Абурель Рехен слыл просвещенным человеком во всём своем городе и даже окрестностях; таковым считали его евреи, а равно и христиане. Замечательно при этом, что никто не мог бы сказать, где же именно и когда Абурель успел сделаться просвещенным. На самом деле человек он был такой: правда в свое время он посещал школу, где и выучился читать и писать, но на этом по-видимому и закончилось его образование; он не проводил дни над чтением Талмуда, не занимался изучением древних, или новейших философских теорий; о вселенной знал он не более того, сколько можно о ней узнать из первой книги Моисея; Лессинг в такой же степени не для него написал своего «Натана» как и Мицкевич — своего «Пана Тадеуша». В чём же казалось бы состояла просвещенность Абуреля? И тем не менее все называли его „просвещенным“ человеком.
Дело в том, что просвещенность Абуреля не была тем внешним лучем света, который бывает пролит в разум человека, подобно солнечным лучам извне; источник света горел в нём самом. В сердце самого Абуреля была однажды на всегда затеплена Всевышним та дивная лампада, которая проливала теплый луч не только на всё, что делал Абурель, но и на всех приходивших с ним в соприкосновение. Абурель был просвещенным не снаружи, а изнутри. Он любил человечество, любил добро, готов был делить скорбь со слабым, больным и несчастным человеком, и это независимо от того, имелись у человека этого пейсы, или нет, было покрыто его чело перевязью, или Парижской шляпой новейшего фасона. Всякий, будь он богат или беден, могущественен, или беспомощно слаб, мог найти для себя у Абуреля и слово любви, и дело любви, и готовность активной помощи, и добрый честный совет.
Относились все к Абурелю с чрезвычайным уважением. Даже сам Крейсгауптман[1], который обыкновенно на поклоны евреев или не отвечал совсем, или отвечал презрительным кивком головы, так даже он, это важнейшее в городе лицо, приподнимал, одни утверждали — один палец, другие — два пальца к своей шляпе, когда во время его обычного инспекционного обхода по городу он случайно встречал Абуреля. А это чего нибудь да стоило во времена, когда даже христианские крестьяне были не более полурабов и когда евреев третировали почти не лучше чем цыган.
Абурель-Рехен вел хлебную торговлю. Дед его торговал хлебом, отец также, и он продолжал начатое однажды дело. Жил он с своей женой в доме, который тоже был выстроен дедом, перестроен и подновлен отцом; дом этот и походил собственно на теплое, уютное, давно облюбованное гнездо. Абурель был богат, по и в этом отношении он совсем не походил на современных ему богачей; он не разъезжал подобно им в дорогих колясках, не могло его увлечь желание иметь свою ложу в оперном театре, не мог бы он найти удовольствия в собирании вокруг себя и за своим столом разных прихвостней и прихлебателей. Его богатство было как сот чистого мёда: дукат за дукатом увеличивалось это богатство несколькими поколениями, и всё это были чистым трудом, честно нажитые денежки. Не могло с ним и случиться того, что зачастую случается с иными богачами нашего времени, которых иногда одна война, или один финансовый крах, словом один порыв бури на житейском океане делают сразу нищими. Не могло этого случиться потому, что Абурель никогда не рисковал и главное не играл грандиозными суммами; но зато всё, чем он распологал, было действительною его собственностью; зато он, хоть он и не водился с князьями и графами, сидел себе да посиживал в своем теплом гнезде как благодушный, мудрый властелин, и именно мудрый властелин какого-нибудь восточного царства. Султаншей в доме была его жена, которая и вела жизнь как подобает Султанше, довольно одинокую, покойную, но и несколько однообразную; она мало выходила из дому, и к ней ходили лишь очень немногие, да и то изредка. Красавицей девушкой с нежными глазами газели была она, когда Абурель ввел ее в свой дом, в качестве своей жены; через пятнадцать лет супружеской жизни из неё развилась чрезвычайно красивая женщина, женщина, красота которой имела в себе нечто поражающее, нечто опьяняющее как наркотический аромат гиацинта. Но только ни разу в жизни не приходило ей в голову попробовать поражать, или опьянять кого-нибудь; с самым искренним постоянством она всегда считала себя вполне удовлетворенною любовью своего мужа.
