Малах Шнейфус был, можно сказать, счастливейшим из всех обитателей маленького городка, расположенного у подножия Карпатов; даже более того: он был и вообще один из тех немногих счастливцев, которые живут, не ведая того, что творится вокруг, — а может ли быть счастье прочнее этого. Казалось, что он живет на маленьком необитаемом острове среди океана: кругом бушуют волны, корабли бьются в непосильной борьбе с восстающими на них грандиозными валами, а счастливец даже и не ведает про всё это; он ничего не слышит, не видит; дни его текут один за другим так тихо и покойно, как тихо и покойно зацветают, расцветают и отцветают розы на окружающих его розовых кустах.
Роль такого необитаемого острова, в котором замкнулся Малах от окружающего его жизненного океана играл Талмуд. Что было счастливцу до всего того, чем жили кругом остальные люди населяющие узкие улицы городка, что ему было до шума торговой площади, что ему было до всякого барышничанья, до раздававшихся повсюду клятв, обманов и проклятий? Он был окружен дивным садом Талмуда, для него расцветали розы Каббалы, к нему нисходили великие пророки, для него раздавались их великие глаголы, к нему простирали ангелы свои всемогущие длани. И так жил он среди людей как Робинзон на необитаемом острове, имея пред последним то преимущество, что рядом с ним жило нежно любимое им существо — его молоденькая, хорошенькая, умненькая жена.
Малах Шнейфус жил в принадлежавшем ему маленьком доме, при котором имелся сад; сад этот был тем более прелестным местечком, что за ним никто не ухаживал, вследствие чего он обратился с годами в роскошную, дикую, древесную чащу. Сверх того у Малаха было небольшое денежное состояние, да и жена принесла ему в приданое пару другую тысченок дукатов; так что жить они могли совершенно безбедно, не заботясь о завтрашнем дне; Малаху представлялась полная возможность с утра до вечера, а иногда и вплоть до глубокой ночи быть погруженным в Талмуде; жена же его, Амри, могла… она могла мечтать и вообще делать, что ей угодно за всё это время. И она мечтала! Мечтала и тогда, когда встав с постели поздним утром, при ярком свете солнца, она обходила дом и вокруг дома; мечтала и сидя в густой тени заросшего одичавшего сада; мечтала и зимою, закутавшись в меловую кацавейку и уютно усевшись или у окна, подоконник которого был уставлен цветами, или против большой зеленой печки, к которой так симпатично гудело согревающее пламя. Об чём же мечтала молодая женщина?… Да всё об одном и том же: о шумном свете, что был там, снаружи, за пределами Малаховского острова, о том свете, о котором слышала она в былое время такие прекрасные, интересные истории.
Так протекали дни за днями в маленьком, тихом пристанище мудреца Малаха, вплоть до того злополучного дня, когда прочное, как казалось, счастье было сразу потрясено в своих основах, до того дня, после которого Малах надолго перестал быть счастливцем.
И во всём была виновата ворона, постоянно хлопавшая своими широкими крыльями вокруг дома, и бывшая даже любимицей Малаха. Она накаркала беду на голову мудреца, она сделала то, что Малах узнал, чего ему совсем знать не следовало в интересах продления его собственного счастья. Дело было так. У Малаха был хорошенький серебреный рейсфедер, в который он обыкновенно вставлял карандаш, когда тот становился короток для писания заметок при чтении Талмуда; рейсфедер этот лежал на открытом окне и ворона соблазнившись его блеском, похитила его. Малах бывший свидетелем похищения погнался за вороватой птицей из дома во двор, со двора в сад, и там, отнюдь не получив обратно украденной вещи, он получил совершенно неожиданно крайне неприятный сюрприз: в густой чаще, на старой скамье, сидела его молоденькая жена с каким-то посторонним, не знакомым Малаху, кавалером. Оба сидевшие были до такой степени погружены в свое счастье, что они и не заметили приближающихся шагов Малаха; они целовались и целовались в то время как мудрец-талмудист стоял бледный, с трясущимися от ужаса коленами совсем таки возле них.
— Что ты делаешь Амри? — было единственным, что нашелся крикнуть Малах.
Нежный любовник бросился в чащу и оттуда махнул через забор, а преступная Амри, встав со скамьи, стояла теперь опустив свой взгляд на землю, с лицом пылавшим от неожиданности факта и с руками, растерянно перебиравшими и натягивавшими на плечо спустившуюся кацавейку.
