Три года с половиною отец не видал меня; я много переменилась — выросла, пополнела; лицо моё из белого и продолговатого сделалось смуглым и круглым; волосы прежде светло-русые, теперь потемнели; думаю, что батюшка не вдруг узнает меня. Я поехала одна, на перекладных, взяв с собою в товарищи одну только саблю свою и более ничего.
Станционные смотрители, считая меня незрелым юношею, делали много затруднений в пути моём: не давали мне лошадей часов по шести, для того чтобы я что-нибудь потребовала — обед, чай или кофе; тогда являлись и лошади. Счёт подавался, сопровождаемый этими словами: «С прогонами вот столько-то следует получить с вас!» Обыкновенно это бывала сумма довольно значительная, которую я и платила, не говоря ни слова. Иногда не давали мне лошадей и для того, чтоб заставить нанять вольных за двойные прогоны. О, эта дорога вселила в меня и страх и отвращение к почтовым станциям!
Я приехала домой точно в ту пору ночи, в которую оставила кров отеческий — в час пополуночи. Ворота были заперты. Я взяла из саней саблю и маленький чемодан и отпустила своего ямщика в обратный путь. Оставшись одна перед запертыми воротами дома, в котором прошло моё младенчество, угнетённое, безрадостное, я не испытывала тех ощущений, о которых так много пишут! Напротив, с чувством печали пошла я вдоль палисада к тому месту, где знала, что вынимались четыре тычины; этим отверстием я часто уходила ночью, бывши ребёнком, чтоб побегать на площадке перед церковью. — Теперь я вошла через него! Думала ли я, когда вылезала из этой лазейки, в беленьком канифасном платьице, робко оглядываясь и прислушиваясь, дрожа от страха и холодной ночи, что войду некогда в это же отверстие и то же ночью, гусаром!! Окна целого дома были заперты; я подошла к тем из них, которые были детской горницы, взяла было за ставень чтобы отворить, но он как-то был прикреплён из нутра, и мне не хотелось стучать, чтоб не попугать маленьких брата и сестру; я пошла к строению, в котором жили матушкины женщины; проходя двором, я была услышана двумя нашими собаками Марсом и Мустафою; они кинулись ко мне с громким лаем, в ту ж минуту превратившимся в радостный визг; верные, добрые животные то вились вокруг ног моих, то прыгали на грудь, то от восхищения бегали во весь дух по двору и опять прибегали ко мне. Погладив и поласкав их, я взошла на лестницу и пошла ходить от двери к двери, стучась у каждой потихоньку; с четверть часа это было безуспешно; обе собаки ходили за мною, и обе царапали ту дверь, в которую я стучалась. Наконец я услышала, что отворяется дверь в сени, и вскоре женский голос спросил: «Кто там?» Я тотчас узнала, что это спрашивала Наталья, матушкина горничная. — «Это я, отопри, Наталья!» — «Ах, боже мой, барышня!» — вскрикнула радостно Наталья, спеша отворять двери; с минуту гремела она засовами и запорами, пока наконец дверь отворилась, и я вошла, держа под рукою свою саблю и сопровождаемая Марсом и Мустафою! Наталья отступила в изумлении. — «Ах, господь с нами! да вы ли это!» Она стала перед дверью неподвижна и не давала мне войти. — «Да пусти, Наталья, что с тобою? уже ли ты не узнала меня?» — «Ах, матушка, барышня! да как вас и узнать? кабы не по голосу и в жизнь бы не узнала!» Наталья отворила мне дверь в горницу, сняла с меня шинель и опять ахнула от удивления, увидя золотые шнуры моего мундира: «Какое на вас богатое платье, матушка, барышня! вы генерал, что ли?» — Наталья ещё с четверть часа молола вздор и притрагивалась руками то к золотым шнурам, то к меховому воротнику моей мантии, пока я наконец напомнила ей, что надобно приготовить мне постель. — «Сейчас, сейчас! матушка…» Потом прибавила, говоря сама с собою: «Может быть, теперь нельзя уже звать барышнею! Ну, да где ты скоро привыкнешь… Она было пошла, но опять воротилась: не прикажете ли сделать чаю? в две минуты будет готов!» — «Сделай, милая Наталья». — «Ах, матушка, барышня! вы всё такие же добрые как и прежде!» Наталья опять начала разговаривать: «Я сию минуту сделаю чай! да как же вас теперь зовут, барышня? вы, вот я слышу, говорите не так уже как прежде». — «Зови так, Наталья, как будут звать другие». — «А как будут звать другие, матушка?.. батюшка! извините…» — «Полно, Наталья! поди принеси чаю!» Болтунья пошла, но опять воротилась звать с собою Марса и Мустафу; они оба лежали у ног моих и ворчали на Наталью, когда она вызывала их. «Прогоните их, барышня, им надо быть на дворе». — «После, после, Наталья! Сделай милость ступай за чаем, мне смерть холодно». Наталья побежала бегом, а я осталась размышлять о том, что подобные сцены повторятся не только всеми дворовыми людьми, но и всеми знакомыми отца моего. Воображая всё это, я почти сожалела, что приехала. Через четверть часа явилась Наталья с чаем и подушками. «В котором часу встаёт батюшка?» спросила я Наталью. — «Как и прежде, матушка, барышня, в девятом часу…» После этого ответа она опять стала ворчать про себя: «Никак не привыкну… что ты будешь делать…» Я дала по кренделю Марсу и Мустафе, и велела им идти; они в ту ж минуту повиновались.