Детей у них не было. Таким образом доброе сердце Абуреля не имело надобности делить теплоту своего чувства между несколькими любимыми существами; нежить и всячески лелеять в домашней жизни кроме жены Абурелю было не кого. И действительно Абурель любил жену: любил и как возлюбленную, и как дитя свое, мало сказать, что он любил ее! Он ее боготворил. Никто не должен был служить ей кроме него; каждое желание её должно было быть исполненным; словно по волшебному мановению, едва только оно было высказано, как всё делалось согласно этому желанию. Стоило появиться на челе жены маленькой складочке, такой маленькой и ничтожной как тень бросаемая ножками мухи — и Абурель делался несчастнейшим в мире человеком.
А между тем бывали минуты и даже часы, когда на челе красавицы жены тень из маленькой становилась большой. О! тогда Абурель-Рехен так принимался копаться в своей черной бороде, что можно было подумать, уж не сделались ли за ночь его хлебные амбары совсем и с зерном в них ссыпанным жертвою пламени? Бывало это главным образом тогда, когда Бина, — так звали жену Абуреля, — сидя в мягком кресле у окна выходившего на улицу, случайно видела детей играющих на улице, или слышала их веселый смех. Абурель старался в подобных случаях уйти куда нибудь в сторону; дело в том, что вид играющих детей будил и в его душе, поднимал с самой глубины её, такие чувства, при которых одно какое нибудь слово, одна вскользь высказанная жалоба, способны были бы вызвать на его уста грустные речи, а на глаза горячие слезы, что разумеется было бы плохим утешением для бедной бездетной Бины.
В один из таких грустных часов Абурель отправился в Ольшаны к графскому арендатору, с которым ему необходимо было заключить одну хлебную сделку. Не смотря на то, что вообще говоря он не охотно покидал дом и жену, на сей раз он вздохнул легче, когда усевшись в бричку, запахнул по плотнее свой теплый кафтан и почувствовал прилив в легкия чудесного, свежего весеннего воздуха. Он постарался забыть печальные мысли и занять свой ум главным образом думою о том, чтобы ему привезти своей Бине из предстоящей поездки, что-нибудь такое, что утешило бы ее, что разгладило бы складочки на её белом как слоновая кость челе? Конечно, подобный материал для размышлений был вполне достаточен, чтоб занять им время поездки до Ольшан, достаточен тем более, что едва ли было что-нибудь, чего могла бы желать себе женщина и чего еще не имела Бина. Так приехал Абурель к арендатору, так и покончил с ним свое торговое дело, так и закусил у винного откупщика еврея, так и назад поехал, а всё не приходило ему в голову: что же бы привести дорогой женке?
Думал он думал об этом на обратном пути, а между тем наступил и вечер, спустилась и ночь на землю, когда бричка Абуреля въехала в березовую рощу лежавшую на пути. Додумался Абурель до того, что даже вслух заговорил с собой.
— Господи! — бормотал он; — ведь вот так-таки я и не знаю что же привезти бы мне моей Бине?
Кучер обернулся к нему, полагая, что не ему ли что-нибудь хозяин приказывает. Вдруг со стороны, из кустов, послышался тонкий голосок в роде жалобного мяуканья котенка. Абурель велел остановить лошадей.
— Ты слышишь? — спросил он кучера взволнованным голосом.
— Слышу! — отвечал тот с полнейшим равнодушием.
— Что бы это могло быть?
— Известно что! Кошка!
— Нет не кошка, а младенец!
— Провалиться мне сквозь землю, если не кошка!
Однако Абурель выпрыгнул из брички и пошел на жалобный, плачущий крик. Каково же было его чувство, когда оказалось, что не далеко от дороги, на траве, близ кустарника, действительно лежало завернутое в полотно дитя не более пятимесячного возраста; дитя это пищало, плакало, и заплакало еще сильнее, когда Абурель, взяв его бережно на руки, понес с собою к бричке.
— Ну спрыгивай с козел и давай мне вожжи! — веселым голосом крикнул Абурель кучеру.
— А зачем это надо? — поинтересовался тот.
— Затем, что я не желаю, чтоб я и бричка провалились вместе с тобою сквозь землю, когда она проглотит тебя за твою греховную клятву.
