воспользоваться этим случаем, чтобы окончательно порвать всякие переговоры, так как он им не сочувствовал и, несмотря на настояния Волконского, вернуться обратно в Москву. Тогда бы без сомнения раздосадованный Наполеон бросился на Кутузова, разбил и уничтожил бы его не сформированную наново армию и заставил бы его согласиться на мир. В случае, если бы успех был менее решителен, то Наполеону по крайней мере удалось бы, отступив, безопасно соединиться со своими резервами.
К несчастью, Бенигсен поторопился устроить себе свидание с Мюратом. Лористон стал дожидаться. Начальник русского штаба, более ловкий в дипломатии, чем в стратегии, употребил все усилия, чтобы очаровать этого нового короля почтительным обхождением, соблазнив его похвалами, введя его в заблуждение кроткими словами, в которых умышленно проглядывали усталость от войны и надежда на мир. Мюрат, почувствовавший в конце концов утомление от сражений, исполненный беспокойства за исход войны, и, как говорят, стосковавшийся о своем троне с того момента, как он потерял надежду получить другой, лучший, — поддался очарованию, соблазну и обману.
Бенигсену удалось одновременно уговорить Кутузова и Мюрата: он поспешил послать за Лористоном и проводить его в русский лагерь, где в полночь Кутузов ожидал его. Свидание началось неудачно, так как Коновницын и Волконский захотели присутствовать на нём, а это оскорбило французского генерала и он потребовал их удаления; его просьба была удовлетворена.
Как только Лористон остался наедине с Кутузовым, французский генерал изложил ему причины и цель своего приезда и просил пропуска в Петербург. Русский генерал отвечал, что исполнение этой просьбы не в его власти, но тотчас же предложил передать письмо Наполеона Александру через Волконского, заключив перемирие до возвращения этого последнего. Он сопровождал свои слова мирными уверениями, которые затем были подтверждены всеми генералами.
Вскоре обнаружилось, что русские сговорились обмануть Мюрата и его императора и это им удалось. Все эти подробности преисполнили Наполеона радостью. Надежда или отчаяние сделали его доверчивым, и на несколько минут он опьянился этим известием и, стремясь заглушить подавляющее его тяжелое внутреннее чувство, он хотел забыться, отдавшись радостному порыву. Он призвал всех генералов и торжественно объявил им о предстоящем мире.
Тем не менее перемирие, предложенное Кутузовым, ему не понравилось: он приказал Мюрату тотчас же нарушить его, но это не было исполнено и неизвестно почему.
Это было странное перемирие. Чтобы нарушить его, было достаточно предупреждения с обеих сторон за два часа до возобновления военных действий. Кроме того это перемирие касалось только фронта обеих армий и не распространялось на их фланги; так по крайней мере истолковывали его русские. Мы не могли провести без боя ни фуража, ни обозов, так что война продолжалась повсюду, кроме тех мест, где бы это было для нас выгодно.
В первые дни перемирия Мюрат забавлялся тем, что появлялся на неприятельских аванпостах. Его тешили обращенные на него со всех сторон взгляды, привлекаемые его цветущим видом, храбростью и королевским званием.
Русские военачальники поощряли его к этому: они оказывали ему всевозможные знаки почтения, чтобы поддержать его иллюзии. Они даже позволяли ему отдавать приказания русским караулам так же, как и французским. Если какой-нибудь участок земли, на котором были расположены русские, нравился Мюрату — ему уступали.
Казацкие командиры доходили до такого притворного энтузиазма, что говорили, будто они признают только того императора, который царствует в Москве. Мюрат на минуту поверил, что они больше не будут сражаться против него.
Он пошел дальше: однажды Наполеон, читая его письма, воскликнул: «Мюрат, король казаков! Какое безумие!» Людям, которые подверглись в жизни всевозможным переменам, приходили в голову самые невероятные мысли.
Что же касается императора, который никогда не заблуждался, то он лишь на несколько мгновений отдался обманчивой радости.
