Слава в плюшевой раме (Кузмин)/1916 (ВТ:Ё)

[152]
М. Бамдасу.
Слава в плюшевой рамке.
I.

Виктор Карпинский любил сидеть у топящейся печки, потушив наполовину или совершенно огонь. Хотя он был поэт и мечтатель, он делал это не для того, чтобы вызвать какое-нибудь настроение, а потому, что в полумраке, при неровном дрожании красноватой полосы от поленьев, он мог воображать свою комнату совсем другою. Мебель, еле видная по стенам, казалась ему из карельской берёзы (или, может быть, розового дерева с бронзой!), на стенах расцветали краски любимых художников, старых и новых, высились до потолка переплёты избранных книг, тихо шли английские часы в футляре, ловкий лакей в соседней комнате мелодично расставлял серебро и хрусталь для обеда; нужно ответить на десять писем, отказаться от пяти приглашений, проучить невежливого редактора, сказать, чтобы за следующей главой нового романа прислали только послезавтра, поехать на четверть часа в скучнейшее собрание, покинуть его после двух-трёх удивительных замечаний, произнесённых ленивым тоном, — и спешить, мчаться, лететь на концерт, где уже ждёт его Барберина! Там кстати он переговорит об условиях с переводчиком, который вот уже три недели ищет с ним встречи.

[153]Тлейте дальше, дрова! не зажигайтесь лампочки! иначе — прощайте письма, лакей, переводчик, английские часы, редактор и концерты!

А где портрет Барберины, он знает и без всякого света!

На его письменном столе в рыжей плюшевой рамке подле засохшего букета находится изображение высокой девушки, вероятно, брюнетки, с прекрасными, но несколько невыразительными чертами лица. Она сидит за роялем, отвернувшись от закрытых нот, на которых отчётливо можно разобрать: „Чайковский. Осенняя песнь“, в волосах у неё цветок, одна рука оставлена на клавиатуре, другою она опёрлась на спинку стула. Только необожжённые свечи у пюпитра указывали на некоторую искусственность этой инсценировки. По всей карточке было написано крупным почерком наискосок, как подписываются знаменитости: „Ищите славы! Барберина“.

Варвара Павловна Свечина не была пианисткой или актрисой, она была дальней родственницей Карпинского, у отца которой, сенатора Свечина, Виктор Николаевич обедал по воскресеньям.

Карпинский приехал в столицу полтора года тому назад, приехал, как и полагается, с пустым чемоданом и головой полной планов, мыслей и желаний, которых хватило бы на пять Бальзаков и десять Наполеонов. Не будучи нищим, он был очень беден тою приличною и тяжёлою бедностью, когда, имея кров и хлеб, нужно рассчитывать каждую копейку и сводить концы с концами. Вообще последнее занятие было совсем не в характере нашего героя. И часто, сидя без гроша, в своей достаточно комфортабельной, даже нарядной комнате, он думал, как странно и несправедливо устроен мир, [154]что деньги приходят не в пору заносчивой и увлекающейся юности, а потом, когда и прелесть бесполезных трат и потребность в милых, ненужных, но дорого стоющих мелочах жизни притупляется, проходит. Выходит, в роде горчицы после ужина!

На столе лежала его первая, пока единственная книга „Воскресный ветер“. Полоса от печки делала красноватым золотой обрез сафьяного переплёта, и Виктор Николаевич знал, что на первой странице было написано: „посвящается со всею любовью музе моей, В. П. Свечиной“. Посвящение было писанное, а не напечатанное и его никто не видал, не исключая и самой Барберины.

По мере того, как обрез делался всё более красным, Карпинскому показалось, что и карточка Барберины начала светиться жёлтым, тёплым сияньем. И в ту же минуту до его слуха дошли еле различимые, звенящие звуки, которые, усиливаясь и постепенно отделяясь один от другого, распределились в прелестный напев, ласковый, простой и ценящийся, и уж совсем не похожий на осеннюю песнь Чайковского. Но почему бы ему и походить на этот известный салонный морсо?.. Дело в том, что Виктору Николаевичу показалось, почудилось… Да нет, и на самом деле это было так!

Последние уголья уже погасли, а из плюшевой рамки продолжал литься розоватый свет и стеклянные звуки какого-то далёкого инструмента. Необожжённые свечи на сфотографированном рояле явственно зазвездились и именно оттуда доносилась музыка, хотя руки Варвары Павловны не меняли своего положения там, на портрете.