— Сударь! — серьезно возразил кучер. — Не шутите такими вещами. Вы просвещенный человек, а я всё-таки осмелюсь вам сказать: беду на человека накликать легче чем это кажется. Ведь стоит только раз бросить взгляд в каббалу, чтоб узнать там и изучить такое, что может быть лучше бы и совсем не знать человеку.
Абурель не возражал. Все его заботы были посвящены теперь тому, чтобы как можно лучше закутать найденное дитя в свой кафтан, и как можно покойнее и нежнее прижать его к своему сердцу. От действия ли тепла, от приятностей ли ровной качки экипажа, ехавшего по хорошей дороге, но ребенок успокоился и уснул. Тогда Абурель начал осторожно осматривать дитя, не беспокоя его, и при свете фонарей, светивших по бокам брички, увидел на шейке младенца шелковый шнурок, на котором была прикреплена маленькая бумажка с надписью. Осторожно снял Абурель обе эти вещи с шейки ребенка и спрятал с каким-то благоговейным чувством, отчасти смешанным со страхом, в боковой карман.
Было уже поздно когда он возвратился домой, но Бина еще не ложилась спать. Она сидела высунувшись в окно и дожидалась мужа с каким то особенным чувством беспокойного нетерпения, чувством, которого она и сама не умела объяснить себе. Зачем, заслышав его шаги, быстро вскочила она на ноги и торопливо побежала на встречу мужу? Зачем, увидя его, прекрасная султанша взволнованным голосом спросила его: „что ты привез мне“?…
Сама Бина не смогла бы ответить на эти вопросы.
Абурель не сказал ни слова. Молча, с улыбкой положил он дитя на женнины руки; да и у неё слова замерли на устах, и она не произнесла ни звука. Она не спросила, что это за ребенок, откуда он; молча она целовала маленькое существо, и горячие слезы, слезы тихой радости, катились из её прекрасных глаз одна за другою.
Семейная пара приняла найденыша на воспитание и с первого же момента появления ребенка в доме и Абурель и его жена относились в нему с такой любовью, с такой сердечной теплотой и заботливостью, как только можно относиться к своему родному, нежно любимому дитяти. Ребенок был девочка; имя ей дали Ципора. Так как Бина не могла кормить сама, и так как с другой стороны ей казалось тяжелым уступить это счастье другой женщине, взятой для ребенка в качестве кормилицы, то выкармливать Ципору стали коровьим молоком. Тихое гнездо Абуреля Рехена сразу приобрело совершенно новый характер и оживилось присутствием младенца; в доме как будто стало светлее и веселее. Где есть любовь, там есть и ревность; скоро дошло дело до того, что Абурель и жена его не на шутку начали ревновать маленькую найденную дочку друг другу. Каждому из них вечно хотелось нянчить Ципору, кормить ее, держать на руках, а когда она подросла, то — играть с ней, разговаривать, учить ее. Так и развивалось дитя, оставаясь в полном убеждении, что человек с большой черной бородой и ласково улыбающимися глазами есть его отец, а красивая женщина с прекрасных уст которой всегда были готовы слетать слова нежности и любви — его мать.
Шли годы в течение которых маленькая Ципора, заботливо охраняемая и в нравственном и физическом отношении от всяких бед и напастей, огражденная от целого света нежной, преданной любовью к ней её приемных родителей, расцветала как прекрасная дикая роза в дивной чаще лесного уединения. Ее учили всему, чему принято учить еврейскую девушку хорошей богатой семьи, и даже более того: всему чему учились в то время девушки вообще богатого благородного семейства. К семнадцатилетнему возрасту она расцвела как пышный, роскошный цветок и сделалась не только гордостью Абуреля и его жены, но отчасти и гордостью чуть не всей еврейской общины целого городка. Не с полуробким полувызывающим видом еврейской девушки шла Ципора обыкновенно по улице; её стройная высокая фигура, открытый взгляд её прекрасных карих глаз, её роскошные светло-русые волосы, увенчивавшие её голову на подобие золотой короны, всё это придавало ей вид королевы, шествующей по своим владениям. Для Абуреля она была величайшим счастьем жизни; даже в период, когда Бина лежала умирающею от горячки, Абуредь, сразу состарившийся, с поседевшей бородой и несколько опустившимся станом, находил всё-таки, что как ни тяжело это время, а он имеет в Ципоре утешение, имеет в ней ангела, ниспосланного ему небом! Не с любовью, а с обожанием покоился после смерти Бины взгляд старика на его дочери; приходя домой и уходя из дома, он целовал руки Ципоры с таким чувством, как будто она была его неограниченной повелительницей; не было такого её приказания, которое Абурель не спешил бы самолично исполнить, прежде чем кто-нибудь успеет услужить царице души его.