И на самом деле два значительных обоза попали в руки неприятеля: один по небрежности своего начальника, потом от отчаяния покончившего с собой, другой, благодаря подлости офицера, которого хотели предать суду; но в то время началось отступление и гибель армии спасла его.
Каждое утро нашим солдатам и особенно кавалеристам приходилось отправляться далеко на поиски за пропитанием, чтобы запасти его на вечер и на утро следующего дня, а так как окрестности Москвы и Винкова опустошались всё больше и больше, то эти экскурсии становились всё отдаленнее. Люди и лошади возвращались истощенными, да и не все возвращались, потому что каждая мера ржи, каждая охапка сена доставались с бою — приходилось отнимать их у неприятеля.
Нас повсюду встречали неожиданности, битвы, беспрестанные потери! К русским солдатам присоединялись крестьяне; они предавали смерти тех среди себя, которые, соблазнившись высокой платой, доставляли в наш лагерь кое-какие припасы. Некоторые из них зажигали свои собственный деревни, чтобы выгнать оттуда наших фуражиров и предать их в руки заранее предупрежденных и скрывавшихся в засаде казаков.
Крестьяне же захватили Верею, город, расположенный около Москвы. Один из русских священников сам, как говорят, задумал и выполнил этот решительный план.
Он вооружил жителей, получил несколько отрядов от Кутузова, затем 10 октября еще до рассвета он с одной стороны подал сигнал к фальшивой атаке, а с другой сам бросился на наши укрепления. Разрушив их, он проник в город и велел перерезать весь гарнизон.
Таким образом, война была повсюду: впереди нас, позади и на флангах; наша армия ослабевала, неприятель с каждым днем становился всё изобретательнее. И это наше завоевание постигла та же судьба, как и другие: всё, что было захвачено сразу, утратилось постепенно.
Сам Мюрат забеспокоился, наконец. Он увидал, что в ежедневных стычках растаяла половина оставшейся у него кавалерии. На аванпостах при встречах наших с русскими офицерами, эти последние оттого ли, что они устали от войны или движимые тщеславием, а может быть военной откровенностью, доходившей до нескромности, выражали сожаление по поводу угрожавших нам несчастий. Они показывали нам еще почти диких, едва объезженных лошадей, с длинными достающими до земли гривами. Разве это не указывало нам на то, что к ним со всех сторон прибывает многочисленная кавалерия, тогда как наша гибнет? Бесконечные звуки выстрелов, раздававшиеся внутри их лагеря, не говорили ли нам о том, что множество рекрутов учится стрельбе, пользуясь перемирием?
Императору были известны все эти предостережения, но он не придавал им значения, не желая падать духом. Охватывавшее его беспокойство обнаруживалось в жестоких распоряжениях. Тогда же он велел ободрать из кремлевских церквей всё то, что могло служить трофеями для Великой Армии. Эти предметы, покинутые на разрушение самими русскими, по его словам, принадлежали победителям по двойному праву — благодаря победе, а главным образом, благодаря пожару!
Стоило неимоверных усилий, чтобы сорвать с колокольни Ивана Великого её гигантский крест. Император хотел воздвигнуть его над инвалидным домом в Париже. Русский народ приписывал целость своего государства обладанию этим крестом. Во то время, как снимали этот крест, стая ворон беспрестанно кружилась над ним и Наполеон, которому наскучило их унылое карканье кликнул: «Кажется, будто эти зловещие птицы хотят защищать его!» Неизвестно, о чём думал он в своем критическом положении, но все знали, что он склонен к всевозможным предчувствиям.
Его ежедневные прогулки под сверкающим солнцем, когда он пытался снова увидеть звезду своего счастья и показать её другим, эти прогулки не развлекали его. К печальному безмолвию Москвы присоединялось безмолвие её пустынных окрестностей и угрожающее молчание Александра.
Слабый звук шагов наших солдат не мог вывести из задумчивости нашего императора, не мог рассеять его ужасных воспоминаний, его еще более ужасной прозорливости.