„Она играет Дебюсси, конечно!“ — подумал Карпинский, не особенно как-то удивившись чудесному оживлению.

[155]„Играй, играй, дивная Барберина, муза моя! Как огненные буквы я пронесу твоё имя через века! Моя слава прославит тебя со мною!“

Он любил не только возвышенно думать, но и облекать мысленно свои думы в возвышенную форму.

Звуки прекратились, но освещение не сходило с портрета. Виктор Николаевич поднялся и, подойдя к столу, наклонился к рамке. Она освещалась из противоположного окна на дворе. И окно в комнате Карпинского, и то, из которого исходил свет, не были завешаны. Там, в другом флигеле, под какой-то необычайно сильной лампой сидел молодой человек и писал, не подымая головы, даже не поправляя волос, спустившихся с одной стороны ему на лоб. Виктор подождал несколько минут, думая, не подымет ли тот головы, но тот писал, не отрываясь.

Рамка уже не светилась. Разумеется, свет из противоположного окна был не при чём в странном оживлении портрета. А может быть, Виктор Николаевич переставил карточку так, что на неё не падало луча из комнаты незнакомого молодого человека.

II.

Карпинский и кроме воскресений заходил иногда к Свечиным. Считалось, что тогда он бывает у Варвары Павловны. Он сам не помнил, как это повелось. Кажется, Барберина, мельком, спросила, почему он не заходит запросто, он ответил, что не смеет отнимать время у Павла Денисовича, кузина пожала плечами и недовольно молвила:

— При чём же тут папа? вы будете приходить ко мне.

[156]Карпинскому не нужно было повторять этого приглашения. Нечего говорить, что он влюбился в Варвару Павловну с первого визита, почти ещё до того, как увидел её. Как я уже сказывал, дочь сенатора Свечина обладала правильными, несколько неподвижными чертами лица, прекрасными тёмными глазами, высоким ростом и чёрными, густыми волосами. Может быть, при её рождении судьба вспомнила, что в роде Свечиных были итальянцы. Сама Варвара Павловна любила об этом вспоминать и потому, вероятно, ей нравилось, что Карпинский называет её Барбериной, что без этого итальянофильства могло бы легко показаться совершенно несносною претенциозностью.

Может быть, в силу того же итальянского происхождения Варвара Павловна, будучи сенаторской дочкой и девушкой отлично образованной, любила иногда рассуждать, чувствовать и поступать свободно, конечно, насколько это было терпимо и допустимо в её кругу. Эта её свобода, принимаемая Виктором Николаевичем за артистичность, её внимание к его таланту (она всегда говорила „гений“), вообще любовь к искусству, неплохое, несколько дамское исполнение музыкальных вещей, которые завтра должны сделаться модными, всемирноизвестными, — всё до такой степени пленяло Карпинского, что было вполне естественно для него именно её, эту принчипессу, королевишну Барберину счесть за свою музу.

— Виктор Карпинский! — говорила она медленно, словно прислушиваясь к звукам собственного голоса.

— Виктор Карпинский! это звучит европейски!

Только какое-то обожание удерживало молодого человека в эту минуту, чтобы не броситься к её маленьким ногам и благодарно их целовать.

[157]Казалось, что они сходятся и в литературных вкусах, о которых Карпинский очень любил рассуждать. Да и во всяком случае Виктор думал, что человек, оценивший (может быть, и не вполне) его, не мог обладать дурным вкусом! Одним словом, Варвара Павловна была музой, Лаурой, Беатриче своего кузена, и для сенатора Свечина — самым приятным домом для молодого писателя.

В качестве первых шагов к достижению славы, Барберина раза два созывала своих и отцовских знакомых, важных дам и щеголеватых министерских молодых людей, — и Виктор Николаевич читал свои рассказы. Публика хлопала, ужинала, молодые люди спрашивали у Карпинского, где он печатается, имеют ли его рассказы автобиографическую подкладку, — но больше никаких последствий эти вечера не имели, так что Варвара Павловна больше их не устраивала, и только ждала и мечтала о славе своего поэта.