Счастью наступил конец. С этого дня жили они оба хотя и вместе, но каждый для себя: печальный, бледный Малах и хорошенькая, цветущая жена его, розовые губки которой, казалось, созданы для поцелуев.
Малах становился всё бледнее и бледнее; хотя он и не обращался ни к кому за медицинской помощью, но в сущности он был болен. На следующее лето, прохаживаясь по своему заросшему саду, несчастный мудрец-талмудист имел вид совершенного привидения.
Раз случилось, что он стоял у забора, погруженный в собственные мысли, и задумчиво глядел на то, как солнечные лучи играли вдали на волнах реки. Вдруг пробудил его из этой созерцательной полудремоты дружеский мужской голос.
— Малах Шнейфус! Что с вами сделалось? Ведь вы больны? Так зачем же вы не обратитесь ко мне? — Талмудист пробудился от задумчивости и увидел перед собою по ту сторону забора доктора Шпера, известного во всей окрестности врача, остановившего свою лошадь и дружески улыбающегося.
Улыбка эта невольно проникла в сердце Малаха, хотя она и была не более как улыбкою христианина да еще врача, и он грустно ответил:
— Мне ни что не поможет, такова моя болезнь?
— Что вы мне говорите! — воскликнул доктор. — Вот если б я сказал что-нибудь в этом роде, тогда дело было бы плохо.
Он слез с лошади, привязал ее к забору, а сам перепрыгнул в сад и начал без церемонии осматривать и исследовать Малаха. Окончив это занятие, он покачал головой.
— Ваше положение совсем не безнадежно, — сказал он; — но всё же оно таково, что о нём весьма стоит позаботиться. Вы разумеется ждали помощи только от Бога, но вы забыли ту простую истину, что Бог помогает лишь тому, кто и сам приложит руки к делу. Корень вашей болезни есть слабогрудие, а от этого проистекает многое, весьма скверное в роде воспаления легких, чахотки и пр.
Малах покачал головой.
— Вследствие плохого питания, — продолжал доктор, — может быть вследствие тяжелых забот, которых впрочем в вашей жизни предположить трудно, вследствие недостатка в пользовании чистым воздухом, сидячей жизни и плохого сна, развилось то положение, в котором вы находитесь.
— Это весьма возможно! — с грустной улыбкой заметил Малах.
— Нужнее всего для вас душевный покой, — пояснил доктор. — Это лучшее лекарство. И сверх того вы должны менее сидеть за книгами, больше гулять, ходить напр., в горы, в лес; тогда вы будете и лучше есть, и больше спать.
А какое лекарство надо мне принимать при этом?
— Прекрасную созданную Господом, природу! Вот ваше лекарство. А затем до свиданья: скорого выздоровления вам желаю.
И доктор простившись с Малахом, прежним путем отправился к лошади.
Малах долго следил взором за уехавшим доктором, долго продолжал стоять задумчиво у забора. Талмудисту очень понравилось, что врач не прописал ему никакого лекарства — Малах всегда с ужасом помышлял о длинных рецептах и объемистых склянках какой-то мутной дряни; но что хотел сказать доктор своими последними словами о природе? Ужели она и впрямь может служить лекарством, она, которая до сего времени была неведомой для Малаха? Неужели мертвые камни, немые деревья и кустарники, далёкие звезды могут дать ему то, чего не нашел он в огромных томах обтянутых кожею? И он думал, думал об одном и том же. „Этот человек, размышлял он, не знает ничего о Талмуде и Каббале, однако он только приложил ухо к моей груди и сердцу, и словно насквозь всего меня увидел!“ Значит есть еще наука, которая проливает вокруг человека больше света и радости, чем великая наука Талмуда? Да и что же такое этот великий Талмуд после того, что при посредстве его, он, Малах, не смог ни сохранить за собой честной привязанности жены, ни восстановить расстроенного постигшим его несчастьем здоровья?
И вдруг талмудиста охватило желание выздороветь, желание понравиться во что бы то ни стало, если это попустит Господь Вседержитель.
Прежде всего сказал доктор, нужен душевный покой. Малах поэтому начал лечение с того, что отправил жену к её отцу; при ней — он чувствовал это — никакой душевный покой был немыслим. Как не плакала Амри, выслушав решение мужа, но решению этому пришлось подчиниться, и на следующий день она отправилась. Первую ночь, проведенную после отъезда жены, Малах проспал покойнее. Встав на другое утро он чувствовал себя как будто немного бодрее.