Поутру, в семь часов, я оделась в свои белый дулам; хотя давно уже были переменены мундиры нашему полку и вместо белых назначены синие; но эскадрон Ста́нковича, не знаю почему-то, должен был целый год ещё носить белые. Не желая пестрить фронт, Станкович просил нас быть тоже в белых мундирах, на что я всех охотнее согласилась, потому что очень любила это соединение белого цвета с золотом. Когда я оделась, Наталья с новым удивлением смотрела на меня: «Вы много переменились, барышня! Батюшка вас не узнает». Я пошла к сёстрам, они уже встали и ожидали меня; в ту ж минуту пришёл к нам и батюшка! Я обняла колена его и целовала руки, не имея сил выговорить ни одного слова. Отец плакал, прижимал меня к груди своей и говорил, улыбаясь сквозь слёзы, что в лице моём не осталось ни одной черты прежней, что я стала похожа на калмычку. Наконец пришёл и маленькой брат мой в горном мундире; он долго совещался с нянькою, как ему обойтиться со мною: поклониться только или поцеловать у меня руку; и когда нянька сказала, чтоб он сделал так, как ему самому хочется, то он в ту ж минуту побежал броситься в мои объятия. Целуя его, я говорила батюшке, что жаль было бы оставить такого прекрасного мальчика в горной службе, и что года через три батюшка позволит мне взять его с собою в гусарский полк. «Нет, нет, Боже сохрани!» — сказал батюшка; сама будь чем хочешь, когда уже вышла на эту дорогу, но утеха старости моей, мой Васинька, останется со мною. Я замолчала и душевно сожалела, что имела неосторожность огорчить отца предложением, и неуместным, и слишком преждевременным. Между тем, брат, ласкаясь ко мне, шептал на ухо: «Я поеду с вами».
Хотя я от всей души люблю отца моего, однако ж бездейственная жизнь, недостаток общества, холодный климат и беспрерывные расспросы наших провинциалов навели на меня такую грусть, что я почти с радостью увидела рассвет того дня, в который должна была ехать обратно в полк. Теперешний путь мой был гораздо затруднительнее первого, но только не в лошадях; в них не делали уже мне прижимок, потому что я говорила смотрителям, каждому, который начинал — нет лошадей, я запишу в твою книгу, сколько часов пробуду здесь, и с тебя спросят, если я просрочу. Итак, лошадей везде давали мне очень скоро; но дорога зимняя начинала портиться; а перекладная повозка моя была теперь несравненно полнее, нежели прежде, и мне страшные хлопоты были перетаскивать всё это самой. Я не взяла с собой человека, да и не могла взять.
Возвратясь к моим товарищам и к моим любимым занятиям, я чувствую себя счастливейшим существом в мире! Дни мои проходят весело и безмятежно. Встаю всегда с рассветом и тотчас иду гулять в поле; возвращаюсь перед окончанием уборки лошадей, то есть к восьми часам утра; в квартире готова уже моя лошадь под седлом; я сажусь на неё и еду опять в поле, где учу взвод свой часа с полтора; после этого уезжаю в штаб или к эскадронному командиру, где и остаюсь до вечера.