В этот вечер сенаторская дочка была в каком-то волнении и беспокойстве. Это было видно из того, как она ходила по гостиной, заложив руки за спину и почти не слушая, что рассказывает дядя Коля, Николай Денисович Свечин, старый холостяк, банальный, весельчак и покровитель, тоже довольно банальной, молодёжи. Барберина не перестала мерить шагами комнаты даже тогда, когда пришёл Карпинский, и только Николай Денисович встретил того заученными шумными восклицаниями. Виктор Николаевич рассеянно слушал дядю Свечина, следя взглядом за быстрыми поворотами Варвары Павловны.

— Оставьте её, не беспокойтесь! — обратился к нему старый холостяк — мы сегодня в бурно-поэтическом, загадочном и байроническом настроении, так [158]что совершенно неспособны опускаться до обычной болтовни.

Варвара Павловна улыбнулась слегка и, не переставая ходить, заметила:

— Какие глупости, дядя!

— Ну да, по вашему старые дяди всегда говорят глупости. Я только удивляюсь, как вам, молодёжи, не надоест повторять в сущности довольно посредственный и не достаточно хорошо забытый, чтобы быть опять новым, роман!

— Какой?

— „Отцы и дети“.

— Ах, я совсем не на то сказала „глупости“! Глупости — все эти настроения, которые вы мне приписываете. Я думаю совсем не о поэтических вещах, а наоборот, об очень милой прозе. Мне что-то скучно, действительно, но скука эта совершенно не байроническая. Хорошо, что приехал Виктор Николаевич, он составит нам компанию.

Карпинский поклонился и сказал, что рад служить, хотя и не знает, что для этого нужно делать.

— Ровно ничего! — ответила Варвара Павловна, — быть свободным на сегодняшний вечер, запастись весельем и аппетитом и протелефонировать в гараж.

— Эскапада? — спросил дядя, — кажется тучи расходятся.

— Их и не было, дядя Коля! это всё твоё воображение. Действительно, мне захотелось проехаться в ресторан, с условием, конечно, что ты поедешь с нами. Иначе, всё-таки, не совсем прилично.

— Нельзя сказать, чтобы ты выбрала удачного спутника в смысле приличия! — засмеялся старый холостяк.

[159]— Я знаю, дядя, что вы — большой проказник и нисколько не хочу уменьшать вашей славы в этом отношении, но мне больше некого выбрать. И чем вы рискуете? Для меня опасны только встречи со знакомыми, которые знают, что вы — мой дядя и для которых, следовательно, вы служите достаточной гарантией, а незнакомые подумают, что вот Николай Денисович Свечин (вас-то, разумеется, все знают) имеет успех у красивой и довольно шикарной дамы — ваш же престиж повысится!

— Как она умеет льстить! — воскликнул Николай Денисович, давно уже согласившийся; меж тем, как племянница, прогнав Карпинского к телефону, заиграла бравурно и отчётливо модный танец.

III.

Выпавший снег лежал на дороге; на тротуаре от шагов оставались чёрные, мокрые, следы, дул сильный тёплый ветер, пахло снегом, мехом Барбериновой шубки, и только тёмная вздутая вода незамёрзшей Невы говорила, что до зимы ещё не так близко. Фонари моргали, тряслись, стучали стёклами, временами совсем замирали, будто они были керосиновые, какие бывали лет двадцать тому назад за Малым, проспектом.

Дядя Коля, сев в мотор, сначала без умолка болтал, потом вдруг замолк и как-то сразу задремал, уткнувшись в воротник. Варвара Павловна, глядя в окно, обратилась тихо к Карпинскому:

— Вот так мы поедем с первого представления вашей пьесы! что я говорю… конечно, не так! Мы будем упоены, отуманены славой, успехом, криками! Сердца всех будут у ваших ног! цветы, записки, предложения! А вы поедете со мною вдвоём [160]справлять ваш праздник. Можно будет взять с собою и дядю Колю, чтобы больше было похоже на сегодняшнее…

— Да, но я не пишу пьес, я пишу романы…

— Будете писать и пьесы! — упрямо возразила Барберина. Потом, будто ей самой сделалось неловко от горячности своей реплики, она заговорила быстро, словно доказывая что-то самой себе:

— Для непосредственного ощущения славы, для того, чтобы её вполне чувствовать, разумеется, необходимы какие-то публичные выступления: чтения, рефераты, я не знаю, что… Чтобы вас видели, знали в лицо, слышали ваш голос. Тогда приходит известность, настоящая известность, а за нею и слава, и деньги!..

