Положи мя яко печать на сердце твоём, яко печать на мышце твоей: зане крепка яко смерть любовь, жестока яко смерть ревность: стрелы её — стрелы огненные. |
Песнь Песней. |
Царь Соломон не достиг ещё среднего возраста, — сорока пяти лет, — а слава о его мудрости и красоте, о великолепии его жизни и пышности его двора распространилась далеко за пределами Палестины. В Ассирии и Финикии, в Верхнем и Нижнем Египте, от древней Тавризы до Йемена и от Исмара до Персеполя, на побережье Черного моря и на островах Средиземного — с удивлением произносили его имя, потому что не было подобного ему между царями во все дни его.
В 480-м году по исшествии Израиля, в четвёртый год своего царствования, в месяце Зифе, предпринял царь сооружение великого храма Господня на горе Мориа и постройку дворца в Иерусалиме. Восемьдесят тысяч каменотёсов и семьдесят тысяч носильщиков беспрерывно работали в горах и в предместьях города, а десять тысяч дровосеков из числа тридцати восьми тысяч отправлялись посменно на Ливан, где проводили целый месяц в столь тяжкой работе, что после неё отдыхали два месяца. Тысячи людей вязали срубленные деревья в плоты, и сотни моряков сплавляли их морем в Яффу, где их обделывали тиряне, искусные в токарной и столярной работе. Только лишь при возведении пирамид Хефрена, Хуфу и Микерина в Гизехе употреблено было такое несметное количество рабочих.
Три тысячи шестьсот приставников надзирали за работами, а над приставниками начальствовал Азария, сын Нафанов, человек жестокий и деятельный, про которого сложился слух, что он никогда не спит, пожираемый огнём внутренней неизлечимой болезни. Все же планы дворца и храма, рисунки колонн, давира и медного моря, чертежи окон, украшения стен и тронов созданы были зодчим Хирамом-Авием из Сидона, сыном медника из рода Нафалимова.
Через семь лет, в месяце Буле, был завершён храм Господень и через тринадцать лет — царский дворец. За кедровые брёвна с Ливана, за кипарисные и оливковые доски, за дерево певговое, ситтим и фарсис, за обтёсанные и отполированные громадные дорогие камни, за пурпур, багряницу и виссон, шитый золотом, за голубые шерстяные материи, за слоновую кость и красные бараньи кожи, за железо, оникс и множество мрамора, за драгоценные камни, за золотые цепи, венцы, шнурки, щипцы, сетки, лотки, лампады, цветы и светильиики, золотые петли к дверям и золотые гвозди, весом в шестьдесят сиклей каждый, за златокованные чаши и блюда, за резные и мозаичные орнаменты, за литые и иссеченные в камне изображения львов, херувимов, волов, пальм и ананасов — подарил Соломон Тирскому царю Хираму, соименнику зодчего, двадцать городов и селений в земле Галилейской, и Хирам нашёл этот подарок ничтожным — с такой неслыханной роскошью были выстроены храм Господень и дворец Соломонов и малый дворец в Милло, для жены царя, красавицы Астис, дочери египетского фараона Суссакима. Красное же дерево, которое позднее пошло на перила и лестницы галерей, на музыкальные инструменты и на переплёты для священных книг, было принесено в дар Соломону царицей Савской, мудрой и прекрасной Балкис, вместе с таким количеством ароматных курений, благовонных масл и драгоценных духов, какого до сих пор ещё не видали в Израиле.
С каждым годом росли богатства царя. Три раза в год возвращались в гавани его корабли: «Фарсис», ходивший по Средиземному морю, и «Хирам», ходивший по Чермному морю. Они привозили из Африки слоновую кость, обезьян, павлинов и антилоп; богато украшенные колесницы из Египта, живых тигров и львов, а также звериные шкуры и меха из Месопотамии, белоснежных коней из Кувы, парваимский золотой песок на шестьсот шестьдесят талантов в год, красное, чёрное и сандаловое дерево из страны Офир, пёстрые ассурские и калахские ковры с удивительными рисунками — дружественные дары царя Тиглат-Пилеазара, художественную мозаику из Ниневии, Нимруда и Саргона; чудные узорчатые ткани из Хатуара; златокованные кубки из Тира; из Сидона — цветные стёкла, а из Пунта, близ Баб-Эль-Мандеба, те редкие благовония — нард, алоэ, трость, киннамон, шафран, амбру, мускус, стакти, халван, смирну и ладан, из-за обладания которыми египетские фараоны предпринимали не раз кровавые войны.
Серебро же во дни Соломоновы стало ценою как простой камень и красное дерево не дороже простых сикимор, растущих на низинах.
Каменные бани, обложенные порфиром, мраморные водоёмы и прохладные фонтаны устроил царь, повелев провести воду из горных источников, низвергавшихся в Кедронский поток, а вокруг дворца насадил сады и рощи и развёл виноградник в Ваал-Гамоне.
Было у Соломона 40.000 стойл для мулов и коней колесничных и 12.000 для конницы; ежедневно привозили для лошадей ячмень и солому из провинций. Десять волов откормленных и двадцать волов с пастбища, тридцать ко́ров пшеничной муки и шестьдесят прочей, сто батов вина разного, 300 овец, не считая птицы откормленной, оленей, серн и сайгаков — всё это через руки двенадцати приставников шло ежедневно к столу Соломона, а также к столу его двора, свиты и гвардии. Шестьдесят воинов, из числа пятисот самых сильных и храбрых во всём войске, держали посменно караул во внутренних покоях дворца. Пятьсот щитов, покрытых золотыми пластинками, повелел Соломон сделать для своих телохранителей.
Чего бы глаза царя ни пожелали, он не отказывал им и не возбранял сердцу своему никакого веселия. Семьсот жён было у царя и триста наложниц, не считая рабынь и танцовщиц. И всех их очаровывал своей любовью Соломон, потому что Бог дал ему такую неиссякаемую силу страсти, какой не было у людей обыкновенных. Он любил белолицых, черноглазых, красногубых хеттеянок за их яркую, но мгновенную красоту, которая так же рано и прелестно расцветает и так же быстро вянет, как цветок нарцисса; смуглых, высоких, пламенных филистимлянок, с жёсткими курчавыми волосами, носивших золотые звенящие запястья на кистях рук, золотые обручи на плечах, а на обеих щиколотках широкие браслеты, соединённые тонкой цепочкой; нежных, маленьких, гибких аммореянок, сложённых без упрёка, — их верность и покорность в любви вошли в пословицу; женщин из Ассирии, удлинявших красками свои глаза и вытравливавших синие звёзды на лбу и на щеках; образованных, весёлых и остроумных дочерей Сидона, умевших хорошо петь, танцевать, а также играть на арфах, лютнях и флейтах под аккомпанемент бубна; желтокожих египтянок, неутомимых в любви и безумных в ревности; сладострастных вавилонянок, у которых всё тело под одеждой было гладко как мрамор, потому что они особой пастой истребляли на нём волосы; дев Бактрии, красивших волосы и ногти в огненно-красный цвет и носивших шальвары; молчаливых, застенчивых моавитянок, у которых роскошные груди были прохладны в самые жаркие летние ночи; беспечных и расточительных аммонитянок с огненными волосами и с телом такой белизны, что оно светилось во тьме; хрупких голубоглазых женщин с льняными волосами и нежным запахом кожи, которых привозили с севера, через Баальбек, и язык которых был непонятен для всех живущих в Палестине. Кроме того любил царь многих дочерей Иудеи и Израиля.
Также разделял он ложе с Балкис-Ма́кеда, царицей Савской, превзошедшей всех женщин в мире красотой, мудростью, богатством и разнообразием искусства в страсти; и с Ависагой-сунамитянкой, согревавшей старость царя Давида, с этой ласковой, тихой красавицей, из-за которой Соломон предал своего старшего брата Адонию смерти от руки Ванеи, сына Иодаева.
И с бедной девушкой из виноградника, по имени Суламифь, которую одну из всех женщин любил царь всем своим сердцем.
Носильный одр сделал себе Соломон из лучшего кедрового дерева, с серебряными столпами, с золотыми локотниками в виде лежащих львов, с шатром из пурпуровой тирской ткани. Внутри же весь шатёр был украшен золотым шитьём и драгоценными камнями — любовными дарами жён и дев Иерусалимских. И когда стройные чёрные рабы проносили Соломона в дни великих празднеств среди народа, поистине был прекрасен царь, как лилия Саронской долины!
Бледно было его лицо, губы — точно яркая алая лента; волнистые волосы черны иссиня, и в них — украшение мудрости — блестела седина, подобно серебряным нитям горных ручьёв, падающих с высоты тёмных скаль Аэрмона; седина сверкала и в его чёрной бороде, завитой, по обычаю царей Ассирийских, правильными мелкими рядами.
Глаза же у царя были темны, как самый тёмный агат, как небо в безлунную летнюю ночь, а ресницы, разверзавшиеся стрелами вверх и вниз, походили на чёрные лучи вокруг чёрных звёзд. И не было человека во вселенной, который мог бы выдержать взгляд Соломона, не потупив своих глаз. И молнии гнева в очах царя повергали людей на землю.
Но бывали минуты сердечного веселия, когда царь опьянялся любовью, или вином, или сладостью власти, или радовался он мудрому и красивому слову, сказанному кстати. Тогда, тихо опускались до половины его длинные ресницы, бросая синие тени на светлое лицо, и в глазах царя загорались, точно искры в чёрных брильянтах, тёплые огни ласкового нежного смеха; и те, кто видели эту улыбку, готовы были за неё отдать тело и душу — так она была неописуема прекрасна. Одно имя царя Соломона, произнесённое вслух, волновало сердце женщин, как аромат пролитого мирра, напоминающий о ночах любви.
Руки царя были нежны, белы, теплы и красивы, как у женщины, но в них заключался такой избыток жизненной силы, что, налагая ладони на темя больных, царь исцелял головные боли, судороги, чёрную меланхолию и беснование. На указательном пальце левой руки носил Соломон гемму из кроваво-красного астерикса, извергавшего из себя шесть лучей жемчужного цвета. Много сотен лет было этому кольцу, и на оборотной стороне его камня вырезана была надпись на языке древнего, исчезнувшего народа: «Всё проходит».
И так велика была власть души Соломона, что повиновались ей даже животные: львы и тигры ползали у ног царя, и тёрлись мордами о его колени, и лизали его руки своими жёсткими языками, когда он входил в их помещения. И он, находивший веселие сердца в сверкающих переливах драгоценных камней, в аромате египетских благовонных смол, в нежном прикосновении лёгких тканей, в сладостной музыке, в тонком вкусе красного искристого вина, играющего в чеканном нинуанском потире, — он любил также гладить суровые гривы львов, бархатные спины чёрных пантер и нежные лапы молодых пятнистых леопардов, любил слушать рёв диких зверей, видеть их сильные и прекрасные движения и ощущать горячий запах их хищного дыхания.
Так живописал царя Соломона Иосафат, сын Ахилуда, историк его дней.
«За то, что ты не просил себе долгой жизни, не просил себе богатства, не просил себе душ врагов, но просил мудрости, то вот Я делаю по слову твоему. Вот Я даю тебе сердце мудрое и разумное, так что подобного тебе не было прежде тебя, и после тебя не восстанет подобный тебе».
Так сказал Соломону Бог, и по слову Его познал царь составление мира и действие стихий, постиг начало, конец и середину времён, проник в тайну вечного волнообразного и кругового возвращения событий; у астрономов Библоса, Акры, Саргона, Борсиппы и Ниневии научился он следить за изменением расположения звёзд и за годовыми кругами. Знал он также естество всех животных и угадывал чувства зверей, понимал происхождение и направление ветров, различные свойств растений и силу целебных трав.
Помыслы в сердце человеческом — глубокая вода, но и их умел вычерпывать мудрый царь. В словах и голосе, в глазах, в движениях рук так же ясно читал он самые сокровенные тайны душ, как буквы в открытой книге. И потому со всех концов Палестины приходило к нему великое множество людей, прося суда, совета, помощи, разрешения спора, а также и за разгадкою непонятных предзнаменований и снов. И дивились люди глубине и тонкости ответов Соломоновых.
Три тысячи притчей сочинил Соломон и тысячу и пять песней. Диктовал он их двум искусным и быстрым писцам, Елиховеру и Ахии, сыновьям Сивы, и потом сличал написанное обоими. Всегда облекал он свои мысли изящными выражениями, потому что золотому яблоку в чаше из прозрачного сардоникса подобно слово, сказанное умело, и потому также, что слова мудрых остры как иглы, крепки как вбитые гвозди, и составители их все от Единого Пастыря. «Слово — искра в движении сердца», — так говорил царь. И была мудрость Соломона выше мудрости всех сынов Востока и всей мудрости египтян. Был он мудрее и Ефана Езрахитянина, и Емана, и Хилколы, и Додры, сыновей Махола. Но уже начинал он тяготиться красотою обыкновенной человеческой мудрости, и не имела она в глазах его прежней цены. Беспокойным и пытливым умом жаждал он той высшей мудрости, которую Господь имел на Своём пути прежде всех созданий Своих искони, от начала, прежде бытия земли, той мудрости, которая была при Нём великой художницей, когда Он проводил круговую черту по лицу бездны. И не находил её Соломон.
Изучил царь учения магов халдейских и ниневийских, науку астрологов из Абидоса, Саиса и Мемфиса, тайны волхвов, мистагогов, и эпоптов ассирийских и прорицателей из Бактры и Персеполя, и убедился, что знания их были знаниями человеческими.