За уроки верховой езды я подарила Вихману свою негодную лошадь; он велел заложить её в дрожки, и, к удивлению нашему, она сделалась прекрасным конём: итак, оглобли были та сфера, которую назначила ей природа. Так, я думаю, и с человеком бывает! Он будет хорош, если встанет точно на своё место. Ещё отдала я Вихману охотничий рог из слонового клыка с прекрасною резьбою; эту редкую вещь батюшка дал мне для графа Суворова; но мне что-то казалось стыдно дарить графа, и я отдала рог Вихману, и в ту ж минуту была наказана за неисполнение воли батюшкиной: Вихман взял эту редкость точно так холодно и невнимательно, как будто бы это был коровий рог с табаком.
Батальон наш ушёл в Галицию с Миллером-Закомельским. Эскадрон Ста́нковича, со всеми его офицерами, остаётся здесь под названием резервного и вместе с запасным будет находиться под начальством Павлищева; я также, будучи офицером эскадрона Станковича, остаюсь здесь; хотя мне и очень хотелось быть опять за границею и в действии, но Станкович говорит: «Куда не посылают, не напрашивайся; куда посылают, не отказывайся! Этим правилом руководствуются люди испытанной храбрости». Совет его и отличное общество офицеров, вместе со мною остающихся, помогли мне видеть с меньшим сожалением отъезд наших храбрых гусар за границу; случай сделал, что и любезнейшая из полковых дам осталась здесь же. Я хотя и убегаю женщин, но только не жён и дочерей моих однополчан; их я очень люблю; это прекраснейшие существа в мире! — всегда добры, всегда обязательны, живы, смелы, веселы, любят ездить верхом, гулять, смеяться, танцевать! Нет причуд, нет капризов. О, женщины полковые совсем не то, что женщины всех других состояний! С теми я добровольно и четверти часа не пробыла бы вместе. Правда, что и мои однополчанки не пропускают случая приводить меня в краску, называя в шутку «гусар-девка»! Но будучи всегда с ними, привыкаю к этому названию и иногда столько осмеливаюсь, что спрашиваю у них: «Что вы находите во мне сходного с девкою?» — «Тонкий стан, — отвечают они, — маленькие ноги и румянец, какой каждая из нас охотно желала бы иметь; поэтому мы и называем вас, «гусаром-девицею», и — с позволения вашего — несколько и подозреваем, не по справедливости ли даём вам это название!» Слыша почти всякий день подобные шутки, я так привыкла к ним, что никогда уже почти не прихожу в замешательство.
Мы стоим на границах Галиции в местечке Колодно; здесь сухая граница, и обязанность наша делать разъезды и иметь надзор над исправностью казачьего кордона. Колодно принадлежит Швейковскому; у него красавица жена, воспитанная в Париже. Большая каштановая аллея, тёмная, как ночь, ведёт от крыльца помещичьего дома к небольшому беленькому домику, обсаженному кругом липами. В этом домике живёт эконом с доброю женою и двумя весёлыми, резвыми, милыми дочерьми; в этом домике все мы бываем каждый день. Я замечаю, что товарищи мои сидят здесь долее, нежели у гордой и прекрасной Швейковской.
Офицер Вонтробка рассказывал, что в одну из своих прогулок верхом за границу встретился он и познакомился с бароном Чехович, и говорил, что баронесса имеет такую восхитительную красоту, какой никогда ещё не представляло ему и самое воображение; но что, к счастью всех знакомых ей мужчин, ограниченный ум и недостаток скромности служат сильным противоядием гибельному действию зараз её, и что при всей очаровательности её неописанной красоты, никто не влюблён в неё, потому что слова и поступки её уничтожают в одну минуту впечатление, произведённое её небесною наружностью.
