«Отто Оттович! отпустите меня в Петербург недели на две». Штакельберг отвечал, что этого нельзя теперь; время отпусков прошло, и, сверх того, сам государь в Петербурге. «Впрочем, вы можете ехать с поручением», — сказал он, подумав с минуту. «С каким, полковник? Если не выше моего понятия, так сделайте милость, дайте мне его». — «В полк не донято из комиссариата холста, сапог, чешуи, кой-что из оружия, збруи да денег тринадцать тысяч. Если хотите взяться все это принять и привезть в полк, так поезжайте, я дам вам предписание». — «Справлюсь ли я с этим поручением, полковник? Ведь я ничего тут не разумею». — «Да нечего и разуметь. Я дам вам опытного унтер-офицера и рядовых, они все сделают, а вы должны будете взять только деньги тринадцать тысяч из Провиантского депо. Ну, а на случай каких недоразумений, посоветуитесь с Бурого, он казначей, это по его части». — «Очень хорошо, полковник, я сейчас пойду к Бурого, спрошу его, и если обязанности этого поручения не выше моего понятия, то завтра же, если позволите, отправлюсь в Петербург».
От Бурого я не добилась никакого толку. На вопрос мой, что мне должно будет делать, если буду откомандирован за приемом вещей, он отвечал: «Соблюдать строгую честность!» — «Как это? Растолкуйте мне». — «Не нужно никаких толкований: будьте честны! вот и все тут. Другого совета и наставления я не могу дать вам, да и не для чего». — «А этот мне не нужен! Чтоб быть честным, я не имею надобности ни в советах, ни в наставлениях ваших». — «Не харахорься, брат! Молод еще, не все случаи в жизни перешел. Я знаю, что говорю: будь честен!»
Бурого упрям. Я знала, что если уже он заладил: «Будь честен, да будь честен!» — то другого ничего уже и не скажет. Бог с ним! Ведь Штакельберг сказал, что пришлет мне опытного унтер-офицера; еду на авось.
Петербург. Я приехала прямо к дяде на квартиру. Он все на той же и все так же доволен ею — смешной вкус у дядюшки! Квартира его на Сенной площади, и он говорит, что имеет всегда перед глазами самую живую и разнообразную картину. Вчера он подвел меня к окну: «Посмотри, Александр, не правда ли, что это зрелище живописное?..» Слава богу, что дядюшка не сказал — прекрасное! Тогда я не могла б, не солгавши, согласиться, но теперь совесть моя покойна. Я отвечала: «Да, вид картинный! — прибавя мысленно: — только что картина фламандской школы…» Не понимаю, как можно находить хорошим что-нибудь неприятное для глаз! Что занимательного смотреть на толпу крестьян, неуклюжих, грубых, дурно одетых, окруженных телегами, дегтем, рогожами и тому подобными гадостями! Вот живая картина, всегда разнообразная, которою дядя мой любуется уже девять лет сряду.
Сегодня дают концерт в Филармонической зале. Иду непременно туда. Я думаю, это будет что-нибудь очаровательное: оркестр из отличных музыкантов, как говорят. Я, правда, ничего не смыслю в музыке, но люблю ее более всего. Она как-то неизъяснимо действует на меня. Нет добродетели, нет великого подвига, к которым я не чувствовала бы себя способною тогда, как слышу эти звуки, которых могущества ни понять, ни изъяснить не могу.
Я сидела у стены, под оркестром, лицом к собранию; подле меня сидел какой-то человек в черном фраке, средних лет, важного и благородного вида.
Зала была наполнена дамами. Все они казались мне прекрасными и прекрасно убранными. Я всегда любила смотреть на дамские наряды, хотя сама ни за какие сокровища не надела бы их на себя. Хотя их батист, атлас, бархат, цветы, перья и алмазы обольстительно прекрасны, но мой уланский колет лучше! По крайней мере он мне более к лицу, а ведь это говорит условие хорошего вкуса — одеваться к лицу.