Однажды некто Мендельсон явился к Абурелю в качестве свата, с честным намерением устроить брак между Ципорой и богатым, образованным молодым евреем, Раппапортом из Тарнополя. Абурель на первых же словах прервал речь гостя и прервал ее с несвойственной ему резкостью.
— Нет! Нет Этого не будет! — было единственным, что он ответил, покачав своей седой головой.
Немного спустя после этого к Абурелю приехал сын богатого землевладельца Медриновского, с которым Абурель имел постоянные сделки по части хлебной торговли; старика не было дома, и молодого Медриновского провели к Ципоре. Девушка сидела за пяльцами у окна и вышивала в ту минуту, когда молодой человек вошел в комнату. Произошло чистое чудо, при первом столкновении молодых людей: он в немом восторге от красоты Ципоры, стоял, сконфуженный неожиданностью среди комнаты, совершенно не понимая, что ему надо сказать; она, обыкновенно столь самообладательная, подняв голову от работы, также молча осматривала рыцарски прекрасную фигуру стоявшего перед ней, растерявшегося молодого красавца; губы ее что-то беззвучно шептали.
Ципора однако оправилась первою.
— С кем я имею честь?… начала она поднимаясь с места.
— Я Адриан Медриновский из Бобков! — проговорил пришедший в себя молодой человек. — Мой отец послал меня к господину Рехену, чтоб передать ему просьбу побывать у нас; дело касается одной торговой сделки.
Ципора сделала движение придвинуть гостю стул, но изящный молодой помещик предупредил ее, и взяв стул сел напротив юной хозяйки. Молодые люди вступили в разговор между собой, сначала обыденный, свойственный подобным случаям, затем перешедший на более интересную почву; не без изумления узнал Медриновский, что собеседница его обладает хорошим знакомством с литературой, что Мицкевич один из любимых её поэтов; он обещал в следующий свой приезд захватить с собой «Марию» Мальценского.
Так как Абурель всё не возвращался домой, то изящный поляк, попросив молодую хозяйку передать его просьбу старику, простился с ней. Ципора проводила его до дверей, где он приостановился немного, в задумчивости покручивая свои черные усики.
— Отчего бы и вам не приехать хоть раз с вашим батюшкой к нам в Бобки? — проговорил Медриновский на прощанье. — Право так хорошо теперь в деревне, в ноле, в лесу! Много лучше чем у вас здесь в городе. Мы постараемся сделать, чтоб вы не соскучились у нас!
— Если вы позволите, я приеду с величайшим удовольствием, — проговорила Ципора, слегка закрасневшись.
И действительно, когда на следующий день Абурель поехал в Бобки, с ним отправилась туда и Ципора; ей этого хотелось, а чего же не сделал бы старик в угоду своей любимице?
Еще в первый раз в жизни покидала она город, в первый раз сознательно наслаждалась видом усеянного цветами луга, журчанием ручья, таинственным шумом старых дубов, пением уносящегося в высь жаворонка. С каким восторгом смотрела она на всё новое, окружавшее ее на пути; каждый зеленый холмик, всякая мазанка, всякий встречный воз занимали ее как не виданное до сего времени чудо.
Едва въехали они на барский двор в Бобках, как молодой Медриновский выскочил к ним на встречу и бережно помог Ципоре выйти из брички; молодые люди перекинулись при этом такими взглядами, которые не оставляли ни малейшего сомнения, относительно направления, принимаемого их знакомством. Пока старый пан Медриновский с Абурелем толковали в конторе но вопросам своей торговой сделки, молодой Медриновский занимал гостью; он читал ей бесподобное произведение Мальцевского, показывал старинные семейные портреты, оружие, которым были украшены стены комнат, турецкое знамя, захваченное в битве одним из предков Медриновских, охотничьи ружья, собак, шкуру медведя, убитого собственноручно на охоте, тирольских коров, овец, лебедей, плававших на пруде в саду, наконец лошадей.