Близ границ наших завелась проклятая рухавка; так называют поляки своё ополчение или, лучше сказать, толпу всякого сброду: всё это оборванное, босое, голодное скопище вздумало ещё прославлять свой подвиг, довольство и свободу! К стыду бравых мариупольцев, некоторые из них обольстились этим враньём, и убежали, чтоб вступить в отвратительную рухавку. — Станкович очень оскорбится таким неслыханным поступком гусар и послал Вонтробку и меня с целым взводом отыскать, если можно, наших беглецов, взять их силою и привесть обратно в эскадрон. Вонтробка принялся за выполнение этого поручения, так что выезд наш для поисков походил более на вылазку против неприятеля, нежели на простой розыск. Мы переехали границу и в полуверсте от местечка **** остановились, сошли с лошадей и чего-то дожидались, — я не знаю. Вонтробка старший; он командует и распоряжает, а для чего я тут же, право не понимаю! Станкович всё делает с каким-то излишним триумфом. Мы стояли безмолвно! Я легла на траву и смотрела на блестящее созвездие Большой Медведицы. Она припомнила мне весёлое время ночных прогулок моих в детских летах. Как часто, дав волю моему Алкиду и не заботясь о его дороге, я, опершись обеими руками на холку его и закинув голову вверх, по целой четверти часа рассматривала эти прекрасные семь звёзд! Погрузясь всей душою в воспоминания, я была попеременно то двенадцатилетним ребёнком на хребте своего Алкида, то коннопольцем, то середи густых лесов Сибири, то на полях Гейльзберга, то на могиле твоей, о конь мой незабвенный!.. Сколько времени! сколько происшествий! сколько перемен с того времени! Но вот я опять вижу тебя, моё любимое созвездие! Оно всё то же, так же блистательно, те же семь звёзд; на том же месте! Одним словом: оно всё то же… а я!.. Пройдут годы, пройдут десятки годов, оно будет всё то же; но я!.. Мысль моя перенеслась в будущность через шестьдесят лет вперёд, и я с испугом встала… Кивер! сабля! рьяный конь!.. восемьдесят лет!!. «Арсентий, едем, ради бога едем! Чего мы тут стоим?..» Я села на лошадь и стала делать вольты в галоп. Неприятные мысли кружились вместе со мною. «Что тебе за охота мучить лошадь?» — спросил Вонтробка. «Да чего ж мы тут стоим по-пустому!» — «Как по-пустому! я знаю время, когда надобно въехать в местечко… — Ну, вот теперь пора… Садись!.. справа по три! марш!..» Мечты исчезли, я возвратилась к существенности; мы сели на лошадей и отправились к местечку; въехали таинственно, без шуму, с предосторожностями вытянули фронт против стен какого-то кляштора, и Вонтробка послал унтер-офицера и четырёх гусар в этот кляштор искать беглецов наших. Разумеется, посланные возвратились ни с чем, потому что кляштор был кругом заперт. На рассвете, Вонтробка, оставив людей, поехал вместе со мною к коменданту этого местечка, полковнику N, который был также и командир рухавки. Полковник этот был уже знаком Вонтробке прежде, но я видела его в первый раз. Он принял нас смущённо и торопливо; просил садиться; извинялся, что не одет, и тотчас ушёл в другую горницу, говоря, что сию минуту воротится. Вонтробке показался такой приём подозрительным, и он сказал мне, что надобно тотчас уехать; и так, не дождавшись хозяина, мы вышли из комнаты, присоединились к своим людям и уехали! Я находила поступок Вонтробки странным и спрашивала его, для чего он это сделал? — Он сказал, что заметил в коменданте враждебные намерения. «Да что ж он мог нам сделать; ведь у нас целый взвод гусар». — «Вот прекрасно! целый взвод! а зачем мы здесь? Мы не могли бы сказать в оправдание, что ездили отыскивать бежавших гусар, и хотели взять их если найдём, вооружённою рукою; это делалось секретно; это хозяйственное распоряжение эскадронного командира, извинительное в таких случаях. Ведь неприятно рапортовать, что столько-то гусар бежало за границу».
Неудачность покушений наших, не остановила Ста́нковича. Он послал меня в Тарнополь к князю Вадбольскому с письмом и поручением привесть беглых гусар, если мне их отдадут. Мне надобно было проезжать через это самое местечко, где мы делали наш ночной обыск; у заставы спросили, есть ли у меня билет от их полковника? «Нет! Вас нельзя пропустить; достаньте билет…» Я послала гусара к полковнику просить билета; полковник велел просить меня, чтобы я пришла за билетом сама. Я пошла. «Вы должны б были лучше знать свою обязанность, господин офицер, — сказал поляк нахмурясь. — К начальнику надобно являться самому, а не посылать рядового… — говоря это, он наскоро подписывал билет. — Приехали с вооружёнными людьми, обыскивали кляштор, пришли ко мне, и когда я вышел на одну минуту только приказать подать кофе, вы уехали, как будто из разбойничьего вертепа! Как странно так поступать русскому офицеру!..» И всё это я должна была слушать! Минуты с две я думала предложить ему стреляться со мною; но опасение подвергнуть Ста́нковича ответственности удержало меня. Я отложила сделать этот вызов, как возвращусь из Тарнополя; тогда мы съедемся на границе. Между тем я сказала, что теперь он волен говорить, что хочет, потому что я один здесь, окружён поляками и за границею своего государства. Пока я говорила, он подал мне билет с вежливою уклонкою, и протянув ко мне руку сказал, что просит моей дружбы; но я отвела его руку своею, отвечая, что после всего услышанного от него, я не имею желания быть его другом. Он поклонился, проводил до дверей, и мы расстались.