Его ночи были особенно томительны, большую часть их он проводил с графом Дарю. Только тут он признавался в опасности своего положения.
Воздавая должное той силе, которую он приобрел, благодаря своей постоянной безошибочности, он с содроганием говорил о первом ударе, нанесенном ей: «Какие ужасные, разрушительные войны последуют за моим первым отступлением! Поэтому не следует осуждать моего бездействия. Да что ж, разве я не знаю, что Москва не имеет никакого военного значения? Но Москва для меня и не является военной позицией, это — политическое завоевание. Все принимают здесь меня за генерала, тогда как я здесь — император!» Затем он воскликнул: «В политике никогда не следует возвращаться назад; нужно во что бы то ни стало удерживаться от признания в собственной ошибке; это — подрывает достоинство и если придется ошибиться, то нужно идти вперед до тех пор, пока не удастся убедить других в своей правоте».
Поэтому он упорствовал с той настойчивостью, которая всегда была его главным качеством, а в данном случае его главным недостатком.
Тем временем терзания его возрастали; он знал, что нечего рассчитывать на прусскую армию. Тон уведомления, адресованного на имя Бертье, заставил Наполеона потерять всякую надежду на поддержку австрийской армии. Кутузов водил его за нос, он это чувствовал, но он зашел так далеко, что ни движение вперед, ни бездействие, ни отступление, ни битвы — ничто не доставило бы ему почестей и успеха. Таким образом, толкаемый из стороны в сторону превратностью обстоятельств, мешавших исполнению его намерений, он продолжал оставаться на этом пожарище, почти потеряв свои надежды, но не утратив своих стремлений. Письмо, переданное Лористоном, должно было быть отправлено 6-го октября, ответ мог прибыть не ранее 20 и, несмотря на многочисленные зловещие признаки, гордость, политические соображения и, может быть, состояние здоровья заставили Наполеона избрать самый опасный выход — ждать ответа, доверившись времени, которое его убивало. Дарю, как и другие офицеры, удивлялся, не находя у императора прежней стремительной решимости, которую он проявлял при самых затруднительных обстоятельствах; они говорили, что его гений утратил свою гибкость, и негодовали на его природную настойчивость, которая, послужив причиной его возвышения, подготовит и его гибель.
С его характером, всегда неуклонно стремившимся к исполнению задуманной цели, было невозможно отказаться от решения, принятого им еще в Витебске, несмотря на то, что теперешние критические обстоятельства войны усложнились небывалыми политическими затруднениями.
Настроение армии благоприятствовало его намерению. Большинство офицеров продолжало верить в него, а простые солдаты, видевшие всю жизнь в настоящей минуте и нисколько не беспокоившиеся о будущем, так как не возлагали на него больших надежд, сохраняли свою беспечность — это драгоценнейшее из солдатских качеств. Да и, по правде говоря, награды, раздаваемые императором на ежедневных смотрах, принимались с серьезной торжественностью, не лишенной некоторой грусти: эти милости были зловещи, каждое повышение при назначении на освободившуюся вакансию напоминало о пролитой крови. Кроме того уже многие из солдат, еще начиная с Вильны, побросали свои зимние одежды, чтобы нагрузиться съестными припасами, обувь их истрепалась в пути, остатки их платья изорвались в битвах и, несмотря на всё это, они сохраняли свое прежнее достоинство. Они заботливо скрывали от императора свои лохмотья, украшаясь хорошо вычищенным сверкающим оружием. На дворе кремлевского дворца на расстоянии восьмисот льё от обозов, после стольких сражений и долгой походной жизни, они всё еще хотели казаться опрятными, бодрыми и блестящими; в этом честь солдата; и чем труднее это достигалось, тем больше придавали этому значения, потому что человек всегда гордится тем, что стоит ему наибольших усилий.