Карпинский молча поцеловал руку у Варвары Павловны. Та ничем не выразила неудовольствия, может быть, боясь привлечь внимание дремавшего Николая Денисовича, может быть, увлечённая собственными мыслями.

— Сколько писем, сколько визитов с просьбой указать, как жить, как поступить в данном житейском случае! Все слушают вас, ждут вашего слова, передают ваше имя на ухо соседу, при вашем появлении… Какое счастье, какое потрясающее, головокружительное счастье!

— И все будут знать, — в тон Барберине, словно продолжая её речь, докончил Карпинский, — что всем этим богатством, этим счастьем я обязан вам, дорогая!

— Да! — ответила твёрдо Варвара Павловна, нисколько не смущаясь таким оборотом разговора. На запотелом стекле её профиль вырисовывался отчётливою, почти грубцю тенью, но Виктор Николаевич [161]хотел видеть в нём величественность и решимость — и ещё раз поцеловал руку кузине.

— Кажется, я вздремнул? что значит года! — вдруг заговорил очень оживлённо из своего угла дядя Коля.

— Причём тут года? я сама чуть не заснула. Виктор Николаевич не очень занимательный кавалер. Будем надеяться, что он оживится в ресторане.

— А мне казалось, что вы что-то говорили, но мне казалось также (простите за оскорбительное предположение), что это было что-то отвлечённое, поэтическое, чуть ли даже не стихи!..

— Нет. Стихами мы не занимались! — сухо ответила Варвара Павловна, и снова её профиль застыл на стекле.

Что-то не нравилось, чего-то не хватало в речах Барберины, по мнению Карпинского. Не то, чтобы он был не согласен с её мечтами, они, пожалуй, даже совпадали с его собственными, но девушка не всё до конца договаривала, не исчерпывала планов, брала их, может быть, слишком внешне и, вместе с тем, слишком откровенно. Виктор склонен был объяснять тот же восторг славы и счастья, о которых говорила Свечина, как-то более идеалистически, более возвышенно. Но Варвара Павловна была так прекрасна, так искренне, с таким жаром желала ему успеха, так любовно и преданно присоединяла своё имя к этому успеху, что Карпинский сейчас же стал упрекать себя в неблагодарности и в недостаточном понимании этой чудной девушки.

Он даже не заметил, как они вошли в ресторан, сели против сцены, где англичанка в детском костюме с короткими чулками и голыми [162]коленками пищала нелепые и невинные слова шансонетки, — последнее чувство было сознание своей неблагодарности по отношению к Барберине.

Карпинский поднял глаза на сидевшую рядом с ним Свечину, но та смотрела куда-то вдаль, по направлению но входу, сузив густые ресницы. Словно почувствовав обращённый на неё взгляд, Варвара Павловна шепнула Виктору, почти не оборачиваясь.

— Викентий Брысь!

— Викентий Брысь? — переспросил тот, совершенно забыв фамилию и имя популярного, уличной популярностью, романиста.

— Что Викентий Брысь?

— Здесь. Идёт сюда.

— Разве вы с ним знакомы?

Барберина тряхнула головою, продолжая смотреть всё в том же направлении. Невольно и Виктор Николаевич взглянул туда же.

От входа приближался невысокого роста господин с глазами на выкате и маленьким брюшкомъ. Он шёл быстро и, действительно, было похоже, что он направляется именно к столику Свечиных. Многие оборачивались на него и что-то шептали соседям, очевидно, фамилию знаменитого романиста. Были, вероятно, и знакомые г-на Брысь, потому что время от времени, не останавливаясь, он кивал головою и улыбался куда-то вдаль.

Карпинского заинтересовала чисто внешняя, довольно комичная сторона этого шествия, но вдруг он снова взглянул на Барберину. Та, не отрывая глаз, смотрела на человечка с каким-то скорбным восторгом. Углы её рта опустились, глаза блестели, почти слезами и всё лицо потеряло свою твёрдость, изваянность, размягчилось и словно дрожало. Наконец, она пожала руку Виктору, прошептав:

[163]— И вас ждёт такая же известность!