Я отправилась далее. Станкович приказал мне, что если не отыщу бежавших гусар наших в Тарнополе, то должна буду проехать в Броды.
В Тарнополе стоит Литовский уланский полк. Командир его, князь Вадбольский, послал вместе со много в Броды одного из своих офицеров. Приехав в это местечко, мы тотчас пошли к польскому полковнику, где нашли многочисленное общество и гремящую музыку. Полковник принял нас очень вежливо, просил остаться у него обедать и взять участие в их удовольствиях. Страхов, товарищ мой, согласился, а я и подавно рада была слушать прекрасную музыку и весёлый разговор остроумных молодых поляков. Мы сказали однако ж полковнику, зачем приехали и просили, чтоб он приказал выдать нам наших беглецов. «Со всею готовностью», — отвечал вежливый хозяин наш и в ту ж минуту послал пана подхорунжего привесть наших гусар, а нас просил в ожидании послушать его музыки и выпить по бокалу шампанского. Через полчаса возвратился пан подхорунжий и, приложа руку к меховому киверу, начал говорить почтительно своему полковнику, что гусар, за которыми он посылал его, нет на гауптвахте! «Где ж они?» — спросил полковник. «Убежали!» — отвечал подхорунжий всё тем же почтительным тоном. Полковник оборотился ко мне, говоря: «Я очень жалею, что не могу в этом случае оказать вам моих услуг; гусары ваши ушли из-под стражи!» Я хотела было сказать, что это не делает чести их караулу, и не сказала однако ж; да и к чему бы это было? Не было сомнения, что гусары находились у них, и что полковник не имел и в помышлении отдать их. Польские офицеры не могли налюбоваться моим мундиром, превосходно сшитым: они говорили, что их портные не в состоянии дать такую прекрасную форму мундиру. За столом я сидела подле какого-то усача, старинного наездника, служившего ещё в Народовой кавалерии; он, выпив несколько бокалов шампанского, привязался ко мне с вопросом, зачем я снял с Лемберга Французского орла и привесил Австрийского? Я не понимала, что он хочет сказать; Страхов, видя моё недоумение, сказал запальчивому народовцу, что меня не было в Львове во время этого происшествия. «Как не было? — восклицал старый улан, — я хорошо помню этот мундир! — и продолжал, укорять меня, говоря: — хорошо ли было так сделать?» Полковник просил его перестать; но просил тем начальническим тоном, которому даже и пьяные уланы повинуются. Ротмистр замолчал. Тогда Страхов объяснил мне вполголоса, что наш полк, находящийся с Миллером-Закомельским в Лемберге или Львове, снял откуда-то Французского орла и заместил его гербом австрийским; ротмистр народовец, бывший свидетелем этого происшествия, увидя меня в таком же точно мундире, счёл, что и я из числа тех, как он говорил, буйных головорезов. После обеда я простилась с польским полковником и, оставя ему в добычу беглых гусар наших, возвратилась в Колодно.
Вонтробка пригласил меня ехать к баронессе Чекович. «Надобно тебе, — говорил он, — иметь понятие о её красоте; моё описание недостаточно!» Мы поехали и, к большому счастью моему, не застали её дома; нас принял один барон. В саду видела я различные роды увеселений, о которых Вонтробка говорит, что все они имеют целью сломить голову, занимающимся ими; баронесса, прибавил он, всеми способами добирается до головы своих посетителей, или посредством красоты своей, или увеселений. Не дождавшись прибытия хозяйки, мы уехали обратно; Вонтробка признался мне в умысле, с каким хотел познакомить меня с баронессою: «Крайняя наглость её, — говорил он, — встретясь с твоею необыкновенною застенчивостью, обещала мне тьму забавных сцен». Я была очень недовольна его сатанинским планом и сказала ему, что он дурной товарищ, и что с этого времени я буду его остерегаться. «Как хочешь, — отвечал он, — но ты несносен и смешон с твоей девичьею скромностью. Знаешь ли, что я скажу тебе? Если б у меня была жена такая скромная и стыдливая, как ты, я целовал бы ноги её; но если б с такими же качествами был сын мой, я высек бы его розгами. Теперь посуди сам, не надобно ли тебя отучать всеми способами от твоей смешной стыдливости? Она совсем нейдёт гусару, и ни на что ему непригодна».