Также искал он мудрости в тайнодействиях древних языческих верований и потому посещал капища и приносил жертвы: могущественному Ваалу-Либанону, которого чтили под именем Мелькарта, бога созидания и разрушения, покровителя мореплавания, в Тире и Сидоне, называли Аммоном в оазисе Сивах, где идол его кивал головою, указывая пути праздничным шествиям, Бэлом у халдеев, Молохом у хананеев; поклонялся также жене его — грозной и сладострастной Астарте, имевшей в других храмах имена Иштар, Исаар, Ваальтис, Ашера, Истар-Белит и Атаргатис. Изливал он елей и возжигал курение Изиде и Озирису египетским, брату и сестре, соединившимся браком ещё во чреве матери своей и зачавшим там бога Гора, и Деркето, рыбообразной богине тирской, и Анубису с собачьей головой, богу бальзамирования, и вавилонскому Оанну, и Дагону филистимскому, и Авденого ассирийскому, и Утсабу, идолу ниневийскому, и мрачной Киббеле, и Бел-Меродоху, покровителю Вавилона — богу планеты Юпитер, и халдейскому Ору — богу вечного огня, и таинственной Омороге, праматери богов, которую Бэл рассек на две части, создав из них небо и землю, а из головы — людей; и поклонялся царь ещё богине Атанаис, в честь которой девушки Финикии, Лидии, Армении и Персии отдавали прохожим своё тело, как священную жертву, на пороге храмов.
Но ничего не паходил царь в обрядах языческих, кроме пьянства, ночных оргий, блуда, кровосмешения и противоестественных страстей, и в догматах их видел суесловие и обман. Но никому из подданных не воспрещал он приношение жертв любимому богу и даже сам построил на Масличной горе капище Хамосу, мерзости моавитской, по просьбе прекрасной, задумчивой Эллаан — моавитянки, бывшей тогда возлюбленной женою царя. Одного лишь не терпел Соломон и преследовал смертью — жертвоприношение детей.
И увидел он в своих исканиях, что участь сынов человеческих и участь животных одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом. И понял царь, что во многой мудрости много печали, и кто умножает познание — умножает скорбь. Узнал он также, что и при смехе иногда болит сердце и концом радости бывает печаль. И однажды утром впервые продиктовал он Елихоферу и Ахии:
— Всё суета сует и томление духа, — так говорит Екклезиаст.
Но тогда не знал ещё царь, что скоро пошлёт ему Бог такую нежную и пламенную, преданную и прекрасную любовь, которая одна дороже богатства, славы и мудрости, которая дороже самой жизни, потому что даже жизнью она не дорожит и не боится смерти.
Виноградник был у царя в Ваал-Гамоне, на южном склоне Ватн-Эль-Хава, к западу от капища Молоха; туда любил царь уединяться в часы великих размышлений. Гранатовые деревья, оливы и дикие яблони, вперемежку с кедрами и кипарисами, окаймляли его с трёх сторон по горе, с четвёртой же был он ограждён от дороги высокой каменной стеной. И другие виноградники, лежавшие вокруг, также принадлежали Соломону; он отдавал их в наём сторожам за 1.000 сребренников каждый.
Только с рассветом окончился во дворце роскошный пир, который давал царь Израильский в честь послов царя Ассирийского, славного Тиглат-Пилеазара. Несмотря на утомление, Соломон не мог заснуть этим утром. Ни вино ни сикера не отуманили крепких ассирийских голов и не развязали их хитрых языков. Но проницательный ум мудрого царя уже опередил их планы и уже вязал в свою очередь тонкую политическую сеть, которою он оплетёт этих важных людей с надменными глазами и с льстивой речью. Соломон сумеет сохранить необходимую приязнь с повелителем Ассирии и в то же время, ради вечной дружбы с Хирамом Тирским, спасёт от разграбления его царство, которое своими неисчислимыми богатствами, скрытыми в подвалах под узкими улицами с тесными домами, давно уже привлекает жадные взоры восточных владык.
И вот на заре приказал Соломон отнести себя на гору Ватн-Эль-Хав, оставил носилки далеко на дороге и теперь один сидит на простой деревянной скамье, наверху виноградника, под сенью деревьев, ещё затаивших в своих ветвях росистую прохладу ночи. Простой белый плащ надет на царе, скрепленный на правом плече и на левом боку двумя египетскими аграфами из зелёнаго золота, в форме свернувшихся крокодилов — символ бога Себаха. Руки царя лежат неподвижно на коленях, а глаза, затененные глубокой мыслью, не мигая, устремлены на восток, в сторону Мёртвого Моря, — туда, где из-за круглой вершины Аназе восходит в пламени зари солнце.
Утренний ветер дует с востока и разносит аромат цветущего винограда, — тонкий аромат резеды и варёнаго вина. Тёмные кипарисы важно раскачивают тонкими верхушками и льют своё смолистое дыхание. Торопливо переговариваются серебряно-зелёные листы олив.
Но вот Соломон встаёт и прислушивается. Милый женский голос, ясный и чистый, как это росистое утро, поёт где-то невдалеке, за деревьями. Простой и нежный мотив льётся, льётся себе, как звонкий ручей в горах, повторяя всё те же пять-шесть нот. И его незатейливая изящная прелест вызывает тихую улыбку умиления в глазах царя.
Всё ближе слышится голос. Вот он уже здесь, рядом, за раскидистыми кедрами, за тёмной зеленью можжевельника. Тогда царь осторожно раздвигает руками ветви, тихо пробирается между колючими кустами и выходит на открытое место.
Перед ним, за низкой стеной, грубо сложенной из больших жёлтых камней, расстилается вверх виноградник. Девушка в лёгком голубом платье ходит между рядами лоз, нагибается над чем-то внизу и опять выпрямляется и поёт. Рыжие волосы ел горят на солнце.
День дохнул прохладою,
Убегают ночные тени.
Возвращайся скорее, мой милый,
Будь лёгок, как серна,
Как молодой олень среди горных ущелий…
Так поёт она, подвязывая виноградные лозы, и медленно спускается вниз, ближе и ближе к каменной стене, за которой стоит царь. Она одна — никто не видит и не слышит её; запах цветущего винограда, радостная свежесть утра и горячая кровь в сердце опьяняют её, и вот слова наивной песенки мгновенно рождаются у неё на устах и уносятся ветром, забытые навсегда:
Ловите нам лис и лисенят,
Они портят наши виноградники,
А виноградники наши в цвете.
Так она доходит до самой стены и, не замечая царя, поворачивает назад и идёт, легко взбираясь в гору, вдоль соседнего ряда лоз. Теперь песня звучит глуше:
Беги, возлюбленный мой,
Будь подобен серне
Или молодому оленю
На горах бальзамических.
Но вдруг она замолкает и так пригибается к земле, что её не видно за виноградником.
Тогда Соломон произносит голосом, ласкающим ухо:
— Девушка, покажи мне лицо твое, дай ещё услышать твой голос.
Она быстро выпрямляется и оборачивается лицом к царю. Сильный ветер срывается в эту секунду и треплет на ней лёгкое платье и вдруг плотно облепляет его вокруг её тела и между ног. И царь на мгновенье, пока она не становится спиною к ветру, видит всю её под одеждой, как нагую, высокую и стройную, в сильном расцвете тринадцати лет; видит её маленькие, круглые, крепкие груди и возвышения сосцов, от которых материя лучами расходится врозь, и круглый, как чаша, девический живот, и глубокую линию, которая разделяет её ноги снизу до верху и там расходится надвое, к выпуклым бедрам.
— Потому что голос твой сладок и лицо твоё приятно! — говорит Соломон.
Она подходит ближе и смотрит на царя с трепетом и с восхищением. Невыразимо прекрасно её смуглое и яркое лицо. Тяжелые, густые темно-рыжие волосы, в которые она воткнула два цветка алаго мака, упругими бесчисленными кудрями покрывают её плечи и разбегаются по спине и пламенеют, пронзённые лучами солнца, как золотой пурпур. Самодельное ожерелье из каких-то красных сухих ягод трогательно и невинно обвивает в два раза её тёмную, высокую, тонкую шею.
— Я не заметила тебя! — говорит она нежно, и голос её звучит, как пение флейты. — Откуда ты пришёл?
— Ты так хорошо пела, девушка!
Она стыдливо опускает глаза и сама, краснеет, но под её длинными ресницами и в углах губ дрожит тайная улыбка.
— Ты пела о своём милом. Он лёгок, как серна, как молодой горный олень. Ведь он очень красив, твой милый, девушка, не правда ли?
Она смеется так звонко и музыкально, точно серебряный град падает на золотое блюдо.
— У меня нет милого. Это только песня. У меня ещё не было милого…
Они молчат с минуту и глубоко, без улыбки смотрят друг на друга… Птицы громко перекликаются среди деревьев. Грудь девушки часто колеблется под ветхим полотном.
— Я не верю тебе, красавица. Ты так прекрасна…
— Ты смеёшься надо мною. Посмотри, какая я чёрная…
Она поднимает кверху маленькие тёмные руки, и широкие рукава легко скользят вниз, к плечам, обнажая её локти, у которых такой тонкий и круглый девический рисунок.
И она говорит жалобно:
— Братья мои рассердились на меня и поставили меня стеречь виноградник, и вот — погляди, как опалило меня солнце!
— О, нет, солнце сделало тебя ещё красивее, прекраснейшая из женщин! Вот ты засмеялась, и зубы твои — как белые двойни-ягнята, вышедшие из купальни, и ни на одном из них нет порока. Щёки твои — точно половинки граната под кудрями твоими. Губы твои алы — наслаждение смотреть на них. А волосы твои… Знаешь, на что похожи твои волосы? Видала ли ты, как с Галаада вечером спускается овечье стадо? Оно покрывает всю гору, с вершины до подножья, и от света зари и от пыли кажется таким же красным и таким же волнистым, как твои кудри. Глаза твои глубоки, как два озера Есевонских у ворот Батраббима. О, как ты красива! Шея твоя пряма и стройна, как башня Давидова!..
— Как башня Давидова! — повторяет она в упоении.
— Да, да, прекраснейшая из женщин. Тысяча щитов висит на башне Давида, и всё это щиты побежденных военачальников. Вот и мой щит вешаю я на твою башню…
— О, говори, говори ещё…
— А когда ты обернулась назад, на мой зов, и подул ветер, то я увидел под одеждой оба сосца твои и подумал: вот две маленькие серны, которые пасутся между лилиями. Стан твой был похож на пальму и груди твои на грозди виноградные.
Девушка слабо вскрикивает, закрывает лицо ладонями, а грудь локтями, и так краснеет, что даже уши и шея становятся у неё пурпуровыми.
— И бёдра твои я увидел. Они стройны, как драгоценная ваза — изделие искусного художника. Отними же твои руки, девушка. Покажи мне лицо твоё.
Она покорно опускает руки вниз. Густое золотое сияние льётся из глаз Соломона и очаровывает её, и кружит ей голову, и сладкой, тёплой дрожью струится по коже её тела.
— Скажи мне, кто ты? — говорит она медленно, с недоумением. — Я никогда не видела подобного тебе.
— Я пастух, моя красавица. Я пасу чудесные стада белых ягнят на горах, где зелёная трава пестреет нарциссами. Не придёшь ли ты ко мне, на моё пастбище?
Но она тихо качает головою:
— Неужели ты думаешь, что я поверю этому? Лицо твоё не огрубело от ветра и не обожжено солнцем, и руки твои белы. На тебе дорогой хитон, и одна застёжка на нём стоить годовой платы, которую братья мои вносят за наш виноградник Адонираму, царскому сборщику. Ты пришёл оттуда, из-за стены… Ты, верно, один из людей, близких к царю? Мне кажется, что я видела тебя однажды в день великого празднества, мне даже помнится — я бежала за твоей колесницей.
— Ты угадала, девушка. От тебя трудно скрыться. И правда, зачем тебе быть скиталицей около стад пастушеских? Да, я один из царской свиты. Я главный повар царя. И ты видела меня, когда я ехал в колеснице Аминодавовой в день праздника Пасхи. Но зачем ты стоишь далеко от меня? Подойди ближе, сестра моя! Сядь вот здесь на камне стены и расскажи мне что-нибудь о себе. Скажи мне твоё имя?
— Суламифь, — говорит она.
— За что же, Суламифь, рассердились на тебя твои братья?
— Мне стыдно говорить об этом. Они выручили деньги от продажи вина и послали меня в город купить хлеба и козьего сыра. А я…
— А ты потеряла деньги?
— Нет, хуже…
Она низко склоняет голову и шепчет:
— Кроме хлеба и сыра я купила ещё немножко, совсем немножко розового масла у египтян в старом городе…
— И ты скрыла это от братьев?
— Да…
И она произносит еле слышно:
— Розовое масло так хорошо пахнет!
Цар ласково гладит её маленькую жёсткую руку.
— Тебе, верно, скучно одной в винограднике?
— Нет. Я работаю, пою… В полдень мне приносят поесть, а вечером меня сменяет один из братьев. Иногда я рою корни мандрагоры, похожие на маленьких человечков… У нас их покупают халдейские купцы. Говорят, они делают из них сонный напиток… Скажи, правда ли, что ягоды мандрагоры помогают в любви?
— Нет, Суламифь, в любви помогает только любовь. Скажи, у тебя есть отец или мать?
— Одна мать. Отец умер два года тому назад. Братья — все старше меня — они от первого брака, а от второго только я и сестра.
— Твоя сестра так же красива, как и ты?
— Она ещё мала. Ей только девять лет.
Царь смеётся, тихо обнимает Суламифь, привлекает её к себе и говорит ей на ухо:
— Девять лет… Значит, у неё ещё нет такой груди, как у тебя? Такой гордой, такой горячей груди!
Она молчит, горя от стыда и счастья. Глаза её светятся и меркнут, они туманятся блаженной улыбкой. Царь слышит в своей руке бурное биение её сердца.