Доктор был прав! — невольно воскликнул он, и вслед затем, взяв хорошую палку, талмудист перелез через забор своего сада и быстрыми шагами направился через поле в синевший за ним лес. Походив за тем по лесу, он поднялся на довольно высокую гору, вершина которой была увенчана руинами древнего замка и представляла собой прекрасный пункт для наблюдения; вокруг выдававшейся возвышенности раскидывался красивый ландшафт.
Только к вечеру возвратился Малах из прогулки и, возвратился усталым, и голодным; он поел с волчьим апетитом и за тем исправнейшим образом проспал всю ночь. На утро, с радостно бьющимся сердцем постучался он в дверь докторского дома.
— Э! — встретил его тот. — А вы сегодня выглядите как будто немного лучше! Должно быть следуете аккуратно моим советам.
Да! — отвечал Малах. — И я должен сознаться: прописанное вами лечение делает во мне чудеса.
— Не в вас, милейший, не в вас одном! — с улыбкой заметил доктор. — Рекомендованное мною вам средство действует одинаково на каждого.
Между тем Малах не без любопытства осматривал разные, окружавшие его в докторском кабинете, предметы, и хозяин с самой любезной обязательностью давал ему пояснения на его вопросы. С чувством некоторого ужаса осматривал талмудист человеческий скелет стоявший в углу, скелеты разных животных, чучелы птиц; он рассматривал редкости из числа окаменелостей, множество книг стоявших на волках. Доктор показал ему свой гербариум, коллекции минералов, насекомых, бабочек, электрическую машину и много разных разностей, поразивших ум Малаха в качестве невиданных чудес.
Целый новый мир повеял своим мощным дыханием на душу бедного талмудиста и он начал рассуждать сам с собой, что ведь конечно не было бы греха отдаться теперь, хотя бы и в его зрелые годы, изучению этою нового для него мира. Мир этот, думал Малах, создан тем Господом, которого я чтил до сих пор из недр моего тихого жилища, склоняясь над древними фолиантами обтянутыми кожей и в них доискиваясь великих законов бытия.
Уходя от доктора, талмудист полусконфужено попросил дать ему на прочтение какую-нибудь книгу по естествознанию; доктор дал ему объемистый том, на котором значилось: „книга природы“; том этот содержал в себе массу популярно изложенных сведений по естественным наукам.
Малах живо проглотил содержимое полученной книги, а затем взял у доктора еще книгу, еще и еще; читал он только в дождливые дни, когда нельзя было выходить из дому, но раз что день был ясный, солнечный, он брал свою палку, и захватив небольшой мешок вмещавший в себе всё необходимое для экскурсии по части естественной истории и собирания коллекций, наложив в него и молоток и разные пузырьки и старую книгу для засушивания растений, он шел через поле в лес и в горы; по возвращении его обыкновенно старая книга была наполнена растениями, пузырьки — насекомыми, его карманы — всевозможными кусочками минералов и камней, а шляпа его оказывалась украшенною множеством бабочек, водворенных на её поверхости посредством булавок. И что же?… С каждым днем талмудист чувствовал себя лучше и лучше, с каждым днем его новой жизни он всё больше и больше ощущал в себе присутствие того здорового чувства, которое одушевляет школьника во время каникул.
Так как прежний его длиннополый, жидовский кафтан стеснял его во время продолжительных прогулок, то он сшил себе короткий сюртук, общечеловеческого фасона, чем разумеется возбудил в жидовском населении городка толки о своем отступничестве. „Чистый вероотступник!“ говорили местные жиды друг другу, „даже платье начал носить христианское!“ Да еще к этому прибавились обсуждения вопроса о том, что не даром — мол он беспрестанно бывает у христианина доктора, не даром водит с ним дружбу и таскает от него к себе на прочтение запрещенные, христианские книги. Очень скоро не было ничего ужасного, чего не прилисывали бы Малаху; говорили, например, даже, будто он начал употреблять в пищу свиное мясо. Старший раввин до крайности занимался вопросом об отступничестве Малаха; он порешил даже употребить на грешника свое влияние, а в случае неудачи, прямо таки подвергнуть его церковному проклятию.