Дамы беспрестанно приходили, и ряды стульев всё ближе подвигались к нам — ко мне и моему соседу. «Посмотрите, как они близко, — сказала я, — неужели мы отдадим им свое место?» — «Не думаю, — отвечал он, усмехаясь, — место наше для них неудобно». — «Вот еще ряд прибавился! Еще один, и они будут у самых колен наших!» — «А разве это худо?..» Я замолчала и стала опять рассматривать наряд вновь пришедших дам. Прямо против меня сидела одна в розовом берете и платье, сухощавая, смуглая, но приятная лицом и с умною физиономиею. Ей, казалось, было уже лет тридцать; подле кресел ее стоял генерал Храповицкий. Не жена ль это его? Я смотрела на нее, не сводя глаз; в наружности ее проявлялось что-то необыкновенное… Наконец я оборотилась к моему соседу: «Позвольте спросить, кто эта дама, в розовом, прямо против нас?» — «Храповицкая, жена этого генерала, что стоит подле ее кресел». — «Я что-то слышал…» Сосед не дал кончить: «Да, да, таких героинь у нас немного!..» Отзыв этот уколол мое самолюбие. «Кажется была одна…» — меня опять прервали: «Да, была, но уж той нет, она умерла, не выдержала…» Вот новость! Много раз случалось мне слышать собственную свою историю со всеми прибавками и изменениями, часто нелепыми, но никогда еще не говорили мне в глаза, что я умерла! С чего взяли это? Как мог пронесться слух о смерти, когда я жива, лично известна царю… Впрочем, пусть думают так, может это к лучшему… Пока мысли эти пролетали в голове моей, я смотрела на товарища, разумеется не видя его; он тоже смотрел на меня и, казалось, читал мысль мою в гдазах: «Вы не верите? Я слышал это от людей, которые доводились ей роднею…» Я не отвечала. Могильный разговор этот испугал меня, и, сверх того, боялась, чтоб он не заметил, как близко это относится ко мне. До окончания концерта я не говорила с ним ни слова.
Сегодня минула неделя, как я приехала в Петербург, и сегодня надобно мне начать свое дело. Я пошла явиться к дежурному полковнику Доброву. Название это очень прилично ему; у него такое приятное добродушное лицо. «Когда вы приехали?» — спросил он, лишь только я кончила обыкновенную нашу форменную скороговорку, которою мы уведомляем наших начальников, кто мы, откуда, и зачем. Я отвечала, что более недели уже как я в Петербурге. «И теперь только явились! За это надобно вам хорошенько голову вымыть. Являлись вы к князю?» — «Нет еще!» — «Ну, как же это можно! приходите ко мне в восемь часов утра, я сам поеду с вами к князю».
От Доброва я пошла в Комиссариат. Управляющий Долинский думал, что я кадет, только что выпущенный из корпуса, и очень удивился, когда я сказала, что десять лет уже как я в службе.
Уланы мои мастерски крадут; я право не увеличиваю. Они всякий день говорят мне: сегодня столько-то, а сегодня столько-то, ваше благородие, приобрели мы экономии. Сначала я не понимала этого, но теперь уже знаю: они принимают холст на меру и тут же крадут его. Чудак Бурого! Не это ли он разумел, когда твердил мне: «Будь честен!»' Вот забавно! Я что тут могу сделать? Неужели проповедовать честность людям, которые ловкую кражу считают, как спартане, молодечеством? Мы говорим улану: «Старайся, чтоб лошадь твоя была сыта!» Он перетолковывает это приказание по-своему и старается красть овес на полях. Нет, нет, право, я не намерена хлопотать об этом вздоре; пусть крадут! Кто велел Штакельбергу давать мне такое поручение, о котором я не имею понятия? Он сказал, что даст мне опытного унтер-офицера! В добрый час! Воровство пошло успешнее, как прибыл опытный унтер-офицер. Теперь они говорят, что для всего лазарета достанет холста из экономии… Это я слышала, проходя мимо тюков, которые они увязывали. Провались они от меня совсем с холстом и с тюками! У меня голова заболела от таких непривычных упражнений: стоять, смотреть, считать и давать отчет.