— Теплота твоей одежды благоухает лучше, чем мирра, лучше, чем нард, — говорить он, жарко касаясь губами её уха. — И когда ты дышишь, я слышу запах от ноздрей твоих, как от яблоков. Сестра моя, возлюбленная моя, ты пленила сердце моё одним взглядом твоих очей, одним ожерельем на твоей шее.
— О, не гляди на меня! — просит Суламифь. — Глаза твои волнуют меня.
Но она сама изгибает назад спину и кладёт голову на грудь Соломона. Губы её рдеют над блестящими зубами, веки дрожать от мучительного желания. Соломон приникает жадно устами к её зовущему рту. Он чувствует пламень её губ, и скользкость её зубов, и сладкую влажность её языка, и весь горит таким нестерпимым желанием, какого он ещё никогда не знал в жизни.
Так проходит минута и две.
— Что ты делаешь со мною! — слабо говорит Суламифь, закрывая глаза. — Что ты делаешь со мной!
Но Соломон страстно шепчет около самого её рта:
— Сотовый мёд каплет из уст твоих, невеста, мёд и молоко под языком твоим… О, иди скорее ко мне. Здесь за стеной темно и прохладно. Никто не увидит нас. Здесь мягкая зелень под кедрами.
— Нет, нет, оставь меня. Я не хочу, не могу.
— Суламифь… ты хочешь, ты хочешь… Сестра моя, возлюбленная моя, иди ко мне!
Чьи-то шаги раздаются внизу по дороге, у стены царского виноградника, но Соломон удерживает за руку испуганную девушку.
— Скажи мне скорее, где ты живёшь? Сегодня ночью я приду к тебе, — говорить он быстро.
— Нет, нет, нет… Я не скажу тебе это. Пусти меня. Я не скажу тебе.
— Я не пущу тебя, Суламифь, пока ты не скажешь… Я хочу тебя!
— Хорошо, я скажу… Но сначала обещай мне не приходить этой ночью… Также не приходи и в следующую ночь… и в следующую за той… Царь мой! Заклинаю тебя сернами и полевыми ланями, не тревожь свою возлюбленную, пока она не захочет!
— Да, я обещаю тебе это… Где же твой дом, Суламифь?
— Если по пути в город ты перейдёшь через Кедрон, по мосту выше Силоама, ты увидишь наш дом около источника. Там нет других домов.
— А где же там твоё окно, Суламифь?
— Зачем тебе это знать, милый? О, не гляди же на меня так. Взгляд твой околдовывает меня… Не целуй меня… Не целуй меня… Милый! Целуй меня ещё…
— Где же твоё окно, единственная моя?
— Окно на южной стороне. Ах, я не должна тебе этого говорить… Маленькое, высокое окно с решёткой.
— И решётка отворяется изнутри?
— Нет, это глухое окно. Но за углом есть дверь. Она прямо ведёт в комнату, где я сплю с сестрою. Но ведь ты обещал мне!.. Сестра моя спит чутко. О, как ты прекрасен, мой возлюбленный. Ты ведь обещал, не правда ли?
Соломон тихо гладит её волосы и щёки.
— Я приду к тебе этой ночью, — говорит он настойчиво. — В полночь приду. Это так будет, так будет. Я хочу этого.
— Милый!
— Нет. Ты будешь ждать меня. Только не бойся и верь мне. Я не причиню тебе горя. Я дам тебе такую радость, рядом с которой всё на земле ничтожно. Теперь прощай. Я слышу, что за мной идут.
— Прощай, возлюбленный мой… О, нет, не уходи ещё. Скажи мне твоё имя, я не знаю его.
Он на мгновение, точно нерешительно, опускает ресницы, но тотчас же поднимает их.
— У меня одно имя с царём. Меня зовут Соломоном. Прощай. Я люблю тебя.
Светел и радостен был Соломон в этот день, когда сидел он на троне в зале дома Ливанского и творил суд над людьми, приходившими к нему.
Сорок колонн, по четыре в ряд, поддерживали потолок судилища, и все они были обложены кедром и оканчивались капителями в виде лилий; пол состоял из штучных кипарисовых досок, и на стенах нигде не было видно камня из-за кедровой отделки, украшенной золотой резьбой, представлявшей пальмы, ананасы и херувимов. В глубине трёхсветной залы шесть ступеней вели к возвышению трона, и на каждой ступени стояло по два бронзовых льва, по одному с каждой стороны. Самый же трон был из слоновой кости с золотой инкрустацией и золотыми локотниками в виде лежащих львов. Высокая спинка трона завершалась золотым диском. Завесы из фиолетовых и пурпурных тканей висели от пола до потолка при входе в залу, отделяя притвор, где между пяти колонн толпились истцы, просители и свидетели, а также обвиняемые и преступники под крепкой стражей.
На царе был надет красный хитон, а на голове простой узкий венец из 60 бериллов, оправленных в золото. По правую руку стоял трон для матери его, Вирсавии, но в последнее время, благодаря, преклонным летам, она редко показывалась в городе.
Ассирийские гости, с суровыми чернобородыми лицами, сидели вдоль стен на яшмовых скамьях; на них были светлые оливковые одежды, вышитые по краям красными и белыми узорами. Они ещё у себя в Ассирии слышали так много о правосудии Соломона, что старались не пропустить ни одного из его слов, чтобы потом рассказывать о суде царя израильтян. Между ними сидели военачальники Соломоновы, его министры, начальники провинций и придворные. Здесь был Ванея, — иекогда царский палач, убийца Иоава, Адонии и Семея, — теперь главный начальник войска, невысокий, тучный старец с редкой длинной седой бородой; его выцветшие голубоватые глаза, окружённые красными, точно вывороченными веками, глядели по-старчески тупо; рот был открыт и мокр, а мясистая красная нижняя губа бессильно свисала вниз; голова его была всегда потуплена и слегка дрожала. Был также Азария, сын Нафанов, желчный высокий человек с сухим, болезненным лицом и тёмными кругами под глазами, и добродушный, рассеянный Иосафат, историограф, и Ахелар, начальник двора Соломонова, и Завуф, носивший высокий титул друга царя, и Бен-Авинодав, женатый на старшей дочери Соломона — Тафафии, и Бен-Гевер, начальник области Арговии, что в Васане; под его управлением находилось шестьдесят городов, окружённых стенами, с воротами на медных затворах; и Ваана, сын Хушая, некогда славившийся искусством метать копьё на расстоянии тридцати парасангов, и многие другие. Шестьдесят воинов, блестя золочёными шлемами и щитами, стояло в ряд по левую и по правую сторну трона; старшим над ними сегодня был чернокудрый красавец Элиав, сын Ахилуда.
Первым предстал перед Соломоном со своей жалобой некто Ахиор, ремеслом гранильщик. Работая в Беле Финикийском, он нашёл драгоценный камень, обделал его, и попросил своего друга Захарию, отправлявшегося в Иерусалим, отдать этот камень его, Ахиоровой, жене. Через некоторое время возвратился домой и Ахиор. Первое, о чём он спросил свою жену, увидевшпись с нею, — это о камне. Но она очень удивилась вопросу мужа и клятвенно подтвердила, что никакого камня она не получала. Тогда Ахиор отправился за разъяснением к своему другу Захарии; но тот уверял, и тоже с клятвою, что он тотчас же по приезде передал камень по назначению. Он даже привёл двух свидетелей, подтверждавших, что они видели, как Захария при них передавал камень жене Ахиора.
И вот теперь все четверо — Ахиор, Захария и двое свидетелей — стояли перед троном царя Израильского.
Соломон поглядел каждому из них в глаза поочерёдно и сказал страже:
— Отведите их всех в отдельные покои и заприте каждого отдельно.
И когда это было исполнено, он приказал принести четыре куска сырой глины.
— Пусть каждый из них, — повелел царь: — вылепит из глины ту форму, которую имел камень.
Через некоторое время слепки были готовы. Но один из свидетелей сделал свой слепок в виде лошадиной головы, как обычно обделывались драгоценные камни; другой — в виде овечьей головы, и только у двоих — у Ахиора и Захарии — слепки были одинаковы, похожие формой на женскую грудь.
И царь сказал:
— Теперь и для слепого ясно, что свидетели подкуплены Захарией. Итак, пусть Захария возвратить камень Ахиору и вместе с ним уплатит ему тридцать гражданских сиклей судебных издержек и отдаст десять сиклей священных на храм. Свидетели же, обличившие сами себя, пусть заплатят по пяти сиклей в казну за ложное показание.
Затем приблизились к трону Соломонову три брата, судившиеся о наследстве. Отец их перед смертью сказал им: «Чтобы вы не ссорились при дележе, я сам разделю вас по справедливости. Когда я умру, идите за холм, что в средине рощи за домом, и разройте его. Там найдёте вы ящик с тремя отделениями: знайте, что верхиее для старшего, среднее — для среднего, нижнее — для меньшого из братьев». И когда, после его смерти, они пошли и сделали, как он завещал, то нашли, что верхнее отделение было наполнено доверху золотыми монетами, между тем как в среднем лежали только простые кости, а в нижнем куски дерева. И вот возникла между меньшими братьями зависть к старшему и вражда, и жизнь их сделалась под конец такой невыносимой, что решили они обратиться к царю за советом и судом. Даже и здесь, стоя перед троном, не воздержались они от взаимных упрёков и обидь.
Царь покачал головой, выслушал их и сказал:
— Оставьте ссоры; тяжёл камень, весок и песок, но гнев глупца тяжелее их обоих. Отец ваш был, очевидно, мудрый и справедливый человек, и свою волю он высказал в своём завещании так же ясно, как будто бы это совершилось при сотне свидетелей. Неужели сразу не догадались вы, несчастные крикуны, что старшему брату он оставил все деньги, среднему — весь скот и всех рабов, а младшему — дом и пашню. Идите же с миром и не враждуйте больше.
И трое братьев — недавние враги — с просиявшими лицами поклонились царю в ноги и вышли из судилища рука об руку.
И ещё решил царь другое дело о наследстве, начатое три дня тому назад. Один человек, умирая, сказал, что он оставляет всё своё имущество достойнейшему из двух его сыновей. Но так как ни один из них не соглашался признать себя худшим, то и обратились они к царю.
Соломон спросил их, кто они по делам своим, и, услышав в ответ, что оба они охотники-лучники, сказал:
— Возвращайтесь домой. Я прикажу поставить у дерева труп вашего отца. Посмотрим сначала, кто из вас метче попадёт ему стрелой в грудь, а потом решим ваше дело.
Теперь оба брата возвратились назад в сопровождении человека, посланного царем с ними для присмотра. Его и расспрашивал Соломон о состязании.
— Я исполнил всё, что ты приказал, царь, — сказал этот человек. — Я поставил труп старика у дерева и дал каждому из братьев их луки и стрелы. Старший стрелял первым. На расстоянии ста двадцати локтей он попал как раз в то место, где бьётся у живого человека сердце.
— Прекрасный выстрел, — сказал Соломон. — А младший?
— Прости меня, царь, я не мог настоять на том, чтобы твоё повеление было исполнено в точности… Младший натянул тетиву и положил уже на неё стрелу, но вдруг опустил лук к ногам, повернулся и сказал, заплакав: «Нет, я не могу сделать этого… Не буду стрелять в труп моего отца».
— Так пусть ему и принадлежит имение его отца, — решил царь. — Он оказался достойнейшим сыном. Старший же, если хочет, может поступить в число моих телохранителей. Мне нужны такие сильные и жадные люди, с меткою рукою, верным взглядом и с сердцем, обросшим шерстью.
Затем предстали пред царём три человека. Ведя общее торговое дело, нажили они много денег. И вот, когда пришла им пора ехать в Иерусалим, то зашили они золото в кожаный пояс и пустились в путь. Дорогою заночевали они в лесу, а пояс для сохранности зарыли в землю. Когда же они проснулись на утро, то не нашли пояса в том месте, куда его положили.
Каждый из них обвинял другого в тайном похищении, и так как все трое казались людьми очень хитрыми и тонкими в речах, то сказал им царь:
— Прежде, чем я решу ваше дело, выслушайте то, что я расскажу вам. Одна красивая девица обещала своему возлюбленному, отправлявшемуся в путешествие, ждать его возвращения и никому не отдавать своего девства, кроме него. Но, уехав, он в непродолжительном времени женился в другом городе на другой девушке, и она узнала об этом. Между тем к ней посватался богатый и добросердечный юноша из её города, друг её детства. Понуждаемая родителями, она не решилась от стыда и страха сказать ему о своем обещании и вышла за него замуж. Когда же по окончании брачного пира он повел её в спальню и хотел лечь с нею, она стала умолять его: «Позволь мне сходить в тот город, где живёт прежний мой возлюбленный. Пусть он снимет с меня клятву, тогда я возвращусь к тебе и сделаю всё, что ты хочешь!» И так как юноша очень любил её, то согласился на её просьбу, отпустил её, и она пошла. Доро́гой напал на неё разбойник, ограбил её и уже хотел её изнасиловать. Но девица упала перед ним на колени и в слезах молила пощадить её целомудрие, и рассказала она разбойнику всё, что произошло с ней, и зачем идёт она в чужой город. И разбойник, выслушав её, так удивился её верности слову и так тронулся добротой её жениха, что не только отпустил девушку с миром, но и возвратил ей отнятые драгоценности. Теперь спрашиваю я вас, кто из всех трёхь поступил лучше пред лицом Бога — девица, жених или разбойник?
И один из судившихся сказал, что девица более всех достойна похвалы за свою твёрдость в клятве. Другой удивлялся великой любви её жениха; третий же находил самым великодушным поступок разбойника.
И сказал царь последнему:
— Значит, ты и украл пояс с общим золотом, потому что по своей природе ты жаден и желаешь чужого.