Станкович делает нам не очень-то приятные сюрпризы: в самое то время, когда мы, как небо от земли, далеки от всякого помысла о каком бы то ни было беспокойстве, он велит играть тревогу, и вмиг всё взволнуется: гусары бегут опрометью, выводят бегом лошадей седлают их как попало, садятся, скачут во весь дух и на скаку поправляют на себе, что нельзя было сделать на месте. Поспевшему в две минуты, даётся от ротмистра награждение, а приехавшему после всех, тоже награждение, но только совсем другого рода. Одна из этих тревог пришлась мне дорого. У меня болело колено и именно в том месте, которым надобно прижаться к седлу; я не могла сидеть на лошади и даже испугалась, когда услышала проклятую тревогу; но нечего было делать: выправя поспешно взвод свой, села и сама на лошадь с осторожностью, чтобы не придавить больного колена. Но ведь надобно было скакать: лошадь моя задрала вверх голову и полетела. Всё ещё однако ж сохраняла я необходимое положение на седле; на беду на пути моём была яма, в которую лошадь моя со всего размаха прыгнула и тут всё пропало; колено моё облилось кровью, я затрепетала от боли, которой никакими словами не могу выразить; довольно, что невольные слёзы градом покатились из глаз моих.
Через несколько дней Станкович пригласил меня ехать с ним в Кременец, к Павлищеву; я всегда с удовольствием бываю в этом городке; его прекрасное романическое положение у подошвы утёсистой горы, на которой красуется развалившаяся каменная ограда замка Королевы Боны, доставляет мне очаровательную и разнообразную прогулку. Полагаю, что Кременец получил своё название от кремнистых гор, его окружающих.
Я очень приятно провожу время в доме Павлищева с его дочерью и юнкером Древичем, отлично воспитанным молодым человеком. Как странна судьба этого несчастного юнкера. При всех его блестящих дарованиях, благородных поступках, недурной наружности и знатном происхождении он никем не любим и девять лет уже служит портупей-юнкером. За год до знакомства моего с ним, случилось ужасное происшествие, в котором он играл главную роль, и которое отняло у него чин, свободу и спокойствие совести, а вместе со всем этим и охоту жить: он заколол по неосторожности гусара; за смерть его был судим, содержан целый год на гауптвахте и после разжалован до выслуги в солдаты. Я узнала его несчастья по случаю. Ещё Миллер-Закомельский не уходил с батальоном в Галицию, и полк стоял в Кременце; по обязанности дежурного я должна была знать и рапортовать об арестантах. Вошед в маленькую каморку, где сидел бедный Древич, я спросила его, не имеет ли он в чём надобности? что теперешняя моя должность даёт мне возможность облегчить несколько суровость его положения. «Ах, если вы не гнушаетесь просьбою убийцы, — сказал он горестно, — то я просил бы вас позволить мне подышать воздухом на этих горах, на которых я прежде проводил столько счастливых часов!» Я сказала, что сама собою не могу этого сделать, но попрошу Горича и думаю через него успею получить от шефа позволение на эту прогулку. Горич очень вежливо выслушал мою просьбу и тотчас пошёл к Миллеру; через минуту он возвратился ко мне, говоря, что генерал даёт вам волю поступать, как угодно, в разсуждении облегчения участи арестанта; но просит вас соблюсти должный порядок. Я пошла к Древичу и была свидетельницею радостных и вместе горестных ощущений его при виде красот природы. За нами пошли было два гусара с обнажёнными саблями, но я сказала им, что буду сама его стражем, и чтобы они следовали за нами издали. Древич несколько раз едва не упал в обморок: столько сидячая жизнь ослабила силы его!
Обоим нашим эскадронам велено идти в поход. Древич отдан под надзор полковнику Павлищеву; достойный офицер этот не имел нужды в образовании, чтобы поступить с арестантом самым благородным и деликатным образом; он просто последовал внушению высокой добродетели: «Вы отданы, — сказал он Древичу, — в мой эскадрон под присмотр до решения вашего дела; но я не могу, я не имею духа видеть вас арестантом на гауптвахте; взамен её предлагаю вам дом мой, стол и попечение друга. Если б вы решились уйти от меня, разумеется, тогда я заступлю ваше место, то есть буду солдат!» Нет пера, нет слов, беден язык человеческий для выражения того, что чувствовал Древич; я не берусь этого описать. Но вот последствия: Древич жил в доме благодетеля своего, любил его, как отца, и помирился было с своею участью; но пришло решение: Древич — солдат до выслуги. Павлищев обязан был употреблять его в этом качестве на службу, и, видно, продолжительные несчастья, укоры совести в убийстве, хотя и неумышленном, но всё убийстве, и — как я имела случай догадываться — безнадёжная любовь к дочери Павлищева, сделали несчастному Древичу жизнь его ненавистною! Недели через две после сентенции он застрелился; его нашли в саду на плаще с разлетевшеюся на части головою: близ него лежал карабин.