Сегодня я пошла часу уже в одиннадцатом к своей скучной должности и, не находя большой надобности стоять именно там, где принимают вещи, прогуливалась по переходам, иногда останавливалась, облокачивалась на перила и уносилась мыслями к местам, не имеющим ни малейшего сходства с комиссариатом. В одну из этих остановок раздался близ меня повелительный возглас: «Господин офицер!» Я оглянулась. За мною стоял какой-то чиновник в мундире с петлицами на воротнике, сухой, высокий, лицо немецкое. «Что вам угодно?» — спросила я. «Которого вы полка?..» Я сказала. «Вы, конечно, за приемом вещей?» — «Да!» — «Как же вы смели начать приемку, не дав мне знать? Как смели не явиться ко мне?..» Изумленная таким вопросом от человека, который, казалось мне, был штатской службы, я отвечала, что обязан являться только своему начальству военному. «Я ваш начальник теперь! Ко мне извольте явиться, сударь! Приказываю вам это именем князя! И почему вы не рапортуете мне об успехе вашей приемки? От вас одних я ничего не знаю, ничего не получаю!» — «И вас одних я совсем не понимаю!» — «Как, как! вы смеете так сказать мне! Я доложу князю». — «Я и при князе скажу вам это же самое: я вас не понимаю, не знаю, кто вы, какие ваши права требовать от меня рапортов, отчетов, и почему я должен к вам явиться?..» Он утих: «Я советник П…! Князь поручил мне смотреть, чтобы господа приемщики не теряли время по пустому, и чтоб приемка производилась безостановочно. Для этого вы должны уведомлять меня всякий вечер, сколько чего принято. Теперь понимаете ли меня, господин офицер?» — «Понимаю». — «Итак, завтра извольте явиться ко мне за приказаниями! Этого я требую именем князя». — «Нельзя, завтра я должен быть у полковника Доброва и вместе с ним ехать к князю». — «Нет! Со мною должны вы ехать; я представлю вас князю». — Помилуйте! с какой стати вы представите меня! Это должен сделать мой настоящий начальник, военный…» От этого слова П… чуть не рехнулся: он кричал и что-то еще приказывал именем князя, но я уже не слушала и ушла от него к своим людям. Видя, что они оканчивают на сегодня свою работу, я возвратилась к дяде, которому и рассказала смешную встречу на переходах.
На другой день пошла я к Доброву, а оттуда вместе с ним к князю. Корпусный начальник наш принял меня как и всякого другого: выслушал, кто я, зачем, и откуда. Когда кончила, он, сделав легкую уклонку головою и не обращая более на меня никакого внимания, оставил на волю делать, что хочу: стоять, сидеть, ходить, остаться у него часа на два или сейчас уехать. Я выбрала последнее и поехала в комиссариат. Там я нашла людей своих уже за работою. Они опять принимали, меряли, обманывали. Я никак не считаю себя обязанною знать толк во всем этом. Зачем дают такое поручение фрунтовому офицеру? Я не казначей, не квартермистр, если что-нибудь приму не так, пусть пеняют на себя.
Оправдываясь таким образом сама перед собою, пошла я к графу Аракчееву. Пока дежурный ходил докладывать, вошел какой-то штаб-офицер. Увидя свободную поступь мою в передней графа, он видимо обеспокоился, надулся и начал осматривать меня, меряя глазами с головы до ног. Я не замечала этого минут пять, но подошед к столу, чтоб посмотреть книгу, которая лежала тут раскрытою, я случайно взглянула на него. Этой непочтительности не мог уже он выдержать, на лице его изображалась оскорбленная гордость. Возможно ли: простой офицер смеет ходить, смеет брать книгу в руки! одним словом, смеет двигаться в присутствии штаб-офицера! Смеет даже не замечать его, тогда как должен бы стоять на одном месте в почтительной позитуре и не спуская глаз с начальника! Все эти слова отпечатывались на физиономии штаб-офицера, когда он с презрительною миною спрашивал меня: «Кто вы? Что вы такое?» Приписывая странный вопрос его неуменью спросить лучше, я отвечала просто: «Офицер Литовского полка!» В эту самую минуту позвали меня к графу.