Человек же этот, передав свой дорожный посох одному из товарищей, сказал, подняв руки кверху, как бы для клятвы:
— Свидетельствую перед Иеговой, что золото не у меня, а у него!
Царь улыбнулся и приказал одному из сноих воинов:
— Возьми жезл этого человека и разломи его пополам.
И когда воин исполнил повеление Соломона, то посыпались на пол золотые монеты, потому что они были спрятаны внутри выдолбленной палки; вор же, поражённый мудростью царя, упал ниц перед его троном и признался в своём преступлении.
Также пришла в дом Ливанский женщина, бедная вдова каменщика, и сказала:
— Я прошу правосудия, царь! На последние два динария, которые у меня оставались, я купила муки, насыпала её вот в эту большую глиняную чашу и понесла домой. Но вдруг поднялся сильный ветер и развеял мою муку. О, мудрый царь, кто возвратит мие этот убыток! Мне теперь нечем накормить моих детей.
— Когда это было? — спросил царь.
— Это случилось сегодня утром, на заре.
И вот Соломон приказал позвать нескольких богатых купцов, корабли которых должны были в этот день отправляться с товарами в Финикию через Яффу. И когда они явились, встревоженные, в залу судилища, царь спросил их:
— Молили ли вы Бога или богов о попутном ветре для ваших кораблей?
И они ответили:
— Да, царь! Это так. И Богу были угодны наши жертвы, потому что Он послал нам добрый ветер.
— Я радуюсь за вас, — сказал Соломон. — Но тот же ветер развеял у бедной женщины муку, которую она несла в чаше. Не находите ли вы справедливым, что вам нужно вознаградить её?
И они, обрадованные тем, что только за этим призывал их царь, тотчас же набросали женщине полную чашу мелкой и крупной серебряной монеты. Когда же она со слезами стала благодарить царя, он ясно улыбнулся и сказал:
— Подожди, это ещё не всё. Сегодняшний утренний ветер дал и мне радость, которой я не ожидал. Итак, к дарам этих купцов я прибавлю и свой царский дар.
И он повелел Адонираму, казначею, положить сверх денег купцов столько золотых монет, чтобы вовсе не было видно под ними серебра.
Никого не хотел Соломон видеть в этот день несчастным. Он роздал столько наград, пенсий и подарков, сколько не раздавал иногда в целый год, и простил он Ахимааса, правителя земли Неффалимовой, на которого прежде пылал гневом за беззаконные поборы, и сложил вины многим, преступившим закон, и не оставил он без внимания просьб своих подданных, кроме одной.
Когда выходил царь из дома Ливанского малыми южными дверями, стал на его пути некто в жёлтой кожаной одежде, приземистый, широкоплечий человек с тёмно-красным сумрачным лицомь, с чёрною густою бородою, с воловьей шеей и с суровым взглядом из-под косматых чёрных бровей. Это был главный жрец капища Молоха. Он произнёс только одно слово умоляющим голосом:
— Царь!..
В бронзовом чреве его бога было семь отделений: одно для муки, другое для голубей, третье для овец, четвёртое для баранов, пятое для телят, шестое для быков, седьмое же, предназначенное для живых младенцев, приносимых их матерями, давно пустовало по запрещению царя.
Соломон прошёл молча мимо жреца, но тот протянул вслед ему руки и воскликнул с мольбой:
— Царь! Заклинаю тебя твоей радостью!.. Царь, окажи мне эту милость, и я открою тебе, какой опасности подвергается твоя жизнь.
Соломон не ответил, и жрец, сжав кулаки сильных рук, проводил его до выхода яростным взглядом.
Вечером пошла Суламифь в старый город, туда, где длинными рядами тянулись лавки менял, ростовщиков и торговцев благовонными снадобьями. Там продала она ювелиру за три драхмы и один динарий свою единственную драгоценность — праздничные серьги, серебряные, кольцами, с золотой звёздочкой каждая.
Потом она зашла к продавцу благовоний. В глубокой, тёмной каменной нише, среди банок с серой аравийской амброй, пакетов с ливанским ладаном, пучков ароматических трав и склянок с маслами — сидел, поджав под себя ноги и щуря ленивые глаза, неподвижный, сам весь благоухающий, старый, жирный, сморщенный скопец-египтянин. Он осторожно отсчитал из финикийской склянки в маленький глиняный флакончик ровно столько капель мирры, сколько было динариев во всех деньгах Суламифи, и когда он окончил это дело, то сказал, подбирая пробкой остаток масла вокруг горлышка и лукаво смеясь:
— Смуглая девушка, прекрасная девушка! Когда сегодня твой милый поцелует тебя между грудей и скажет: «Как хорошо пахнет твоё тело, о, моя возлюбленная!» — ты вспомни обо мне в этот миг. Я перелил тебе три лишние капли.
И вот, когда наступила ночь и луна поднялась над Силоамом, перемешав синюю белизну его домов с чёрной синевой теней и с матовой зеленью деревьев, встала Суламифь со своего бедного ложа из козьей шерсти и прислушалась. Всё было тихо в доме. Сестра ровно дышала у стены, на полу. Только снаружи, в придорожных кустах, сухо и страстно кричали цикады, и кровь толчками шумела в ушах. Решётка окна, вырисованная лунным светом, чётко и косо лежала на полу.
Дрожа от робости, ожиданья и счастья, расстегнула Суламифь свои одежды, опустила их вниз к ногам и, перешагнув через них, осталась среди комнаты нагая, лицом к окну, освещённая луною через переплёт решётки. Она налила густую благовонную мирру себе на плечи, на грудь, на живот и, боясь потерять хоть одну драгоценную каплю, стала быстро растирать масло по ногам, под мышками и вокруг шеи. И гладкое, скользящее прикосновение её ладоней и локтей к телу заставляло её вздрагивать от сладкого предчувствия. И, улыбаясь и дрожа, глядела она в окно, где за решеткой виднелись два тополя, теёмные с одной стороны, осеребрённые с другой, и шептала про себя:
— Это для тебя, мой милый, это для тебя, возлюбленный мой. Милый мой лучше десяти тысяч других, голова его — чистое золото, волосы его волнистые, чёрные, как ворон. Уста его — сладость, и весь он — желание. Вот кто возлюбленный мой, вот кто брат мой, дочери иерусалимские!..
И вот, благоухающая миррой, легла она на свое ложе. Лицо её обращено к окну; руки она, как дитя, зажала между коленями, сердце её громко бьётся в комнате. Проходит много времени. Почти не закрывая глаз, она погружается в дремоту, но сердце её бодрствует. Ей грезится, что милый лежит с ней рядом. Правая рука у неё под головой, левой он обнимает её. В радостном испуге сбрасывает она с себя дремоту, ищет возлюбленного около себя на ложе, но не находит никого. Лунный узор на полу передвинулся ближе к стене, укоротился и стал косее. Кричат цикады, монотонно лепечет Кедронский ручей, слышно, как в городе заунывно поёт ночной сторож.
«Что, если он не придёт сегодня, — думает Суламифь: — я просила его, и вдруг он послушался меня?.. Заклинаю вас, дочери иерусалимские, сернами и полевыми лилиями: не будите любви, доколе она не придёт… Но вот любовь посетила меня. Приди скорей, мой возлюбленный! Невеста ждёт тебя. Будь быстр, как молодой олень в горах бальзамических».
Песок захрустел на дворе под лёгкими шагами. И души не стало в девушке. Осторожная рука стучит в окно. Тёмное лицо мелькает за решёткой. Слышится тихий голос милого:
— Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! Голова моя покрыта росой. Но волшебное оцепенение овладевает вдруг телом Суламифи. Она хочет встать и не может, хочет пошевельнуть рукою и не может. И, не понимая, что с нею делается, она шепчет, глядя в окно:
— Ах, кудри его полны ночною влагой! Но я скинула мой хитон. Как же мне опять надеть его?
— Встань, возлюбленная моя. Прекрасная моя, выйди. Близится утро, раскрываются цветы, виноград льёт своё благоухание, время пения настало, голос горлицы доносится с гор.
— Я вымыла ноги мои, — шепчет Суламифь: — как же мне ступать ими на пол?
Тёмная голова исчезает из оконного переплёта, звучные шаги обходят дом, затихают у двери. Милый осторожно просовывает руку сквозь дверную скважину. Слышно, как он ищет пальцами внутреннюю задвижку.
Тогда Суламифь встаёт, крепко прижимает ладони к грудям и шепчет в страхе:
— Сестра моя спит, я боюсь разбудить её.
Она нерешительно обувает сандалии, надевает на голое тело лёгкий хитон, накидывает сверх него покрывало и открывает дверь, оставляя на её замке следы мирры. Но никого уже нет на дороге, которая одиноко белеет среди тёмных кустов в серой утренней мгле. Милый не дождался — ушёл, даже шагов его но слышно. Луна уменьшилась и побледнела и стоит высоко. На востоке над волнами гор холодно розовеет небо перед зарёю. Вдали белеют стены и дома иерусалимские.
— Возлюбленный мой! Царь жизни моей! — кричит Суламифь во влажную темноту. — Вот я здесь. Я жду тебя… Вернись!
Но никто не отзывается.
«Побегу же я по дороге, догоню, догоню моего милого, — говорить про себя Суламифь. — Пойду по городу, по улицам, по площадям, буду искать того, кого любить душа моя. О, если бы ты был моим братом, сосавшим грудь матери моей! Я встретила бы тебя на улице и целовала бы тебя, и никто не осудил бы меня. Я взяла бы тебя за руку и привела бы в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы тебя соком гранатовых яблоков. Заклинаю вас, дочери иерусалимские: если встретите возлюбленного моего, скажите ему, что я уязвлена любовью».
Так говорит она самой себе и лёгкими, послушными шагами бежит по дороге к городу. У Навозных ворот около стены сидят и дремлют в утренней прохладе двое сторожей, обходивших ночью город. Они просыпаются и смотрят с удивлением на бегущую девушку. Младший из них встаёт и загораживает ей дорогу распростёртыми руками.
— Подожди, подожди, красавица! — восклицает он со смехом. — Куда так скоро? Ты провела тайком ночь в постели у своего любезного и ещё тепла от его объятий, а мы продрогли от ночной сырости. Будет справедливо, если ты немножко посидишь с нами.
Старший тоже поднимается и хочет обнять Суламифь. Он не смеётся, он дышит тяжело, часто и со свистом, он облизываеть языком синие губы. Лицо его, обезображенное большими шрамами от зажившей проказы, кажется страшным в бледной мгле. Он говорит гнусавым и хриплым голосом:
— И правда. Чем возлюбленный твой лучше других мужчин, милая девушка! Закрой глаза, и ты не отличишь меня от него. Я даже лучше, потому что, наверно, поопытнее его.
Они хватают её за грудь, за плечи, за кисти рук, за одежду. Но Суламифь гибка и сильна, и тело её, умащенное маслом, скользко. Она вырывается, оставив в руках сторожей своё верхнее покрывало, и ещё быстрее бежит назад прежней дорогой. Она не испытала ни обиды ни страха — она вся поглощена мыслью о Соломоне. Проходя мимо своего дома, она видит, что дверь, из которой она только что вышла, так и осталась отворённой, зияя чёрным четырёхугольником на белой стене. Но она только затаивает дыхание, сёживается, как молодая кошка, и на цыпочках, беззвучно пробегает мимо.
Она переходить через Кедронский мост, огибает окраину Силоамской деревни и каменистой дорогой взбирается постепенно на южный склон Ватн-Эль-Хава, в свой виноградник. Брат её спит ещё между лозами, завернувшись в шерстяное одеяло, всё мокрое от росы. Суламифь будить его, но он не может проснуться, окованный молодым утренним сном.
Как и вчера, заря пылает над Аназе. Подымается ветер. Струится аромат виноградного цветения.
— Пойду, погляжу на то место у стены, где стоял мой возлюбленный, — говорит Суламифь. — Прикоснусь руками к камням, которые он трогал, поцелую землю под его ногами.
Легко скользит она между лозами. Роса падает с них и холодить ей ноги и брызжет на её локти. И вот радостный крик Суламифи оглашает виноградник! Царь стоит за стеной. Он с сияющим лицом протягивает ей навстречу руки.
Легче птицы переносится Суламифь через ограду и без слов, со стоном счастья обвивается вокруг царя.
Так проходить несколько минут. Наконец, отрываясь губами от её рта, Соломон говорит в упоении, и голос его дрожит:
— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!
— О, как ты прекрасен, возлюбленный мой!
Слёзы восторга и благодарности — блаженные слёзы блестят на бледном и прекрасном лице Суламифи. Изнемогая от любви, она опускается на землю и едва слышно шепчет безумные слова:
— Ложе у нас — зелень. Кедры — потолок над нами… Лобзай меня лобзанием уст своих. Ласки твои лучше вина…
Спустя небольшое время Суламифь лежит головою на груди Соломона. Его левая рука обнимает её.
Склонившись к самому её уху, царь шепчет ей что-то, царь нежно извиняется, и Суламифь краснеет от его слов и закрывает глаза. Потом с невыразимо-прелестной улыбкой смущения она говорит:
— Братья мои поставили меня стеречь виноградник… а своего виноградника я не уберегла.
Но Соломон берет её маленькую тёмную руку и горячо прижимает её к губам.
— Ты не жалеешь об этом, Суламифь?
— О, нет, царь мой, возлюбленный мой, я не жалею. Если бы ты сейчас же встал и ушёл от меня, и если бы я осуждена была никогда потом не видеть тебя, я до конца моей жизни буду произносить с благодарностью твоё имя, Соломон!
— Скажи мне ещё, Суламифь… Только, прошу тебя, скажи правду, чистая моя… Знала ли ты, кто я?