Мы пришли в Черниговскую губернию и стали квартирами в обширном селении, называющемся Новая Басань; здесь живёт помещик Чеадаев, старый, уединённый, скучный человек, с такою ж точно сестрою; мы никогда у него не бываем.
В соседстве у нас свадьба. Помещик М отдаёт дочь свою за ротмистра И, Александрийского гусарского полка; мы все приглашены и завтра поедем. В доме М всем мужчинам отвели одну комнату; в ней поместились военные и штатские, молодые и старые, женатые и холостые. Я в качестве гусара должна была быть с ними же; в числе гостей был один комиссионер Плахута, трёхаршинного роста, весельчак, остряк и большой охотник рассказывать анекдоты. В множестве рассказываемых им любопытных происшествий, я имела удовольствие слышать и собственную свою историю: «Вообразите, — говорил Плахута всем нам, — вообразите, господа, моё удивление, когда я, обедая в Витебске, в трактире, вместе с одним молодым уланом, слышу после, что этот улан амазонка, что она была во всех сражениях в Прусскую кампанию, и что теперь едет в Петербург с флигель-адъютантом, которого царь наш нарочно послал за нею! Не обращая прежде никакого внимания на юношу-улана, после этого известия я не мог уже перестать смотреть на героиню!» — «Какова она собою?» — закричали со всех сторон молодые люди. — «Очень смугла, — отвечал Плахута, — но имеет свежий цвет и кроткий взгляд: впрочем для человека непредупреждённого в ней незаметно ничего, чтобы обличало пол её; она кажется чрезвычайно ещё молодым мальчиком». Хотя я очень покраснела, слушая этот рассказ, но как в комнате было уже темно, то я имела шалость спросить Плахуту: узнал ли бы он эту Амазонку, если б теперь увидел её? — «О, непременно, — отвечал комиссионер, — мне очень памятно лицо её; как теперь гляжу на неё; и где б ни встретил тотчас бы узнал. «Видно, память ваша очень хороша», — сказала я, завёртываясь в свою шинель. Плахута начал ещё что-то рассказывать, но я не слушала более и тотчас заснула.
На другой день все мы уехали в Басань свою. Девица А рассказала мне о смешной ошибке, которая однако ж может иметь важные последствия. На третий день возвращения нашего со свадебного пира, пошла я к подполковнику; видя его занятого делом, я прошла в комнату девицы А и нашла её, погружённую в глубокую задумчивость. На вопрос мой, отчего она так пасмурна, и не усталость ли от танцев этому причиною? — отвечала она вздыхая: «Нет, не усталость от танцев, а происшествие в танцах тяготит душу мою! Я одержала победу, без воли, без намерения, не только не желая, но и не подозревая даже, что такая напасть может со мной случиться!» — Я смеялась её печали и спросила, как же сделалось с нею такое чрезвычайное несчастье? и кто этот богом отверженный, над которым победа причиняет ей такую горькую печаль? — «Хорошо вам шутить, — сказала А, — я готова плакать. Вот послушайте как это было: вы знаете, что я очень дружна с Катенькой Александровичевой; мы обе, когда нам случается в танцах подавать друг другу руку, всегда уже пожимаем её; забывшись, я не видала, что надобно было подать руку Ч, этому молодому гусарскому офицеру Александрийского полка; чувствуя, что руку мою взяли, я тотчас пожала, воображая что рука Катеньки; но, не слыша ответа на моё пожимание, оглядываюсь и, к неизъяснимому замешательству моему, вижу, что это Ч держит мою руку и смотрит на меня с видом радости и изумления! Я покраснела и не знала, куда девать глаза свои. Вчера Ч сделал мне предложение о супружестве через жену Станковича: желая, как он говорит, увериться в моих чувствованиях, и тогда уже просить меня у моих родителей! Но я не имею к нему ни малейшей склонности и совсем не хочу идти так рано замуж. Беда моя, если он отказ этот припишет стыдливости и будет свататься открыто; батюшка отдаст меня! Ч богат!» — «Да, наделали вы себе хлопот с этим безвременным пожиманием рук; нельзя, однако ж, не удивляться благородству чувствования Ч; одно пожатие руки девицы заставило его предложить о супружестве, тогда как другой, повеса, пожал бы вашу руку тридцать раз и не дал бы уже нигде покоя, не заботясь предлагать о неразрывном союзе…» Разговор наш был прерван приходом отца девицы А, Станковича и жены его; опасения А были основательны. Ч сделал предложение отцу, который принял его с радостью и, полагая наверное, что дочь его согласится, пришёл сказать ей об этом предложении. Много было удивления, слёз, брани, хлопот, пока наконец девица А избавилась нежеланной партии.