Император охотно предавался этому обману, хватаясь за всё, чтобы не потерять надежды. Вдруг выпал первый снег и вместе с ним исчезли все те надежды, которыми он старался оградить себя. С этих пор он ни о чём не думал, кроме отступления, но в то же самое время он никогда не произносил этого слова и никто не мог добиться от него определенного распоряжения по этому поводу. Он сказал только, что необходимо, чтобы через двадцать дней армия была на зимних квартирах, и торопил отъезд наших раненых. Но тогда, как и в других случаях, гордость мешала ему согласиться на добровольный отказ от чего-нибудь: у нас не хватало лошадей для артиллерийских орудий, которых теперь было слишком много для нашей уменьшившейся армии, но до этого ему не было дела и, раздраженный, отвечая на предложение оставить хоть часть орудий в Москве, говорил: «Нет! Неприятель воспользуется ими, как трофеем!» — требовал, чтобы всё следовало за ним.
В этой опустошенной стране он приказал произвести покупку двадцати тысяч лошадей, он велел запастись фуражом на два месяца и добыть его на тех местах, где при самых отдаленных и опасных экскурсиях не удавалось найти пропитания даже на один день. Некоторые из его приближенных удивлялись, выслушивая такие неисполнимые приказания, но уже приходилось видеть не раз, что он прибегал к таким приемам, чтобы при помощи их обмануть неприятеля, а чаще всего дать почувствовать своим всю значительность нужды и необходимость удовлетворять ей.
Впрочем, Наполеон еще не решил окончательно — оставаться или уходить. Побежденный в своей настойчивости настойчивостью Александра, он со дня на день откладывал необходимость признаться в своем поражении. Среди этой ужасной борьбы людей и стихий, разгоравшихся вокруг него, его министры и адъютанты видели его занятым в течение этих последних дней обсуждением достоинств нескольких новых, только что присланных стихотворений или выработкой устава Парижской Comédie française, которой он посвятил три вечера. Приближенные, зная всё его душевное беспокойство, восхищались силой его гения и той ловкостью, с которой он мог сосредоточить всё свое внимание на любом предмете.
Замечено было только то, что он больше времени стал проводить за обедами, до сих пор очень незатейливыми и непродолжительными.
Он старался забыться. Затем он проводил долгие часы, полулежа с романом в руках, точно в забытьи, томительно ожидая развязки своей трагической истории. Приближенные при виде того, как этот настойчивый и непоколебимый гений боролся с невозможностью, говорили между собой о том, что он, достигнув предела своей славы, предчувствовал без сомнения, что, при первом отступательном движении, начнется его падение. И им было понятно, почему он оставался неподвижным, хватаясь за всё, чтобы еще хотя на несколько мгновений удержаться на высоте.
Наконец, после дней самообмана, последние иллюзии рассеялись. Какой-то казак был этому причиной. Этот варвар выстрелил в Мюрата в ту самую минуту, когда принц показался на аванпостах. Мюрат вышел из себя; он заявил Милорадовичу, что перемирие, беспрестанно нарушаемое, не может продолжаться дальше и что отныне каждая из сторон должна надеяться только на себя.
В то самое время Мюрат довел до сведения императора, что расположенное слева от него возвышение дает возможность неприятелю делать на нас неожиданные нападения со стороны левого фланга и с тыла, что наша первая линия, примыкающая к оврагу, легко может быть сброшена в него. Таким образом, занимаемая Мюратом позиция перед врагом, в виду опасности, вынуждала его к отступлению. Но Наполеон не соглашался на это, несмотря на то, что прежде он сам указывал на Вороново, как на более верную позицию. При тогдашнем положении дел, принимаемых им скорее за политическую борьбу, чем за войну, он боялся выказать колебание, и предпочитал рисковать всем.