— Нет, я и теперь не знаю этого. Я думала… Но мне стыдно признаться… Я боюсь, ты будешь смеяться надо мной… Рассказывают, что здесь; на горе Ватн-Эль-Хав, иногда бродят языческие боги… Многие из них, говорят, прекрасны… И я думала: не Гор ли ты, сын Озириса, или иной бог?
— Нет, я только царь, возлюбленная. Но вот на этом месте я целую твою милую руку, опалённую солнцем, и клянусь тебе, что ещё никогда: ни в пору первых любовных томлений юности, ни в дни моей славы не горело моё сердце таким неутолимым желанием, которое будить во мне одна твоя улыбка, одно прикосновение твоих огненных кудрей, один изгиб твоих пурпуровых губ! Ты прекрасна, как шатры Кидарские, как завесы в храме Соломоновом! Ласки твои опьяняют меня. Вот груди твои — они ароматны. Сосцы твои — как вино!
— О, да, гляди, гляди на меня, возлюбленный. Глаза твои волнуют меня! О, какая радость: ведь это ко мне, ко мне обращено желание твоё! Волосы твои душисты. Ты лежишь как мирровый пучок у меня между грудей!
Время прекращает своё течение и смыкается над ними солнечным кругом. Ложе у них — зелень, кровля — кедры, стены — кипарисы. И знамя над их шатром — любовь.
Бассейн был у царя во дворце, восьмиугольный, прохладный бассейн из белого мрамора. Темно-зелёные малахитовые ступени спускались к его дну. Облицовка из египетской яшмы, снежно-белой с розовыми, чуть заметными прожилками, служила ему рамою. Лучшее чёрное дерево пошло на отделку стен. Четыре львиные головы из розового сардоникса извергали тонкими струями воду в бассейн. Восемь серебряных отполированных зеркал отличной сидонской работы, в рост человека, были вделаны в стены между лёгкими белыми колоннами.
Перед тем, как войти Суламифи в бассейн, молодые прислужницы влили в него ароматные составы, и вода от них побелела, поголубела и заиграла переливами молочного опала. С восхищением глядели рабыни, раздевавшие Суламифь, на её тело и, когда раздели, подвели её к зеркалу. Ни одного недостатка не было в её прекрасном теле, озолоченном, как смуглый зрелый плод, золотым пухом нежных волос. Она же, глядя на себя нагую в зеркало, краснела и думала:
«Всё это для тебя, мой царь!»
Она вышла из бассейна свежая, холодная и благоухающая, покрытая дрожащими каплями воды. Рабыни надели на неё короткую белую тунику из тончайшего египетского льна и хитон из драгоценного саргонского виссона, такого блестящего золотого цвета, что одежда казалась сотканной из солнечных лучей. Они обули её ноги в красные сандалии из кожи молодого козлёнка, они осушили её тёмно-огненные кудри и перевили их нитями крупного чёрнаго жемчуга, и украсили её руки звенящими запястьями.
В таком наряде предстала она пред Соломоном, и царь воскликнул радостно:
— Кто это, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце? О, Суламифь, красота твоя грознее, чем полки с распущенными знамёнами! Семьсот жён я знал и триста наложниц, и девиц без числа, но единственная — ты, прекрасная моя! Увидят тебя царицы и превознесут, и поклонятся тебе наложницы, и восхвалят тебя все женщины на земле. О, Суламифь, тот день, когда ты сделаешься моей женой и царицей, будет самым счастливым для моего сердца.
Она же подошла к резной масличной двери и, прижавшись к ней щекою, сказала:
— Я хочу быт только твоею рабою, Соломон. Воть я приложила ухо моё к дверному косяку. И прошу, тебя: по закону Моисееву, пригвозди мне ухо, в свидетельство моего добровольного рабства пред тобою.
Тогда Соломон приказал принести из своей сокровищницы драгоценные подвески из глубоко-красныхь карбункулов, обделанных в виде удлинённых груш. Он сам продел их в уши Суламифи и сказал:
— Возлюбленная моя принадлежит мне, а я ей.
И, взяв Суламифь за руку, повёл её царь в залу пиршества, где уже дожидались его друзья и приближённые.
Семь дней прошло с того утра, когда вступила Суламифь в царский дворец. Семь дней она и царь наслаждались любовью и не могли насытиться ею.
Соломон любил украшать свою возлюбленную драгоценностями. «Как стройны твои маленькие ноги в сандалиях!» — восклицал он с восторгом и, становясь перед нею на колени, целовал поочередно пальцы на её ногах и нанизывал на них кольца с такими прекрасными и редкими камнями, каких не было даже на эфоде первосвященника. Суламифь заслушивалась его, когда он рассказывал ей о внутренней природе камней, о их волшебных свойствах и таинственных значениях.
— Вот анфракс, священный камень земли Офир, — говорил царь. — Он горяч и влажен. Погляди, он красен, как кровь, как вечерняя заря, как распустившийся цвет граната, как густое вино из виноградников энгедских, как твои губы, моя Суламифь, как твои губы утром, после ночи любви. Это камень любви, гнева и крови. На руке человека, томящегося в лихорадке или опьянённаго желанием, он становится теплее и горит красным пламенем. Надень его на руку, моя возлюбленная, и ты увидишь, как он загорится. Если его растолочь в порошок и принимать с водой, он даёт румянец лицу, успокаивает желудок и веселить душу. Носящий его приобретает власть над людьми. Он врачует сердце, мозг и память. Но при детях не следует его носить, потому что он будить вокруг себя любовные страсти.
«Вот прозрачный камень цвета медной яри. В стране эфиопов, где он добывается, его называют Мгиадис-Фза. Мне подарил его отец моей жены, царицы Астис, египетский фараон Суссаким, которому этот камень достался от пленного царя. Ты видишь — он некрасив, но цена его неисчислима, потому что только четыре человека на земле владеют камнем Мгиадиз-Фза. Он обладает необыкновенным качеством притягивать к себе серебро, точно жадный и сребролюбивый человек. Я тебе его дарю, моя возлюбленная, потому что ты бескорыстна.
«Посмотри, Суламифь, на эти сапфиры. Одни из них похожи цветом на васильки в пшенице, другие на осеннее небо, иные на море в ясную погоду. Это камень девственности — холодный и чистый. Во время далёких и тяжёлых путешествий его кладут в рот для утоления жажды. Он также излечивает проказу и всякие злые наросты. Он даёт ясность мыслям. Жрецы Юпитера в Риме носят его на указателъном пальце.
«Царь всех камней — камень Шамир. Греки назызывают его Адамас, что значит — неодолимый. Он крепче всех веществ на свете и остаётся невредимым в самом силъном огне. Это свет солнца, сгустившийся в земле и охлаждённый временем. Полюбуйся, Суламифь, он играет всеми цветами, но сам остаётся прозрачным, точно капля воды. Он сияет в темноте ночи, но даже днём теряет свой свет на руке убийцы. Шамир привязывают к руке женщины, которая мучится тяжёлыми родами, и его также надевают воины на левую руку, отправляяс в бой. Тот, кто носит Шамир — угоден царям и не боится злых духов. Шамир сгоняет пёстрый цвет с лица, очищает дыхание, даёт спокойный сон лунатикам и отпотевает от близкого соседства с ядом. Камни Шамир бывают мужские и женские; зарытые глубоко в землю, они способны размножаться
«Лунный камень, бледный и кроткий, как сияние луны — это камень магов халдейских и вавилонских. Перед прорицаниями они кладут его под язык, и он сообщает им дар видеть будущее. Он имеет странную связь с луною, потому что в новолуние холодеет и сияет ярче. Он благоприятен для женщины в тот год, когда она из ребёнка становится девушкой.
«Это кольцо со смарагдом ты носи постоянно, возлюбленная, потому что смарагд — любимый камень Соломона, царя Израильского. Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце; если поглядеть на него с утра, то весь день будет для тебя лёгким. У тебя над ночным ложем я повешу смарагд, прекрасная моя: пусть он отгоняет от тебя дурные сны, утишает биение сердца и отводит чёрные мысли. Кто носит смарагд, к тому не приближаются змеи и скорпионы; если же держать смарагд перед глазами змеи, то польётся из них вода и будет литься до тех пор, пока она не ослепнет. Толчёный смарагд дают отравленному ядом человеку вместе с горячим верблюжьим молоком, чтобы вышел яд испариной; смешанный с розовым маслом, смарагд врачует укусы ядовитых гадов, а растёртый с шафраном и приложенный к болъным глазам исцеляет куриную слепоту. Помогает он ещё от кровавого поноса и при чёрном кашле, который неизлечим никакими средствами человеческими».
Дарил также царь своей возлюбленной ливийские аметисты, похожие цветом на ранние фиалки, распускающиеся в лесах у подножия Ливийских гор, — аметисты, обладавшие чудесной способностью обуздывать ветер, смягчать злобу, предохранять от опьянения и помогать при ловле диких зверей; персепольскую бирюзу, которая приносит счастье в любви, прекращает ссору супругов, отводит царский гнев и благоприятствует при укрощении и продаже лошадей; и кошачий глаз — оберегающий имущество, разум и здоровье своего владельца; и бледный, сине-зелёный, как морская вода у берега, вериллий — средство от бельма и проказы, добрый спутник странников; и разноцветный агат — носящий его не боится козней врагов и избегает опасности быть раздавленным во время землетрясения; и нефрит, почечный камень, отстраняющий удары молнии; и яблочно-зелёный, мутно-прозрачный онихий — сторож хозяина от огня и сумасшествия; и яспис, заставляющий дрожать зверей; и чёрный ласточкин камень, дающий красноречие; и уважаемый беременными женщинами орлиный камень, который орлы кладут в свои гнёзда, когда приходит пора вылупляться их птенцам; и заберзат из Офира, сияющий как маленькие солнца; и жёлто-золотистый хрисолит — друг торговцев и воров; и сардоникс, любимый царями и царицами; и малиновый лигирий: его находят, как известно, в желудке рыси, зрение которой так остро, что она видит сквозь стены, — поэтому и носящие лигирий отличаются зоркостью глаз, — кроме того он останавливает кровотечение из носу и заживляет всякие раны, исключая ран, нанесённых камнем и железом.
Надевал царь на шею Суламифи многоценные ожерелья из жемчуга, который ловили его подданные в море, и жемчуг от теплоты её тела приобретал живой блеск и нежный цвет. И кораллы становились краснее на её смуглой груди, и оживала бирюза на её пальцах, и издавали в её руках трескучие искры те жёлтые янтарные безделушки, которые привозили в дар царю Соломону с берегов далёких северных морей отважные корабельщики царя Хирама Тирского.
Златоцветом и лилиями покрывала Суламифь своё ложе, приготовляя его к ночи, и, покоясь на её груди, говорил царь в веселии сердца:
— Ты похожа на царскую ладью в стране Офир, о, моя возлюбленная, на золотую лёгкую ладью, которая плывёт, качаясь, по священной реке, среди белых ароматных цветов.
Так посетила царя Соломона — величайшего из царей и мудрейшего из мудрецов — его первая и последняя любовь.
Много веков прошло с той поры. Были царства и цари, и от них не осталось следа, как от ветра, пробежавшего над пустыней. Были длинные беспощадные войны, после которых имена полководцев сияли в веках точно кровавые звёзды, но время стёрло даже самую память о них.
Любовь же бедной девушки из виноградника и великого царя никогда не пройдёт и не забудется, потому что крепка, как смерть, любовь, потому что каждая женщина, которая любит, — царица, потому что любовь — прекрасна!
Семь дней прошло с той поры, когда Соломон — поэт, мудрец и царь — привёл в свой дворец бедную девушку, встреченную им в винограднике на рассвете. Семь дней наслаждался царь её любовью и не мог насытиться ею. И великая радость освещала его лицо, точно золотое солнечное сияние.
Стояли светлые, тёплые, лунные ночи — сладкие ночи любви! На ложе из тигровых шкур лежала обнажённая Суламифь, и царь, сидя на полу у её ног, наполняль свой изумрудный кубок золотистым вином из Мареотиса и пил за здоровье своей возлюбленной, веселясь всем сердцем, и рассказывал он ей мудрые древние странные сказания. И рука Суламифи покоилась на его голове, гладила его волнистые чёрные волосы.
— Скажи мне, мой царь, — спросила однажды Суламифь: — не удивительно ли, что я полюбила тебя так внезапно? Я теперь припоминаю всё, и мне кажется, что я стала принадлежать тебе с самого первого мгновения, когда не успела ещё увидеть тебя, а только услышала твой голос. Сердце моё затрепетало и раскрылось навстречу к тебе, как раскрывается цветок во время летней ночи от южного ветра. Чем ты так пленил меня, мой возлюбленный?
И царь, тихо склоняясь головой к нежным коленям Суламифи, ласково улыбнулся и ответил:
— Тысячи женщин до тебя, о, моя прекрасная, задавали своим милым этот вопрос, и сотни веков после тебя они будут спрашивать об этом своих милых. Три вещи есть в мире, непонятные для меня, и четвёртую я не постигаю: путь орла в небе, змеи на скале, корабля среди моря и путь мужчины к сердцу женщины. Это не моя мудрость, Суламифь, это слова Агура, сына Иакеева, слышанные от него учениками. Но почтим и чужую мудрость.
— Да, — сказала Суламифь задумчиво — может быть, и правда, что человек никогда не поймёт этого. Сегодня во время пира на моей груди было благоухающее вязание стакти. Но ты вышел из-за стола, и цветы мои перестали пахнуть. Мне кажется, что тебя должны любить, о, царь, и женщины, и мужчины, и звери, и даже цветы. Я часто думаю и не могу понять как можно любить кого-нибудь другого, кроме тебя?
— И кроме тебя, кроме тебя, Суламифь! Каждый час я благодарю Бога, что Он послал тебя на моём пути.