Когда Абурель, покончив свое дело с старым паном к общему удовольствию их обоих, вышел с хозяином на крыльцо, он испустил крик удивления и испуганно схватился за голову. Что же увидел он такое? Он увидел Ципору, гордо сидящую на прекрасной лошади; рядом с нею, на бойком скакуне, гарцовал молодой Медриновский.
— Ты хочешь убиться? — воскликнул испуганный еврей дочери. — Сходи скорее с лошади!
— Зачем? — удивленно проговорила та. — Я напротив хочу попробовать ездить верхом.
— Ну, конечно… если ты хочешь этого! — пробормотал старик. — Если ты хочешь, езди; но только я чувствую, что я умру от страха.
— Не бойтесь! Пожалуйста не бойтесь! — Уговаривал его молодой Медриновский. — Я жизнью ручаюсь вам за нее.
Он подал Ципоре хлыстик и девушка начала так ловко управлять послушным, хорошо выезжанным конем, что можно было принять ее за истую польскую даму. Словно она родилась в седле. Молодые люди раскланялись с стариками, и рядышком, шаг в шаг, выехали в главные ворота. Ципора чувствовала, что сердце её бьется не совсем спокойно, но за то она ощущала в себе такой прилив счастья, так весело смотрела на своего кавалера, так безгранично радостно улыбалась ему! Когда лошадь начинала слегка торопиться и шла рысью, восторгу наездницы не было пределов; её золотистые локоны разве вались по воздуху. Кругом, на бесконечно раскинувшемся поле, весело мелькали головки цветов, а над головами едущих синело прекрасное, чистое, летнее небо.
Ципора возвратилась с катанья с разрумянившимися щечками и блестящими глазами. Молча сидела она в бричке во время обратного пути; молча пошла спать; задумчивою и даже несколько грустною ходила она на следующее утро по дому.
— Что с тобой, дитя мое? — заботливо допрашивал Абурель. — Не больна ли ты?
— Нет, отец! Я мечтаю о голубом небе, о чистом, широком поле и о шумящем лесе!
— И верно мечтаешь также и о лошади, на которой ты ездила?
— Да, отец, и о лошади!
— Я с удовольствием купил бы тебе какую хочешь хорошую лошадь. Но что скажут на это все наши?
— Ведь я могла бы кататься в Бобках…
— И то верно! Ты по обыкновению права, дитя мое.
В результате Абурель с Ципорой начали ездить в Бобки, а Адриан Медриновский всё чаще и чаще наезжал в город, словно нарочно попадая к Рехену, когда старика Абуреля не было дома. Так прошло лето, прошла и осень. Наступила зима.
Едва выпал снег, как Адриан явился в город в хорошеньких санках и разумеется случилось именно так, что когда он подъехал к дому Рехена, Абуреля не было дома. Это до чрезвычайности огорчило молодого человека! Он так спешил, так желал застать господина Рехена и главное с целью попросить его разрешения прокатить на санках Ципору. Что тут было делать? Нельзя же было не утешить несчастного в неудаче! Нечего делать, Ципора живо закуталась в шубку и села в санки; с звоном бубенчиков, с веселым щелканьем бича помчалась молодая парочка но улицам города так, что встречные только головами покачивали. Когда они возвратились домой, был уже почти вечер; с удовольствием почувствовали они себя после морозного воздуха в теплой комнате. Щечки Ципоры разрумянились и глазки блестели от счастья. Она накрыла на стол, приказала подать самовар и заварила чай. Едва чай задымился в чашках, как Адриан неожиданно овладел ручкой молодой хозяйки.
— Какая вышла бы из вас хозяйка! — проговорил он ласковым голосом и всё продолжая держать руку девушки в своих руках. — Как завидую я тому, кто навсегда овладеет этой ручкой.
— Пожалуйста без комплиментов, господин Медриновский.
— Это не комплемент! Я высказал то, что у меня на душе.
— В таком случае мне совсем не следует слушать это!
— Не запретите же вы мне любить вас!
Ципора молча опустила глазки и склонилась над столом.
— Да! Я вас люблю! — страстно проговорил Адриан, опускаясь на колени перед девушкой. — Люблю, клянусь вам, больше собственной жизни.