Говорят, что граф очень суров. Нет, мне он показался ласковым и даже добродушным. Он подошел ко мне, взял за руку и говорил, что ему очень приятно узнать меня лично, обязательно припомнил мне, что по письмам моим выполнил все без отлагательства и с удовольствием. Я отвечала, что обязанностию сочла придти к нему повторить лично мою благодарность за милостивое внимание. Граф простился со мною, уверяя в готовности своей делать все для меня угодное. Столько вежливости казалось мне очень несовместным с тем слухом, который носится везде о его угрюмости, неприступности, как говорят другие. Граф, может быть, только просто сердит иногда, в чем нет еще большой беды.
От графа пошла я к семейству N. N…, которое любило меня как родного. Они сбирались ехать в театр: «Не хотите ли с нами? Сегодня дают Фингала. Вы, кажется, любите трагедии?» Я с радостью приняла это предложение. В шесть часов приехали к ним две сестры Д…, сухощавые, старые девицы: «Ах, вы, верно, едете в театр!» — «Да, не угодно ли вам вместе с нами?» — «Не стесним ли вас?» — «Нисколько!..» В семь часов пришли сказать, что карета подана, и мы пошли. Я могла бы сказать, что мы высыпались к подъезду — нас было ровно восемь человек, а карета двуместная! «Как же мы поместимся», — спросила я с удивлением? «Это я улажу, — сказал N. N…, поспешно усаживая меня в карету, — садитесь плотнее в угол!» Я думала, что он мог бы и не давать мне этого совета, потому что остальные семь человек, верно, так плотно прижмут меня в этот угол, как бы мне и не хотелось, а я на беду взяла с собою плащ. Не знаю, каким непостижимым средством, N. N… усадил всех нас так, что сидели покойно, не измяли нарядов и не задохлись, хотя все мы были приличного роста и полноты, то есть не было между нами ни карлиц, ни скелетов. «Хвала тактике твоей, почтенный N. N…», — думала я.
В одно время с нами приехали к подъезду театра два гвардейских офицера. Одна из нашего общества дам была красавица, и, к несчастию, ей первой надобно было выйти из кареты. Это обстоятельство поставило нас в критическое положение. Увидя прекрасную женщину, гвардейцы остановились посмотреть и были свидетелями смешного зрелища, как неокончаемая процессия тянулась из двуместной кареты и наконец заключилась уланом, закутанным в широкий плащ.
Этот вечер смешно начался и смешно кончился: Фингал превосходная трагедия, но сегодня к концу действия непредвиденный случай вмиг превратил ее в комедию. Трагик, обыкновенно игравший Фингала, заболел. Роль его отдали другому, для которого она была нова еще. Он играл ее натянуто и торопливо, но представлявший Старна, был настоящий Старн! Игра его возбуждала и участие и удивление вместе. Каждому казалось, что видит не актера, но точно царя и отца оскорбленного. Надобно думать, что превосходство игры его смущало бедного Фингала, он приходил в замешательство!.. В то самое мгновение, когда Моина должна была вбежать на сцену, смешавшийся Фингал, спеша схватить меч Оскара, толкнул как-то неловко Старна и оторвал ему бороду!.. В секунду ярый гнев старого царя утих… Партер захохотал. Моина, вбежав, остановилась, как статуя, и занавес опустился.
Вечером Долинский сказал мне, что П… жаловался князю. «За что?» — спросила я. «Первое, что вы не явились к нему, а второе, что вместо рапортов пишете просто записки, сколько чего принято». — «Что ж князь?» — «Ничего, промолчал». — Иначе не могло и быть. П… вздорно жалуется, о приеме вещей, кажется, никогда не уведомляют рапортами. И что за странный человек! Как он не может понять, что не вправе ожидать этого от военного офицера…
Мне велено явиться завтра в Ордонанс-гауз в пять часов утра. Весело мне будет идти ночью, не зная дороги, и не имея у кого спросить. В этот час здесь глубокая ночь.