— Я помню, я сидела на камне стенки, и ты положил свою руку сверх моей. Огонь побежал по моим жилам, голова у меня закружилась. Я сказала себе: «Вот кто господин мой, вот кто царь мой, возлюбленный мой!»
— Я помню, Суламифь, как обернулась ты на мой зов. Под тонким платьем я увидел твоё тело, твоё прекрасное тело, которое я люблю, как Бога. Я люблю его, покрытое золотым пухом, точно солнце оставило на нём свой поцелуй. Ты стройна, точно кобылица в колеснице фараоновой, ты прекрасна, как колесница Аминодавова. Глаза твои, как два голубя, сидящих у истока вод.
— О, милый, слова твои волнуют меня. Твоя рука сладко жжёть меня. О, мой царь, ноги твои, как мраморные столбы. Живот твой, точно ворох пшеницы, окружённый лилиями.
Окружённые, осиянные молчаливым светом луны, они забывали о времени, о месте, и вот проходили часы, и они с удивлением замечали, как в решётчатые окна покоя заглядывала розовая заря.
Также сказала однажды Суламифь:
— Ты зиал, мой возлюбленный, жён и девиц без числа, и все они были самые красивые женщины на земле. Мне стыдно становится, когда я подумаю о себе, простой, неучёной девушке, и о моём бедном теле, опалённом солнцем.
Но, касаясь губами её губ, говорил царь с бесконечной любовью и благодарностью:
— Ты царица, Суламифь. Ты родилась настоящей царицей. Ты смела и щедра в любви. Семьсот жён у меня и триста наложииц, и девиц я знал без числа, но ты единственная моя, кроткая моя, прекраснейшая из женщин. Я нашёл тебя подобно тому, как водолаз в Персидском заливе наполняет множество корзин пустыми раковинами и малоценными жемчужинами, прежде чем достанет с морского дна перл, достойный царской короны. Дитя моё, тысячи раз может любить человек, но только один раз он любить. Тьмы-тем людей думают, что они любят, но только двум из них посылает Бог любовь. И когда ты отдалась мне там, между кипарисами, под кровлей из кедров, на ложе из зелени, я от души благодарил Бога, столь милостивого ко мне.
Ещё однажды спросила Суламифь:
— Я знаю, что все они любили тебя, потому что тебя нельзя не любить. Царица Савская приходила к тебе из своей страны. Говорят, она была мудрее и прекраснее всех женщин, когда-либо бывших на земле. Точно во сне я вспоминаю её караваны. Не знаю почему, но с самого раннего детства влекло меня к колесницам знатных. Мне тогда было, может быть, семь, может быть, восемь лет, я помню верблюдов в золотой сбруе, покрытых пурпурными попонами, отягощённых тяжёлыми ношами, помню мулов с золотыми бубенчиками между ушами, помню смешных обезьян в серебряных клетках и чудесных павлинов. Множество слуг шло в белых и голубых одеждах; они вели ручных тигров и барсов на красных лентах. Мне было только восемь лет.
— О, дитя, тебе тогда было только восемь лет, — сказал Соломон с грустью.
— Ты любил её больше, чем меня, Соломон? Расскажи мне что-нибудь о ней?
И царь рассказал ей всё об этой удивительной женщине. Наслышавшись много о мудрости и красоте Израильского царя, она прибыла к нему из своей страды с богатыми дарами, желая испытать его мудрость и покорить его сердце. Это была пышная сорокалетняя женщина, которая уже начинала увядать. Но тайными, волшебными средствами она достигала того, что её рыхлеющее тело казалось стройным и гибким, как у девушки, и лицо её носило печать страшной, нечеловеческой красоты. Но мудрость её была обыкновенной человеческой мудростью, и при том ещё мелочной мудростью женщины.
Желая испытать царя загадками, она сначала послала к нему пятьдесят юношей в самом нежном возрасте и пятьдесят девушек. Все они так хитроумно были одеты в одинаковые одежды, что самый зоркий глаз не распознал бы их пола. «Я назову тебя мудрым, царь, — сказала Балкис: — если ты скажешь мне, кто из них женщина и кто мужчина».
Но царь рассмеялся и приказал каждому и каждой из посланных подать поодиночке серебряный таз и серебряный кувшин для умывания. И в то время, когда мальчики смело брызгались в воде руками и бросали себе её горстями в лицо, крепко вытирая кожу, девочки поступали так, как всегда делают женщины при умывании. Они нежно и заботливо натирали водою каждую из своих рук, близко поднося её к глазам.
Так просто разрешил царь первую загадку Балкис-Ма́кеды.
Затем прислала она Соломону большой алмаз, величиною с лесной орех. В камне этом была тонкая, весьма извилистая трещина, которая узким сложным ходом пробуравливала насквозь всё его тело. Нужно было продеть сквозь этот алмаз шелковинку. И мудрый царь впустил в отверстие шелковичного червя, который, пройдя наружу, оставил за собою следом тончайшую шёлковую паутинку.
Также прислала прекрасная Балкис царю Соломону многоценный кубок из резного сардоникса великолепной художественной работы. «Этот кубок будет твоим, — повелела она сказать царю: — если ты его наполнишь влагою, взятою ни с земли ни с неба». Соломон же, наполнив сосуд пеною, падавшей с тела утомлённаго коня, приказал отнести его царице.
Много подобных загадок предлагала царица Соломону, но не могла унизить его мудрость, и всеми тайными чарами ночного сладострастия не сумела она сохранить его любви. И когда наскучила она наконец царю, он жестоко, обидно насмеялся над нею.
Всем было известно, что царица Савская никому не показывала своих ног и потому носила длинное до земли платье. Даже в часы любовных ласк держала она ноги плотно закрытыми одеждой. Много странных и смешных легенд сложилось по этому поводу.
Одни уверяли, что у царицы козлиные ноги, обросшие шерстью; другие клялись, что у неё вместо ступней перепончатый гусиные лапы. И даже рассказывали о том, что мать царицы Балкис однажды, после купанья, села на песок, где только что оставил своё семя некий бог, временно превратившийся в гуся, и что от этой случайности понесла она прекрасную царицу Савскую.
И вот повелел однажды Соломон устроить в одном из своих покоев прозрачный хрустальный пол с пустым пространством под ним, куда налили воды и пустили живых рыб. Всё это было сделано с таким необычайным искусством, что не предупреждённый человек ни за что не заметил бы стекла и стал бы давать клятву, что перед ним находится бассейн с чистой свежей водой.
И когда всё было готово, то пригласил Соломон свою царственную гостью на свидание. Окружённая пышной свитой, она идёт по комнатам Ливанского дома и доходит до коварного бассейна. На другом конце его сидит царь, сияющий золотом и драгоценными камнями и приветливым взглядом чёрных глаз. Дверь отворяется перед царицею, и она делает шаг вперёд, но вскрикивает и…
Суламифь смеётся радостным детским смехом и хлопает в ладоши.
— Она нагибается и приподымает платье? — спрашивает Суламифь.
— Да, моя возлюбленная, она поступила так, как поступила бы каждая из женщин. Она подняла кверху край своей одежды, и хотя это продолжалось только одно мгновение, но и я и весь мой двор увидели, что у прекрасной Савской царицы Балкис-Ма́кеды обыкновенные человеческие ноги, но кривые и обросшие густыми волосами. На другой же день она собралась в путь, не простилась со мною и уехала с своим великолепным караваном. Я не хотел её обидеть. Вслед ей я послал надёжнаго гонца, которому приказал передать царице пучок редкой горной травы — лучшее средство для уничтожения волос на теле. Но она вернула мне назад голову моего посланного в мешке из дорогой багряницы.
Рассказывал также Соломон своей возлюбленной многое из своей жизни, чего не знал никто из других людей и что Суламифь унесла с собою в могилу. Он говорил ей о долгих и тяжёлых годах скитаний, когда, спасаясь от гнева своих братьев, от зависти Авессалома и от ревности Адонии, он принужден был под чужим именем скрываться в чужих землях, терпя страшную бедность и лишения. Он рассказал ей о том, как в отдалённой неизвестной стране, когда он стоял на рынке в ожидании, что его наймут куда-нибудь работать, к нему подошёл царский повар и сказал:
— Чужестранец, помоги мне донести эту корзину с рыбами во дворец.
Своим умом, ловкостью и умелым обхождением Соломон так понравился придворным, что в скором времени устроился во дворце, а когда старший повар умер, то он заступил его место. Дальше говориль Соломон о том, как единственная дочь царя, прекрасная пылкая девушка, влюбилась тайно в нового повара, как она открылась ему невольно в любви, как они однажды бежали вместе из дворца ночью, были настигнуты и приведены обратно, как осуждён был Соломон на смерть, и как чудом удалось ему бежать из темницы.
Жадно внимала ему Суламифь, и когда он замолкал, тогда среди тишины ночи смыкались их губы, сплетались руки, прикасались груди. И когда наступало утро, и тело Суламифи казалось пенно-розовым, и любовная усталость окружала голубыми тенями её прекрасные глаза, она говорила с нежной улыбкою:
— Освежите меня яблоками, подкрепите меня вином, ибо я изнемогаю от любви.
В храме Изиды на горе Ватн-Эль-Хав только что отошла первая часть великого тайнодействия, на которую допускались верующие малого посвящения. Очередной жрец — древний старец в белой одежде, с бритой головой, безусый и безбородый, повернулся с возвышения алтаря к народу и произнёс тихим, усталым голосом:
— Пребывайте в мире, сыновья мои и дочери. Усовершенствуйтесь в подвигах. Прославляйте имя богини. Благословение её над вами да пребудет во веки веков.
Он вознёс свои руки над народом, благословляя его. И тотчас же все посвящённые в малый чин таинств простёрлись на полу и затем, встав, тихо, в молчании направились к выходу.
Сегодня был седьмой день египетского месяца Фаменота, посвящённый мистериям Озириса и Изиды. С вечера торжественная процессия трижды обходила вокруг храма со светильниками, пальмовыми листами и амфорами, с таинственными символами богов и со священными изображениями Фаллуса. В середине шествия на плечах у жрецов и вторых пророков возвышался закрытый «наос» из драгоценного дерева, украшенного жемчугом, слоновой костью и золотом. Там пребывала сама богиня, Она, Невидимая, Подающая плодородие, Таинственная, Мать, Сестра и Жена богов.
Злобный Сет заманил своего брата, божественного Озириса, на пиршество, хитростью заставил его лечь в роскошный гроб и, захлопнув над ним крышку, бросил гроб вместе с телом великого бога в Нил. Изида, только что родившая Гора, в тоске и слезах разыскивает по всей земле тело своего мужа и долго не находить его. Наконец рыбы рассказывают ей, что гроб волнами отнесло в море и прибило к Библосу, где вокруг него выросло громадное дерево и скрыло в своём стволе труп бога и его плавучий дом. Царь той страны приказал сделать себе из громадного дерева мощную колонну, не зная, что в ней покоится сам бог Озирис, великий податель жизни. Изида идёть в Библос, приходит туда утомлённая зноем, жаждой и тяжёлой каменистой дорогой. Она освобождает гроб из середины дерева, несёт его с собою и прячет в землю у городской стены. Но Сеть опять тайно похищает тело Озириса, разрезает его на четырнадцать частей и рассеивает их по всем городам и селениям Верхнего и Нижнего Египта.
И опят в великой скорби и рыданиях отправилась Изида в поиски за священными членами своего мужа и брата. К плачу её присоединяет свои жалобы сестра её, богиня Нефтис, и могущественный Тоот, и сын богини, светлый Гор, Горизит.
Таков был тайный смысл нынешней процессии в первой половине священнослужения. Теперь, по уходе простых верующих и после небольшого отдыха, надлежало совершиться второй части великого тайнодействия. В храме остались толъко посвящённые в высшие степени — мистагоги, эпопты, пророки и жрецы.
Мальчики в белых одеждах разносили на серебряных подносах мясо, хлеб, сухие плоды и сладкое пелузское вино. Другие разливали из узкогорлых тирских сосудов сикеру, которую в те времена давали перед казнью преступникам для возбуждения в них мужества, но которая также обладала великим свойством порождать и поддерживать в людях огонь священного безумия.
По знаку очередного жреца мальчики удалились. Жрец-привратник запер все двери. Затем он внимательно обошёл всех оставшихся, всматриваясь им в лица и опрашивая их таинственными словами, составлявшими пропуск нынешней ночи. Два другие жреца провезли вдоль храма и вокруг каждой из его колонн серебряную кадильницу на колёсах. Синим, густым, пьянящим ароматным фимиамом наполнился храм, и сквозь слои дыма едва стали видны разноцветные огни лампад, сделанных из прозрачных камней, — лампад, оправленных в резное золото и подвешенных к потолку на длинных серебряных цепях. В давнее время этот храм Озириса и Изиды отличался небольшими размерами и беднотою и был выдолблен на подобие пещеры в глубине горы. Узкий подземный коридор вёл к нему снаружи. Но во дни царствования Соломона, взявшего под своё покровительство все религии, кроме тех, которые допускали жертвоприношения детей, и благодаря усердию царицы Астис, родом египтянки, храм разросся в глубину и в высоту и украсился богатыми приношениями.
Прежний алтарь так и остался неприкосновенным в своей первоначальной суровой простоте, вместе со множеством маленьких покоев, окружавших его и служивших для сохранения сокровищ, жертвенных предметов и священных принадлежностей, а также для особых тайных целей во время самых сокровенных мистических оргий.