— Благодарю покорно! — проворчал тот не особенно любезно, но Барберина, казалось, не замечала его тона. В эту минуту знаменитый романист проходил как раз мимо них. Варвара Павловна тихонько зааплодировала, её примеру последовали некоторые другие, и Брысь, улыбаясь, кланялся направо и налево.

Виктор видел и слышал всё это, как во сне. Даже дядя Коля обратил внимание на поведение Барберины. Слегка поморщившись, он шутливо заметил:

— Не надо смешных экстравагантностей! Ты знаешь, как я терпим, но мне бы не хотелось, чтобы тебя Приняли за психопатку.

Барберина, ничего не отвечая Николаю Денисовичу, повторила ещё раз, обращаясь к Карпинскому:

— И вас ждёт такая же известность.

Тот покраснел.

— Почему? ведь это же… это же — „низо́к“ этот Викентий Брысь! Я даже удивляюсь вам, Варвара Павловна. Конечно, от слова не сделается, но почему вы пророчите мне такую кабацкую известность?

— Какие выражения! какие выражения! — покачав головою, заметил дядя Коля. Но Варвара Павловна не смутилась „такими выражениями“ и спокойно заметила:

— Известность не может быть без толпы, потому что какая же это известность, если вас признают родные и друзья?

— Но толпа толпе рознь!

— Толпа всегда одна и та же, и никогда не ошибается.

Варвара Павловна говорила запальчивее, нежели, может быть, следовало бы. Николай Денисович, давно [164]уже тревожно оглядывавшийся по сторонам, заметил примирительно:

— Мне кажется, что ты несколько преувеличиваешь значение толпы. Конечно, в последнем счёте толпа всегда права, что бы ни говорили эстеты, но она права в оценке лишь того, что было лет пятьдесят, сто тому назад. Насчёт же современников она склонна к заблуждениям. И я согласен с Виктором Николаевичем: будь я человеком опрятным, успех г-на Брысь меня не пленил бы.

— Через сто лет! — воскликнула, рассмеявшись Варвара Павловна, — нужно быть Мафусаилом или человеком очень терпеливым, чтобы дожидаться такой славы!

— Хотите, я укажу вам верный и скорый путь к известности? (я избегаю слова „слава“, — в моих устах оно звучало бы несколько устарело!)

Никто не ответил, и дядя Коля, выдержав эффектную паузу, докончил, не обращая внимания на невнимание слушателей:

— Умрите.

— Что такое?

— Умрите, — и вы завтра же будете известностью.

— Вы, дядя, известный шутник, но не во всех областях хороши шуточки.

— Простите, пожалуйста, я не знал, что в ресторан мы едем с серьёзными и возвышенными настроениями.

— Это зависит не от нас!

— Я уже извинился и потом я совершенно пасую, когда речь заходит о том, что не от нас зависит!

Посидели молча, слегка надувшись. Чувствовала и Барберина сама некоторую комичность своего [165]выступления, жалко ли ей стало Карпинского, но, спустя минуту, она проговорила, словно оправдываясь:

— Всё это гораздо проще и вовсе не так ужасно, как кажется. Виктор Николаевич — поэт, и потому не в большой дружбе с здравым практическим смыслом. Я хотела ему помочь в этом, — и вот сама оказываюсь неспособной, прямо бездарной. Для меня это — горестное открытие, но я ничего не могу поделать, ему придётся искать другого руководителя, другого министра иностранных дел.

— Ну, уж тут пошли дела совсем семейные, и я не слушаю! — заявил дядя Коля окончательно шутливо, видя, что дело пошло на мировую.

— Да и слушать-то больше будет нечего! — заметила Барберина и под столом пожала руку Карпинскому.

Казалось, что случай исчерпан и Варвара Павловна по-прежнему ласкова, величественна, с безошибочным вкусом рассуждает о различных вещах, — лишь набегавшая временами складка на лбу показывала, что какие-то отголоски досады ещё не исчезли. Скорее всего это была досада на собственную сплошную бестакность. Карпинский не задумывался над объяснением морщинки на лице Барберины, он мало вообще о ней думал; мысли его касались, пожалуй, даже определённо его самого; он просто чувствовал себя разбитым, уничтоженным, будто у него отняли какую-то очень дорогую ему вещь, да к тому же и его самого избили до полусмерти. Может быть, Варвара Павловна смутно понимала его состояние, потому что, когда, прощаясь, она сказала: „значит, до завтра“, слова её звучали довольно безнадёжно.