Меня разбудили в четыре часа, я оделась. «Что ж я буду делать, дядюшка? Как найду Ордонанс-гауз? Не можете ли рассказать мне?» — «Очень могу, вот слушай…» Дядя зачал рассказывать мне весьма подробно, продолжительно и столько употреблял старания дать мне ясное понятие о моей дороге, что я именно от этого ничего и не поняла. Поблагодарив дядю за труд, я пошла на авось. Проходя мимо Гостинного двора, вздумала я перейти ближе к лавкам под крышу и только что хотела перешагнуть веревку, протянутую вдоль лавок, как страшное рычание собаки остановило меня и заставило отскочить на середину улицы. Путешествие мое в четыре часа утра по пустым улицам Петербурга, и к цели которого я не знала как достигнуть, было бы очень занимательно для меня, если б не тревожил страх опоздать или и совсем не придти к назначенному времени. Из всего продолжительного рассказа дяди, я помнила только, что надобно идти мимо Гостинного двора, но ведь Гостинный двор имеет конец: куда ж тогда? Я подходила уже к последней лавке и хотела было направить путь свой прямо к дворцу, полагая, что такие места, как Ордонанс-гауз, вечно находятся недалеко от него. Итак, узнаю от часового. Стук дрожек заставил меня тотчас оставить все планы, это был экипаж извощичий. Я остановила его, и кучер, не дожидаясь моего вопроса, спросил сам: «В Ордонанс-гауз, барин?» — «Да!» — «Извольте, садитесь… Я сейчас только отвез туда офицера». — «Ступай же скорее! — И вот все, что было романического в вояже моем в глубокую декабрьскую ночь, по опустевшим улицам обширного города, в полном вооружении и имея в виду найти дом, к которому не знала дороги; и все это вмиг исчезло: теперь я обыкновенный офицер, поспешно едущий на извощичьих дрожках в Ордонанс-гауз, место менее всего в свете романическое, и где получу какое-нибудь приказание, сказанное тоном сухим и повелительным. — Ступай, пожалуйста, скорее! Далеко еще?» — «А вот здесь», — сказал извозчик, останавливая лошадь у подъезда огромного дома, над дверьми которого была черная доска с надписью: «Ордонанс-гауз». Я взбежала по лестнице и вошла в залу. Тут было множество офицеров пехотных и кавалерийских. За столом сидел адъютант и что-то писал; в камине горел огонь, я села близ него в ожидании развязки. Из офицеров никто не говорил один с другим, но все в молчании или ходили по зале, или стояли у камина, смотря задумчиво на огонь, как вдруг эта сонная сцена оживилась — вышел Закревский: «Господа! — по этому слову, все офицеры стали в шеренгу. — Кавалерия, вперед, на правой фланг!» — и вот мы, в числе четырех: кирасир, два драгуна и один улан стали на правом фланге, прямо перед лицом Закревского. Он взглянул на меня очень внимательно раза два, пока отдавал нам свое приказание: «Явиться к командиру Конногвардейского полка Арсеньеву!» Наконец нам объявили подробнее, что в Конной гвардии обмундируют наших рядовых с какими-то переменами; мы выслушали и разъехались: кавалеристы домой, а покорные пехотинцы отправились прямо к Арсеньевну. Я узнала это, потому что у подъезда они, сговариваясь идти туда, спросили и нас: «А вы господа, пондете с нами?» — «Сегодня мне некогда», — отвечала я!
Я послала Рачинского в канцелярию Конногварденскую для примерки какого-то нового мундира. По возвращении он сказал мне: «Велено вашему благородию явиться самим туда». — «Куда?» — «В швальню к майору Шаганову». — «Наскучили мне все эти затеи! насилу я развязалась с ними. Была только один раз у Арсеньева и сказала Шаганову, что буду присылать к нему улана, что мне вовсе не нужно присутствовать при этом, и что я имею совсем другое поручение от своего полка». Сказав это, я ушла.
Завтра отправляюсь в полк; две недели отпуска миновали! Я провела их скучно: с утра до вечера в мундире, затянута, становясь во фронт, получая извещения — явиться туда! явиться сюда! Никогда более не поеду в такой отпуск.