Зато поистине был великолепен наружный двор с пилонами в честь богини Гатор и с четырёхсторонней колоннадой из двадцати четырёх колонн. Ещё пышнее была устроена внутренняя подземная гипостильная зала для молящихся. Её мозаичный пол весь был украшен искусными изображениями рыб, зверей, земноводных и пресмыкающихся. Потолок же был покрыт голубой глазурью, и на нём сияло золотое солнце, светилась серебряная луна, мерцали бесчисленные звёзды, и парили на распростёртых крыльях птицы. Пол был землёю, потолок — небом, а их соединяли, точно могучие древесные стволы, круглые и многогранные колонны. И так как все колонны завершались капителями в виде нежных цветов лотоса или тонких свёртков папируса, то лежавший на них потолок действительно казался лёгким и воздушным, как небо.
Стены до высоты человеческого роста были обложены красными гранитными плитами, вывезенными, по желанию царицы Астис, из Фив, где местные мастера умели придавать граниту зеркальную гладкость и изумительный блеск. Выше, до самого потолка, стены так же, как и колонны, пестрели резными и раскрашенными изображениями с символами богов обоих Египтов. Здесь был Себех, чтимый в Фаюмэ под видом крокодила, и Тоот, бог луны, изображаемый, как ибис, в городе Хмуну, и солнечный бог Гор, которому в Эдфу был посвящён копчик, и Баст из Бубаса, под видом кошки, Шу, бог воздуха — лев, Пта — апис, Гатор — богиня веселья — корова, Анубис, бог бальзамироваиия, с головою шакала, и Монту из Гермона, и коптский Мину, и богиня неба Нейт из Саиса, и наконец, в виде овна, страшный бог, имя которого не произносилось и которого называли Хентиементу, что значит «Живущий на Западе».
Полутёмный алтарь возвышался над всем храмом, и в глубине его тускло блестели золотом стены святилища, скрывавшего изображения Изиды. Трое ворот — большие, средние и двое боковых маленьких — вели в святилище. Перед средними стоял жертвенник со священным каменным ножом из эфиопского обсидиана. Ступени вели к алтарю, и на них расположились младшие жрецы и жрицы с тимпанами, систрами, флейтами и бубнами.
Царица Астис возлежала в маленьком потайном покое. Небольшое квадратное отверстие, искусно скрытое тяжёлым занавесом, выходило прямо к алтарю и позволяло, не выдавая своего присутствия, следить за всеми подробностями священнодействия. Лёгкое узкое платъе из льняного газа, затканное серебром, вплотную облекало тело царицы, оставляя обнажёнными руки до плеч и ноги до половины икр. Сквозь прозрачную материю розово светилась её кожа и видны были все чистые линии и возвышения её стройного тела, которое до сих пор, несмотря на тридцатилетний возраст царицы, не утеряло своей гибкости, красоты и свежести. Волосы её, выкрашенные в синий цвет, были распущены по плечам и по спине, и концы их убраны бесчисленными ароматическими шариками. Лицо было сильно нарумянено и набелено, а тонко обведённые тушью глаза казались громадными и горели в темноте, как у сильного зверя кошачьей породы. Золотой священный уреус спускался у неё от шеи вниз, разделяя полуобнажённые груди.
С тех пор, как Соломон охладел к царице Астис, утомлённый её необузданной чувственностью, она со всем пылом южного сладострастия, и со всей яростью оскорблённой женской ревности предалась тем тайным оргиям извращённой похоти, которые входили в высший культ скопческого служения Изиде. Она всегда показывалась окруженная жрецами-кастратами, и даже теперь, когда один из них мерно обвевал её голову опахалом из павлиньих перьев, — другие сидели на полу, впиваясь в царицу безумно-блаженными глазами. Ноздри их расширялись и трепетали от веявшего на них аромата её тела, и дрожащими пальцами они старались незаметно прикоснуться к краю её чуть колебавшейся легкой одежды. Их чрезмерная, никогда не удовлетворяющаяся страстность изощряла их воображение до крайних пределов. Их изобретательность в наслаждениях Кибеллы и Ашеры переступала все человеческие возможности. И, ревнуя царицу друг к другу, ко всем женщинам, мужчинам и детям, ревнуя даже к ней самой, они поклонялись ей больше, чем Изиде, и, любя, ненавидели её, как бесконечный огненный источник сладостных и жестоких страданий.
Тёмные, злые, страшные и пленительные слухи ходили о царице Астис в Иерусалиме. Родители красивых мальчиков и девушек прятали детей от её взгляда; её имя боялись произносить на супружеском ложе, как знак осквернения и напасти. Но волнующее, опьяняющее любопытство влекло к ней души и отдавало во власть ей тела. Те, кто испытал хоть однажды её свирепые кровавые ласки, те уже не могли её забыть никогда и делались навеки её жалкими, отвергнутыми рабами. Готовые ради нового обладания ею на всякий грех, на всякое унижение и преступление, они становились похожими на тех несчастных, которые, попробовав однажды горькое маковое питьё из страны Офир, дающее сладкие грёзы, уже никогда не отстанут от него и только ему одному поклоняются и одно его чтут, пока истощение и безумие не прервут их жизни.
Медленно колыхалось в жарком воздухе опахало. В безмолвном восторге созерцали жрецы свою ужасную повелительницу. Но она точно забыла об их присутствии. Слегка отодвинув занавеску, она неотступно глядела напротив, по ту сторону алтаря, где когда-то из-за тёмных изломов старинных златокованных занавесов показывалось прекрасное, светлое лицо Израильского царя. Его одного любила всем своимь пламенным и порочным сердцем отвергнутая царица, жестокая и сладострастная Астис. Его мимолётнаго взгляда, ласкового слова, прикосновения его руки искала она повсюду и не находила. На торжественных выходах, на дворцовых обедах и в дни суда оказывал Соломон к ней почтительность, как к царице и дочери царя, но душа его была мертва для неё. И часто гордая царица приказывала в урочные часы проносить себя мимо дома Ливанского, чтобы хоть издали, незаметно, сквозь тяжёлые ткани носилок, увидеть среди придворной толпы гордое, незабвенно-прекрасное лицо Соломона. И давно уже её пламенная любовь к царю так тесно срослась с жгучей ненавистью, что сама Астис не умела отличить их.
Прежде и Соломон посещал храм Изиды в дни великих празднеств и приносил жертвы богине, и даже принял титул её верховного жреца, второго после египетского фараона. Но страшные таинства «Кровавой жертвы Оплодотворения» отвратили его ум и сердце от служения Матери богов.
— Оскоплённый по неведению, или насилием, или случайно, или по болезни — не унижен перед Богом, — сказал царь. — Но горе тому, кто сам изуродует себя.
И вот уже целый год ложе его в храме оставалось пустым. И напрасно пламенные глаза царицы жадно глядели теперь на неподвижные занавески.
Между тем вино, сикера и одуряющие курения уже оказывали заметное действие на собравшихся в храме. Чаще слышались крик и смех и звон падающих на каменный пол серебряных сосудов. Приближалась великая, таинственная минута кровавой жертвы. Экстаз овладевал верующими.
Рассеянным взором оглядела царица храм и верующих. Много здесь было почтенных и знаменитых людей из свиты Соломоновой и из его военачальников: Бен-Гевер, властитель области Арговии, и Ахимаас, женатый на дочери царя Васемафи, и остроумный Бен-Декер, и Зовуф, носивший, по восточным обычаям, высокий титул «друга царя», и брат Соломона от первого брака Давидова — Далуиа, расслабленный полумёртвый человек, преждевременно впадший в идиотизм от излишеств и пьянства. Все они были — иные по вере, иные по корыстным расчётам, иные из подражания, а иные из сластолюбивых целей — поклонниками Изиды.
И вот глаза царицы остановились долго и внимательно, с напряжённою мыслью, на красивом юношеском лице Элиава, одного из начальников царских телохранителей.
Царица знала, отчего горит такой яркой краской его смуглое лицо, отчего с такою страстной тоской устремлены его горячие глаза сюда, на занавески, которые едва движутся от прикосновения прекрасных белых рук царицы. Однажды, почти шутя, повинуясь минутному капризу, она заставила Элиава провести у неё целую длинную блаженную ночь. Утром она отпустила его, но с тех пор уже много дней подряд видела она повсюду — во дворце, в храме, на улицах — два влюблённых, покорных, тоскующих глаза, которые повсюду провожали её.
Тёмные брови царицы сдвинулись, и её зелёные длинные глаза вдруг потемнели от страшной мысли. Едва заметным движением руки она приказала кастрату опустить вниз опахало и сказала тихо:
— Выйдите все. Хушай, ты пойдёшь и позовёшь ко мне Элиава, начальника царской стражи. Пусть он придёт один.
Десять жрецов в белых одеждах, испещрённых красными пятнами, вышли в середину алтаря. Следом за ними шли ещё двое жрецов, одетых в женские одежды. Они должны были изображать сегодня Нефтис и Изиду, оплакивающих Озириса. Потом из глубины алтаря вышел некто в белом хитоне без единого украшения, и глаза всех женщин и мужчин с жадностью приковались к нему. Это был тот самый пустынник, который провёл десять легь в тяжёлом подвижническом искусе на горах Ливана и нынче должен был принести великую добровольную кровавую жертву Изиде. Лицо его, изнурённое голодом, обветренное и обожжённое, было строго и бледно, глаза сурово опущены вниз, и нечеловеческим ужасом повеяло от него на толпу.
Наконец вышел и главный жрец храма, столетний старец с тиарой на голове, с тигровой шкурой на плечах, в парчёвом переднике, украшенном хвостами шакалов.
Повернувшись к молящимся, он старческим голосом, кротким и дрожащим, произнёс:
— Сутонь-ди-готпу (Царь приносит жертву).
И затем, обернувшись к жертвеннику, он принял из рук помощника белого голубя с красными лапками, отрезал птице голову, вынул у неё из груди сердце и кровью её окропил жертвенник и священный нож.
После небольшого молчания он возгласил:
— Оплачемте Озириса, бога Атуму, великого Ун-Нофер-Онуфрия, бога Она!
Два кастрата в женских одеждах — Изида и Нефтис — тотчас же начали плач гармоничными тонкими голосами:
«Возвратись в своё жилище, о, прекрасный юноша. Видеть тебя — блаженство.
«Изида заклинает тебя, Изида, которая была зачата с тобою в одном чреве, жена твоя и сестра.
«Покажи нам снова лицо твоё, светлый бог. Вот Нефтис, сестра твоя. Она обливается слезами и в горести рвёт свои волосы.
«В смертельной тоске разыскиваем мы прекрасное тело твоё. Озирис, возвратись в дом свой!»
Двое других жрецов присоединили к первым свои голоса. Это Гор и Анубис оплакивали Озириса, и каждый раз, когда они оканчивали стих, хор, расположившийся на ступенях лестницы, повторял его торжественным и печальным мотивом.
Потом с тем же пением старшие жрецы вынесли из святилища статую богини, теперь уже не закрытую наосом. Но чёрная мантия, усыпанная золотыми звёздами, окутывала богиню с ног до головы, оставляя видимыми только её серебряные ноги, обвитые змеёй, а над головою серебряный диск, включённый в коровьи рога. И медленно, под звон кадильниц и систр, со скорбным плачем двинулась процессия богини Изиды со ступенек алтаря, вниз, в храм, вдоль его стен, между колоннами.
Так собирала богиня разбросанные члены своего супруга, чтобы оживить его при помощи Тота и Анубиса:
«Слава городу Абидосу, сохранившему прекрасную голову твою, Озирис.
«Става тебе, город Мемфис, где нашли мы правую руку великого бога, руку войны и защиты.
«И тебе, о, город Саис, скрывший левую руку светлого бога, руку правосудия.
«И ты будь благословен, город Фивы, где покоилось сердце Ун-Нофер-Онуфрия».
Так обошла богиня весь храм, возвращаясь назад к алтарю, и всё страстнее и громче становилось пение хора. Священное воодушевление овладевало жрецами и молящимися. Все части тела Озириса нашла Изида, кроме одной, священного Фаллуса, оплодотворяющего материнское чрево, созидающего новую вечную жизнь. Теперь приближался самый великий акт в мистерии Озириса и Изидь.
— Это ты, Элиав? — спросила царица юношу, который тихо вошёл в дверь.
В темноте ложи он беззвучно опустился к е ногам и прижал к губам край е платья. И царица почувствовала, что он плачет от восторга, стыда и желания. Опустив руку ему на курчавую жёсткую голову, царица произнесла:
— Расскажи мне, Элиав, всё, что ты знаешь о царе и об этой девочке из виноградника.
— О, как ты его любишь, царица! — сказал Элиав с горьким стоном.
— Говори… — приказала Астис.
— Что я могу тебе сказать, царица? Сердце моё разрывается от ревности.
— Говори!
— Никого ещё не любил царь, как её. Он не расстаётся с ней ни на миг. Глаза его сияют счастьем. Он расточает вокруг себя милости и дары. Он, авимелех и мудрец, он, как раб, лежит около е ног и, как собака, не спускает с не глаз своих.
— Говори!
— О, как ты терзаешь меня, царица! И она… она — вся любовь, вся нежность и ласка! Она кротка и стыдлива, она ничего не видит и не знает, кроме своей любви. Она не возбуждает ни в ком ни злобы, ни ревности, ни зависти…
— Говори! — яростно простонала царица и, вцепившись своими гибкими пальцами в чёрные кудри Элиава, она притиснула его голову к своему телу, царапая его лицо серебряным шитьём своего прозрачного хитона.
А в это время в алтаре вокруг изображение богини, покрытой чёрным покрывалом, носились жрецы кругом, в священном исступлении, с криками, похожими на лай, под звон тимпанов и дребезжание систр.
Некоторые из них стегали себя многохвостыми плётками из кожи носорога, другие наносили себе короткими ножами в груд и в плечи длинные кровавые раны, третьи пальцами разрывали себе рты, надрывали себе уши и царапали лица ногтями. В середине этого бешеного хоровода у самых ног богини кружился на одном месте, с непостижимой быстротой, отшельник с гор Ливана в белоснежной развевающейся одежде. Один верховный жрец оставался неподвижным. В руке он держал священный жертвенный нож из эфиопского обсидиана, готовый передат его в последний страшный момент.