[166]
IV.

Последние слова Барберины не дали и Виктору никакого успокоения и надежды. Придя домой, он зажег полный свет и стал осматривать свою комфортабельную комнату, будто видел ее в первый раз. Больше всего теперь его занимала подозрительная мысль: не похоже ли его жилище на обстановку писателя Брысь? Ему казалось, что, не говоря уже о его произведениях (этого, к счастью, не приходило ему голову), но даже если бы малейшая вещица, принадлежащая ему, могла получить одобрение того знаменитого романиста на коротеньких ножках, он бы, Карпинский („Виктор Карпинский — это звучит европейски!“ вспомнилось ему) готов был лишить себя жизни! сейчас же, моментально.

А Барберина! Боже мой! недаром она снялась, имея перед глазами осеннюю песнь Чайковского! Но разве могут лгать эти глаза, эти несколько застывшие, но прекрасные черты, этот почти классический нос, эта крутая, точеная шея? Нет, конечно! Она просто сболтнула, хотя музам и не совсем подходило бы болтать на ветер. А может быть… В его мечтах о столовой с хрусталем, о переводчиках и проученном редакторе… не было ли там тоже переодетого на более элегантный манер г-на Брысь, знаменитого романиста?

Нет, нет, это были мечты о настоящей, прекрасной славе!

— Слава!

— Gloria! — произнес он вслух, почему то по-итальянски. Почему по-итальянски? Может быть, вспомнился д’Аннунцио, художник Бакст, интервьюеры, репортеры, publicité! поклонники, виллы Байрет, [167]Вагнер, — опять не маскарадные ли шуточки г-на Брысь? Нет, это прекрасно, это звучит европейски. При жизни, Витя, при жизни? Старый дядя шутник и любит говорить парадоксы!

Капринский отмахнулся рукой и стал пристально рассматривать портрет в плюшевой раме. Конечно, она — муза, она единственная, несравненная. И слава ест, есть! при жизни — прекрасная, шумная, опьяняющая слава!

Он потушил свет, ожидая, что из плюшевой рамы польется розовый, игрушечный блеск и напев, как нежно холодный, сладкий и чистый ручей Дебюсси.

Но он напрасно ждал. Рамка молчала, как спящий дом. Карпинский подошел к окну. В противоположном окне у переписчика было темно. Смешная мысль! Какая же может быть зависимость?..

5.

Нерадомский был школьным товарищем Виктора. По-видимому, им не было никакой надобности и необходимости встречаться, так как оба пошли по совершенно разным дорогам, которые, если и пересекаются! то разве где-нибудь в беспредельности, на том свете, но Павел Нерадомский всё-таки посещал Карпинского, может быть, испытывая удовольствие быть знакомым с писателем, или, как он сам старомодно выражался с „сочинителем“. Виктор не придавал большого значения мнениям и оценкам своего бывшего товарища, но ему была приятна беззаветная уверенность Павла что он, Карпинский — „молодец“ и „голова с мозгами“, что „он далеко пойдет“ и что »не всякому дано“. Его даже не коробили эти простоватые выражения уверенности, отнесенные к его персоне. Но сегодня после вчерашнего случая, после бессонной ночи, ему [168]не очень хотелось видеть Нерадомского, слышать его громкий бас, который тот тщетно старался смягчить, говоря театральным шёпотом.

На этот раз Павел пришёл не один, из-за его плотной фигуры в передней виднелся незнакомый молодой человек, коротко обстриженный, незаметно и обыкновенно одетый.

— Вот привёл к тебе поклонника, — зашептал басом Нерадомский, — уж я тебя ценю, знаешь, как? а Андрей Платонович прямо без ума от твоего романа! Сам поэт!..

— Очень приятно! вы пишите стихи?..

Виктор Николаевич чувствовал, как расцветает, рассердился на себя за это, рассердился и на молодого человека и стал ломаться. Гость посмотрел на него удивлённо и укоризненно. Он был, по-видимому, не робок, но и не нахален, волновался, чем-то опечалился. Фамилия его была Ветка.

— Малоросс, поляк? — спросил Карпинский, совсем уже, как судебный следователь. Гость снова взглянул на него и отвечал тихо, немного печально.