Тем не менее, 13 октября он послал Лористона к Мюрату осмотреть позицию его авангарда. Сам же император, обнаруживал странную небрежность в приготовлениях к отъезду. Неизвестно, руководился ли он при этом нежеланием расстаться со своими прежними надеждами или тем чувством отвращения, которое подымалось в нём при малейшем намеке на отступление, оскорбляя его гордость и противореча его политическим соображениям. Но, тем не менее, с того же дня он стал думать об отступлении и начертал соответствующий план, через минуту продиктовав другой маршрут на Смоленск. 21-го Жюно в Колоцком монастыре получил приказание сжечь все ружья раненых и взорвать все фуры. Д’Илье было поручено занять Ельню и устроить там магазины. 17 октября в Москве Бертье впервые подумал о том, что раздать кому.
Этот генерал мало помогал своему вождю в этих критических обстоятельствах. В чужой стране, с суровым климатом, он не принял никаких необходимых предосторожностей и даже в мелочах ждал распоряжений императора. Но об этом никто не вспомнил.
Подобная небрежность или непредусмотрительность привели к печальным последствиям. В этой армии, где каждой частью командовал маршал, принц или даже король, слишком рассчитывали друг на друга.
Сам Бертье не делал никаких распоряжений: он довольствовался тем, что дословно повторял приказания Наполеона и, не вдумываясь в слова императора, постоянно смешивал его определенные указания с предположениями и догадками.
Тем временем, Наполеон формировал свои полки и всё чаще и чаще делал смотры в Кремле. Он составлял батальоны из спешившихся кавалеристов и щедро раздавал награды. Победные трофеи и легко раненые были отправлены в Можайск, остальные раненые были свезены в Воспитательный дом: там к ним приставили французских хирургов и присоединили русских раненых, надеясь, что присутствие этих последних будет служить охраной для наших.
Но было уже слишком поздно. Вдруг, посреди всех этих приготовлений, в ту минуту, когда Наполеон производил в Кремле смотр дивизии Лея, около него заговорили о том, что под Винковом загрохотали пушки. Некоторое время не осмеливались ему об этом докладывать: иные, потому что не доверяли этому известию и боялись вызвать недовольство императора, другие, по робости, не желая поднимать тревоги или опасаясь быть посланными для проверки этого известия и тем самым подвергнуться утомительной поездке.
Наконец, Дюрок решился доложить об этом. Император на минуту переменился в лице, затем быстро овладел собой и продолжал делать смотр. Но тут прибежал молодой адъютант Беранже. Он доложил, что на первую линию Мюрата сделано нападение, она смята, часть загнана в лес, фланг атакован, отступление отрезано; что у наших захвачено двенадцать пушек, двадцать амуниционных повозок, тридцать фургонов, убито два генерала и потеряно от трех до четырех тысяч человек, а также обозы и что далее сам Мюрат ранен. Ему удалось сохранить остатки своего авангарда лишь при помощи не прекращавшейся стрельбы по многочисленным отрядам, уже занявшим позади него большую дорогу — единственный путь отступления.
Но всё-таки честь была спасена. Атака, предводительствуемая Кутузовым, была нерешительна; Понятовский, стоявший на расстоянии нескольких лье направо, доблестно сопротивлялся; Мюрату и стрелкам при помощи невероятных усилий удалось остановить Багавута, уже готового врезаться в наш левый фланг, и тем самым продержаться еще. Клапаред и Латур-Мобург очистили овраг Спаса-Капли, уже занятый Платовым в двух лье позади нашей линии. Два русских генерала были убиты, несколько других ранены, потери неприятеля значительны, но ему достались наши пушки, наша позиция, одним словом победа.
У Мюрата не оставалось больше авангарда: во время перемирия он потерял одну половину своей кавалерии, другая погибла в этой битве. Оставшиеся были истощены голодом и едва могли отвечать на выстрелы. И вот война возобновилась! Это было 18 октября.
При этом известии, к Наполеону вернулся пыл его прежних лет. Тысяча приказов, начиная от самых важных распоряжений и кончая мелочами, приказов самых разнообразных, но согласованных между собою и одинаково необходимых, было одновременно продиктовано этим гением. До наступления ночи вся его армия была в движении. Сам император еще до рассвета 19 октября выступил из Москвы, воскликнув: «Идемте к Калуге и горе тем, кто попадется нам на пути!»