— Фаллус! Фаллус! Фаллус! — кричали в экстазе обезумевшие жрецы. — Где твой Фалаус, о, светлый бог! Приди, оплодотвори богиню! Груд её томится от желания! Чрево её, как пустыня в жаркие летние месяцы!
И вот страшный, безумный, пронзительный крик на мгновение заглушил вес хор. Жрецы быстро расступились, и все бывшие в храме увидели ливанского отшельника, совершенно обнажённаго, ужасного своим высоким, костлявым, жёлтым телом. Верховный жрец протянул ему нож. Стало невыносимо-тихо в храме. И он, быстро нагнувшись, сделал какое-то движение, выпрямился и с воплем боли и восторга вдруг бросил к ногам богини кровавый кусок мяса.
Он шатался. Верховный жрец осторожно поддержал его, обвив рукою за спину, подвёл его к изображению Изиды и бережно накрыл его чёрным покрывалом и оставил так на несколько мгновений, чтобы он втайне, невидимо для других, мог запечатлеть на устах оплодотворенной богини свой поцелуй. Тотчас же вслед за этим его положили на носилки и унесли из алтаря. Жрец-привратник вышел из храма. Он ударил деревянным молотком в громадный медный круг, возвещая всему миру о том, что свершилась великая тайна оплодотворения богини. И высокий поющий звук меди понёсся над Иерусалимом.
Царица Астис, ещё продолжая содрогаться всем телом, откинула назад голову Элиава. Глаза её горели напряжённым красным огнём. И она сказала медленно, слово за словом:
— Элиав, хочешь, я сделаю тебя царём Иудеи и Израиля? Хочешь быть властителем над всей Сирией и Месопотамией, над Финикией и Вавилономь?
— Нет, царица, я хочу только тебя…
— Да, ты будешь моим властелином. Все мои ночи будут принадлежать тебе. Каждое моё слово, каждый мой взгляд, каждое дыхание будут твоими. Ты знаешь пропуск. Ты пойдёшь сегодня во дворец и убьёшь их. Ты убьёшь их обоих! Ты убьёшь их обоих!
Элиав хотел что-то сказать. Но царица притянула его к себе и прильнула к его рту жаркиими губами и языком. Это продолжалось мучительно-долго. Потом, внезапно оторвав юношу от себя, она сказала коротко и повелительно:
— Иди!
— Я иду, — ответил покорно Элиав.
И была седьмая ночь великой любви Соломона. Странно тихи и глубоко нежны были в эту ночь ласки царя и Суламифи. Точно какая-то задумчивая печаль, осторожная стыдливость, отдалённое предчувствие окутывали лёгкою тенью их слова, поцелуи и объятия. Глядя в окно на небо, где ночь уже побеждала догорающий вечер, Суламифь остановила свои глаза на яркой голубоватой звезде, которая трепетала кротко и нежно.
— Как называется эта звезда, мой возлюбленный? — спросила она.
— Эта звезда Сопдит, — ответил царь. — Это священная звезда. Ассирийские маги говорят нам, что души всех людей живут на ней после смерти тела.
— Ты веришь этому, царь?
Соломон не ответил. Правая рука его была под головою Суламифи, а левою он обнимал её, и она чувствовала его ароматное дыхание на себе, на волосах, на виске.
— Может быть, мы увидимся там с тобою, царь, после того, как умрём? — спросила тревожно Суламифь.
Царь опять промолчал.
— Ответь мне что-нибудь, возлюбленный, — робко попросила Суламифь.
Тогда царь сказал:
— Жизнь человеческая коротка, но время бесконечно и вещество бессмертно. Человек умирает и утучняет гниением своего тела землю, земля вскармливает колос, колос приносит зерно, человек поглощает хлеб и питает им своё тело. Проходят тьмы и тьмы-тем веков, всё в мире повторяется, — повторяются люди, звери, камни, растения. Во многообразном круговороте времени и вещества повторяемся и мы с тобою, моя возлюбленная. Это так же верно, как и то, что если мы с тобою наполним большой мешок доверху морским гравием и бросим в него всего лишь один драгоценный сапфир, то, вытаскивая много раз из мешка, ты всё-таки рано или поздно извлечёшь и драгоценность. Мы с тобою встретимся, Суламифь, и мы не узнаем друг друга, но с тоской и с восторгом будут стремиться наши сердца навстречу, потому что мы уже встречались с тобою, моя кроткая, моя прекрасная Суламифь, но мы не помним этого.
— Нет, царь, нет! Я помню. Когда ты стоял под окном моего дома и звал меня: «Прекрасная моя, выйди, волосы мои полны ночной росою!» — я узнала тебя, я вспомнила тебя, и радость и страх овладели моим сердцем. Скажи мне, мой царь, скажи, Соломон: вот, если завтра я умру, будешь ли ты вспоминать свою смуглую девушку из виноградника, свою Суламифь?
И, прижимая её к своей груди, царь прошептал, взволнованный:
— Не говори так никогда… Не говори так, о, Суламифь! Ты избранная Богом, ты настоящая, ты царица души моей… Смерть не коснётся тебя…
Резкий медный звук вдруг пронёсся над Иерусалимом. Он долго заунывно дрожал и колебался в воздухе, и когда замолк, то долго ещё плыли его трепещущие отзвуки.
— Это в храме Изиды окончилось таинство, — сказал царь.
— Мне страшно, прекрасный мой! — прошептала Суламиф. — Тёмный ужас проник в мою душу… Я не хочу смерти… Я ещё не успела насладиться твоими объятиями… Обойми меня… Прижми меня к себе крепче… Положи меня как печать на сердце твоём, как печать на мышце твоей!..
— Не бойся смерти, Суламифь! Так же сильна, как и смерть, любовь… Отгони грустные мысли… Хочешь, я расскажу тебе о войнах Давида, о пирах и охотах фараона Суссакима? Хочешь ты услышать одну из тех сказок, которые складываются в стране Офир?.. Хочешь, я расскажу тебе о чудесах Вакрамадитья?
— Да, мой царь. Ты сам знаешь, что, когда, я слушаю тебя, сердце моё растёт от радости! Но я хочу тебя попросить о чём-то…
— О, Суламифь, — всё, что хочешь! Попроси у меня мою жизнь — я с восторгом отдам её тебе. Я буду только жалеть, что слишком малой ценой заплатил за твою любовь.
Тогда Суламифь улыбнулась в темноте от счастья и обвив шею царя руками, прошептала ему на ухо:
— Прошу тебя, когда наступит утро, пойдём вместе туда… на виноградник… Туда, где зелень и кипарисы и кедры, где около каменной стенки ты взял руками мою душу… Прошу тебя об этом, возлюбленный… Там снова окажу я тебе ласки мои…
В упоении поцеловал царь губы своей милой.
Но Суламифь вдруг встала на своём ложе и прислушалась.
— Что с тобою, дитя моё?.. Что испугало тебя? — спросил Соломон.
— Подожди, мой милый… сюда идут… Да… Я слышу шаги…
Она замолчала. И было так тихо, что они различали биение своих сердец.
Лёгкий шорох послышался за дверью, и вдруг она распахнулась быстро и беззвучно.
— Кто там? — воскликнул Соломон.
Но Суламифь уже спрыгнула с ложа, одним движением метнулась навстречу тёмной фигуре человека с блестящим мечом в руке. И тотчас же, поражённая насквозь коротким, быстрым ударом, она со слабым, точно удивлённым криком упала на пол.
Соломон разбил рукой сердоликовый экран, закрывавший свет ночной лампады. Он увидал Элиава, который стоял у двери, слегка наклонившись над телом девушки, шатаясь, точно пьяный. Молодой воин под взглядом Соломона поднял голову и, встретившись глазами с гневными, страшными глазами царя, побледнел и застонал. Сверхъестественный ужас исказил его черты. И вдруг, согнувшись, спрятав в плащ голову, он робко, точно испуганный шакал, стал выползать из комнаты. Но царь остановил его, сказав только три слова:
— Кто принудил тебя?
Весь трепеща и щёлкая зубами, с глазами, побелевшими от ужаса, молодой воин уронил глухо:
— Царица Астис…
— Выйди, — приказал Соломон. — Скажи очередной страже, чтобы она стерегла тебя.
Скоро по бесчисленным комнатам дворца забегали люди с огнями. Все покои осветились. Пришли врачи, собрались военачальники и друзья царя.
Старший врач сказал:
— Царь, теперь не поможет ни наука ни Бог. Когда извлечём меч, оставленный в её груди, она тотчас же умрёт.
Но в это время Суламифь очнулась и сказала со спокойною улыбкой:
— Я хочу пить.
И, когда напилась, она с нежной, прекрасной улыбкою остановила свои глаза на царе и уже больше не отводила их; а он стоял на коленях перед её ложем, весь обнажённый, как и она, не замечая, что его колени купаются в её крови, и что руки его обагрены алою кровью.
Так, глядя на своего возлюбленного и улыбаясь кротко, говорила с трудом прекрасная Суламифь:
— Благодарю тебя, мой царь, за всё: за твою любовь, за твою красоту, за твою мудрость, к которой ты позволил мне прильнуть устами, как к сладкому источнику. Дай мне поцеловать твои руки, не отнимай их от моего рта до техь пор, пока последнее дыхание не отлетит от меня. Никогда не было и не будет женщины счастливее меня. Благодарю тебя, мой царь, мой возлюбленный, мой прекрасный. Вспоминай изредка о твоей рабе, о твоей обожжённой солнцем Суламифи.
И царь ответил ей глубоким, медленным голосом:
— До тех пор, пока люди будут любить друг друга, пока красота души и тела будут самой лучшей и самой сладкой мечтой в мире, до техь пор, клянусь тебе, Суламифь, имя твоё во многие века будет произноситься с умилением и благодарностью.
К утру Суламифи не стало.
Тогда царь встал, велел дать себе умыться и надел самый роскошный пурпуровый хитон, вышитый золотыми скарабеями, и возложил на свою голову венец из кроваво-красных рубинов. После этого он подозвал к себе Ванею и сказал спокойно:
— Ванея, ты пойдёшь и умертвишь Элиава. Но старик закрыл лицо руками и упал ниц перед царём.
— Царь, Элиав — мой внук!
— Ты слышал меня, Ванея?
— Царь, прости меня, не угрожай мне своим гневом, прикажи это сделать кому-нибудь другому. Элиав, выйдя из дворца, побежал в храм и схватился за рога жертвенника. Я стар, смерть моя близка, я не смею взять на свою душу этого двойного преступиления.
Но царь возразил:
— Однако, когда я поручил тебе умертвить моего брата Адонию, также схватившегося за священные рога жертвенника, разве ты ослушался меня, Ванея?
— Прости меня! Пощади меня, царь!
— Подними лицо твоё, — приказал Соломон.
И когда Ванея поднял голову и увидел глаза царя, он быстро встал с пола и послушно направился к выходу.
Затем, обратившись к Ахиссару, начальнику и смотрителю дворца, он приказал:
— Царицу я не хочу предавать смерти, пусть она живёт, как хочет, и умирает, где хочет. Но никогда она не увидит более моего лица. Сегодня, Ахиссар, ты снарядишь караван и проводишь царицу до гавани в Яффе, а оттуда в Египет, к фараону Суссакиму. Теперь пусть все выйдут.
И, оставшись один лицом к лицу, с телом Суламифи, он долго глядел на её прекрасные черты. Лицо её было бело, и никогда оно не было так красиво при её жизни. Полуоткрытые губы, которые всего час тому назад целовал Соломон, улыбались загадочно и блаженно, и зубы, ещё влажные, чуть-чуть поблёскивали из-под них.
Долго глядел царь на свою мёртвую возлюбленную, потом тихо прикоснулся пальцами к её лбу, уже начавшему терять теплоту жизни, и медленными шагами вышел из покоя.
За дверями его дожидался первосвященник Азария, сын Садокии. Приблизившись к царю, он спросил:
— Что нам делать с телом этой женщины? Теперь суббота.
И вспомнил царь, как много лет тому назадь скончался его отец и лежал на песке, и уже началь быстро разлагаться. Собаки, привлечённые запахом падали, уже бродили вокруг него с горящими от голода и жадности глазами. И, как и теперь, спросил его первосвященник, отец Азарии, дряхлый старик!
— Вот лежит твой отец, собаки могут растерзать его труп… Что нам делать? Почтить ли память царя и осквернить субботу, или соблюсти субботу, но оставить труп твоего отца на съедение собакам?
Тогда, ответил Соломон:
— Оставить. Живая собака лучше мертвого льва.
И когда теперь, после слов первосвященника, вспомнил он это, то сердце его сжалось от печали и страха.
Ничего не ответив первосвященнику, он пошёл дальше, в залу судилища.
Как и всегда по утрам, двое его писцов, Елихофер и Ахия, уже лежали на цыновках по обе стороны трона, делжа наготове свёртки папируса, тростник и чернила. При входе царя они встали и поклонились ему до земли. Царь же сел на свой трон из слоновой кости с золотыми украшениями, опёрся локтём на спину золотого льва и, склонив голову на ладонь, приказал:
— Пишите!
«Положи меня, как печать на сердце твоём, как перстень на руке твоей, потому что крепка, как смерть, любовь, и жестока, как ад, ревность: стрелы её — стрелы огненные».
И, помолчав так долго, что писцы в тревоге затаили дыхание, он сказал:
— Оставьте меня одного.
И весь день, до первых вечерних теней, оставался царь один на один со своими мыслями, и никто не осмелился войти в громадную, пустую залу судилища.