Я — русский. Я давно хотел увидеть вас, чтобы поблагодарить за вашу книгу. Она так много для меня сделала, вы, наверное, сами не знаете. Не то, что там какие нибудь мысли, которые бы меня, как говорится, переродили! нет. Я их, по крайней мере, не заметил, но ваша книга доставила мне столько радости, дала такую уверенность в собственных силах, что я почти не нахожу слов для благодарности. Конечно, я далёк от мысли ставить себя наравне с вами, но когда я подумаю, что, может быть, где нибудь есть, существует человек, который так бы меня читал, как я вас, то я готов забыть все труды, невзгоды, неудачи. [169]Тогда я вижу, что стоит жить и какое счастье быть писателем!

Нерадомский сиял, как бы гордясь, какого поклонника привёл он к Карпинскому. В голове последнего завертелось какое то колесо из вчерашнего разговора со Свечиной, собственных мечтаний и признаний Ветки. Молодой человек, между тем, продолжал: — Конечно, вы все это знаете сами лучше меня, но мне доставляет необыкновенное удовольствие повторить вам ещё раз, чтобы вы от меня услышали подтверждение прекрасных, хотя и известных, истин. Если бы ко мне пришёл такой человек, т. е. в таком же ко мне отношении, как я к вам, и говорил бы, что я говорю (а иначе ведь зачем бы он и приходил?), то, я считал бы себя счастливым. У вас прекрасная, настоящая слава (Карпинский болезненно вздрогнул), она горит тихим и лёгким огнём. Вы любите Гофмана, Диккенса? да?.. я так и думал! когда вы, прочтя их, начинаете бегать по комнате, или сидите, ничего не видя, а мысли в голове крутятсяпенятся, — такая радость, любовь к искусству, людям, жизни, вами овладевает, что вы готовы целовать руки тем чудотворцам!

Андрей Платонович замолчал, потом добавил конфузливо:

— Вот и при чтении вашего романа я испытал такое же чувство!

Карпинскому уже не было никакой охоты ломаться, или изображать великого писателя, принимающего поклонника. Он сказал просто, пожав руку Ветке:

— Благодарю вас. Заходите ко мне чаще. Где вы живёте?

— Здесь, в этом самом доме, только во дворе, Я думаю даже, что от вас видны мои окна.

[170]Молодой человек направился было к окну, но Карпинский почему то подумал, что тот может увидеть портрет в плюшевой рамке. Он удержал его за руку и спросил только, улыбаясь:

— Вы недавно обстриглись?

— Вчера.

— Раньше у вас были спереди довольно длинные волосы и одна прядь всё спускалась на… левый (да, на левый) глаз, когда вы писали.

— Но откуда вы это знаете?

Тут вмешался громким басом Нерадомский:

— Он всё знает, на три аршина сквозь землю видит. Вы его ещё мало знаете, это такая голова!

6.

Карпинский после ухода гостей вынул карточку Варвары Павловны из рамки, осторожно залил чернилами то место, где виднелась „осенняя песнь Чайковского", высушил и снова поставил в плюш. Отошёл на несколько шагов и посмотрел. Кажется, осмотром остался доволен. Потом он долго ходил по комнате, потом взял с полки том Гофмана, посмотрел на часы, но остался дома, зажёг лампу, взглянул в окно, на дворе лежал снег, казалось, было тихо и тепло, „переписчик“ писал, но прядь волос не падала ему на левый глаз. Карпинский улыбнулся и сам сел за стол. Может быть, никогда так весело, легко и свободно он не писал, будто около него мелькали прозрачные бледно-золотые оборки чьего то платья. Самого слова „слава“ не приходило ему на память и уж, конечно, далёк был от мыслей и знаменитый романист и даже, пожалуй, столовая с хрусталём.

[171]Кто-то его благословляет и будет благословлять; его имя прошепчут не под звуки румын, а запишут в бедном дневнике, почти школьном. Из рамки глядит Барберина с чернильным пятном на пюпитре. Она — его муза, он влюблён в неё, но она — итальянка, живёт, может быть, в Америке, в Австралии и не будет играть „осенней песни“ и аплодировать г-ну Брысь.

Ещё усилие — и огоньки свечей зазвездятся и нежный ручей Дебюсси (может быть, Моцарт или ещё небывалый?) запоёт стеклянной, райской флейтой, будто дети у сентябрьской замёрзшей лужицы прощаются с белым в небе треугольником журавлей.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.