Прогуливаясь вечером около мельниц, увидела я, что гусары наши расстанавливают за рвом соломенное чучело; на вопрос мой, для чего это? отвечали, что завтра ученье конное с стрельбой из пистолетов.
В шесть часов утра мы были уже на поле; Станкович командовал эскадроном; Павлищев был инспектором этого смотра. Действие открыл первой взвод, под начальством Т, которому надобно было первому перескочить ров, выстрелить из пистолета в соломенное чучело и тотчас рубить его саблею; люди последуют за ним, делая то же. Т тотчас отрёкся прыгать через ров, представляя, к общему смеху нашему, причину своего отказа ту, что он упадёт с лошади. — «Как вы смеете сказать это, — вскричал инспектор, — вы кавалерист! гусар! Вы не стыдитесь говорить в глаза вашему начальнику, что боитесь упасть с лошади. Сломи́те себе голову, сударь, но скачите! делайте то, что должно делать в конной службе или не служите». Т выслушал всё, но никак не смел пуститься на подвиг и был просто только зрителем отличавшихся его гусар. За ним П плавно поскакал, флегматически перескочил ров, равнодушно выстрелил в чучело и, мазнув его саблею по голове, стал покойно к стороне, не заботясь хорошо или дурно делает эволюции взвод его. За ним была очередь моя; у меня на этот раз не было своей лошади, и я сидела на одной из фронтовых; это был конь пылкий, красивый собою, но до крайности пугливый. Он вихрем понёсся к рву, перелетел его со мною как птица; но выстрел из пистолета заставил его прыгнуть в сторону; с четверть часа мыкался он то туда, то сюда, становился на дыбы и относил быстро от чучела, которого мне надобно было рубить. Я совсем потеряла терпение и, желая скорее кончить эту возню, ударила саблею своего капризного коня, как мне казалось плашмя; конь бросился со всех ног на чучело и даже повалил его. Не заботясь о причине такого скорого повиновения, я оборотила лошадь, перескочила обратно ров и стала смотреть, как мои гусары делали ту же самую эволюцию; наконец она кончилась. Выступил на сцену четвёртый взвод; им командовал Вонтробка — отличный стрелок и наездник. Я сделалась в свою очередь простым зрителем и подъехала к Станковичу и Павлищеву, чтоб вместе с ними смотреть на молодецкие выходки последнего взвода. «Что это за кровь на ноге вашей лошади, Александров?» — спросил Станкович. Я оглянулась; по копыту задней ноги моего коня струилась кровь и обагряла зелёный дёрн; удивляясь, осматриваю с беспокойством, откуда б это могло быть, и, к прискорбию моему, вижу на клубе широкую рану, которую, вероятно, нанесла, ударив так неосторожно саблею. На повторённые вопросы Станковича: отчего это? я должна была сказать, отчего. Станкович переменился в лице от досады: «Поезжайте за фронт, сударь! поезжайте на квартиру! вам не на чём быть на ученье и незачем; вы мне перераните всех лошадей! Оглушённая этим залпом выговоров, я поехала на квартиру, не столько раздосадованная журьбою ротмистра, как опечаленная жестоким поступком моим с бедною лошадью. Приехав на квартиру, я приказала при себе вымыть рану вином и заложить корпией. По окончании ученья все поехали к Павлищеву, в том числе и господин Т. На вопрос Павлищева, а где ж Александров, трус Т поспешил сказать: «Он теперь омывает горячими слезами рану лошади своей». — «Как это! какой лошади?» — «Той, на которой он сидел, и которой разрубил клуб за то, что не пошла было на чучело». — «С вами этого не случится, Григорий Иванович! скорее чучело пойдёт на вас, нежели вы на него». Насмешник замолчал с неудовольствием.