— Боже, какое несчастье! — пробормотала Ципора; в тоже время она не препятствовала молодому поляку обнять ее и горячий поцелуй его возвратила ему с любовью…
Через несколько времени Абурель начал замечать, что Ципора сделалась очень печальна и с каждым днем становилась бледнее и бледнее.
— Что с тобой, дитя мое? — волновался он.
— Ничего! — было обыкновенно ответом.
— Хоть бы весна скорее настала! — со вздохом сокрушался старик. — Тогда опять всё будет но прежнему.
И весна настала, но девушка не только не сделалась веселее, а напротив того побледнела еще более…
— Вот мне-то вы сказали тогда, что этого не будет, — нашептывал раз Мендельсон Абурелю, сидя в его комнате, — а посмотрите-ка: там внизу, у заднего крыльца, гордая Ципора Рехен стоит с этим пурицем, с проклятым молодым поляком, и проливает горькие слёзы.
И в самом деле, девушка стояла у крыльца с Адрианом и обильные слёзы текли из её глаз на плечо Медриновского, к которому она склонилась головкой. Внезапно почувствовала она любящую руку, опустившуюся на её руки и услышала ласковый голос. Рука эта и голос принадлежали старику Абурелю.
— О чём ты плачешь дорогое дитя мое? — тихо спросил он.
Адриан побледнел от неожиданности, возлюбленная же его не растерялась ни мало. Покойно отерла она слезы и покойно взглянула в добрые глаза старика отца.
— Я плачу, потому что мне не остается ничего другого! — проговорила она. — Я люблю его больше жизни, и в тоже время немогу причинить тебе скорбь, приняв христианскую веру.
— А зачем понадобилось тебе принимать христианскую веру? — с добродушной улыбкой спросил Абурель. Ты и без того христианка и крещена по христианскому обряду.
— Я? Христианка?
— Да! Ты христианка дитя мое! — повторил Абурель. — И так не надо слез! Если он хочет взять тебя в жены и господин Медриновский согласен на это, то он может получить тебя и 5000 дукатов в придачу.
Вместе с обоими молодыми людьми вошел Абурель на верх в комнаты; там начал он рыться в своей изящной письменной шкатулке красного дерева, откуда наконец и вынул маленький золотой крестик на шелковом шнурке с прикрепленной к нему запиской.
В записке значилось: „это дитя крещено по католическому обряду и имя ему наречено Ванда. Господь да защитит его!“
Показав всё это молодым людям и передав крестик и записку Ципоре, Абурель сказал, обращаясь к дочери:
— Знай же дитя мое! Теперь я должен сказать это тебе. Ты не родная моя дочь, а дочь христианских родителей. Я поднял тебя на дороге в лесу и мы приняли тебя с покойницей женой как дочь ниспосланную нам небом. Приняв тебя мы старались сделать для тебя всё, что может сделать любовь к родному дитяти.
Молодая девушка вспыхнула от счастья. Она бросилась на шею возлюбленного, а затем упала в объятия старого Абуреля, принялась осыпать его руки поцелуями, смеялась и вместе с тем плакала слезами радости…
Ванда-Ципора сделалась женою Адриана Медриновского и скоро стала вместе с ним владетельницею Бобков. Абурель, сделавшийся совсем седым старичком, всё же еще достаточно бодр для того, чтоб раза по три в неделю ездить к молодой, взаимно любящей, паре; приезжая он сажает себе на колени маленьких деток своей приемной дочери, качает их, и с восторгом отдает в их распоряжение свою длинную белую бороду. Абурель мог бы и совсем переселиться в Бобки, где такое переселение встретили бы с радостью; но он привык к своему гнезду, да и поздно было бы переиначивать ему свою жизнь, скромную жизнь старика еврея, на ту блестящую жизнь, которою живут владельцы Бобков.
А евреи? Что сказали евреи, когда для них выяснилась вся чудодейственная история с христианским ребенком, воспитанным на правах родного детища евреем Абурелем?
Они качали головами и перешептывались между собой.
— Вот оно! — говорили они. — Просвященный-то человек, что значит!
- ↑ Примеч. Крейсгауптман — должность соответствующая по своему характеру и значению русской должности прежнего „Капитана-исправника“.