Но Малах смеялся над всеми этими историями. Он продолжал жить избранным им способом; хозяйство его вела старуха еврейка, Хайка Соре.
Раз Хайка взволнованным голосом попросила Малаха отпустить ее, уволив совершенно от обязанности жить в доме талмудиста и заведовать его хозяйством.
— Тебе кто-нибудь вбил в голову какой-нибудь вздор? — сказал ей Малах спокойным тоном; — наверное тебе натолковали, что я перестал быть хорошим, честным евреем?
— Не могу же я дойти до того, чтоб и меня прокляли в церкви! — возразила старуха.
— Хорошо! — начал Малах. — Ты говоришь о церковном проклятии. Так слушай же, что я тебе скажу на это: я более честный, лучший еврей чем сами раввины! Я не только лучше их изучил и Талмуд и Тору, но еще изучил и то, чего они не знают. Я знаю Каббалу, понимаешь ты? Я изучил даже Каббалу!
Хайка начала дрожать от страха.
— Я теперь сам не желаю иметь служанки, которая сомневается во мне! продолжал Малах. — Ты останешься здесь в доме, только до тех пор, пока я найду кем заменить тебя; но до тех пор пока я отпущу тебя, ты должна быть нема.
— Господи! Праведный Боже! — воскликнула в ужасе старуха.
— Ты будешь нема! Понимаешь ты это? Если ты только откроешь рот без моего разрешения — прикрикнул Малах, стараясь придать грозное выражение своему добродушному лицу, — ты умрешь на месте.
При этих словах, Малах раскрыл один из огромных фолиантов обтянутых кожей и прочел в слух несколько непонятных Хайке слов.
— Ну! — обратился он затем к старухе. — Теперь поговори, если осмелишься!
Хайка заплакала но говорить она не осмелилась.
По городку распространились слухи, что Малах посредством каббалистических заклинаний, — а что он изучал усердно Каббалу это было всем известно — сделал старую Хайку немою. Тотчас же все враждебные талмудисту толки и рассуждения прекратились, и напротив того люди при встрече с ним старались сколь возможно дружески улыбнуться Малаху и еще издали поклониться ему.
Неделю спустя Малах встретил в поле еврея, одного из близко стоящих к синагоге. Последний почтительно поклонился талмудисту.
— Что это я слышал, — остановил еврея Малах, — будто ваши раввины намереваются предать меня проклятию?
— Я ничего не знаю подобного! — отвечал вопрошаемый, дрожа от страха. — Да и что я мог бы узнать на этот счет?
— Что ты мог бы узнать? — слегка прикрикнул Малах. — А вот, что мог бы ты знать! Ты можешь знать теперь, что я делаю себе, именно теперь, глиновика, понимаешь ты? Я создам себе из глины человека, а ты знаешь каков будет этот человек? Если только меня призовут в синагогу для проклятия, то я дам своему глиновику хороший молот в руки и он всех ваших раввинов ухлопает с Божией помощью и при помощи моих знаний по части Каббалы!
Еврей объятый ужасом побежал прямо к раввинам и расказал им слышанное. Живо разнеслась весть об этом повсюду и не прошло двух дней, как чуть не на десять миль в окружности все жиды кричали всполошившись в своем муравейнике: «Ай-вай! Малах себе делает глиновика!»
— Но как бы мог он его себе сделать — говорили другие, — если бы Господь оставил его? И все были согласны на этот счет: не мог бы Малах делать глиновика если б Господь оставил его.
— Глиновик! Что такое глиновик? — спрашивала у окружающих жена Малаха.
— Дитя мое! — пояснил ей отец. — Это очень трудно делать! Никто из людей не видал еще глиновика. Известно только, что святые мужи и величайшие каббалисты могут сотворить такое чудо, могут сделать глиновика.
— А как его делают? — поинтересовалась Амри.
— Вот как дитя мое: каббалист и святой муж постится семь дней и семь ночей, читает в это время семь великих молитв, потом слепляет из глины фигуру человеческой формы, и произносит над ней некоторые каббалистические формулы; при слове „шемгамфорас“ фигура оживает и становится живым человеком. Человек, сотворенный таким образом, и называется глиновик, так как он сделан из глины. На лбу его имеется всегда несмываемое слово „эмэт“, что значит собственно „правда“, или „Бог“. Человек этот понимает всё, что ему говорят, но говорить самому ему не дано. Будучи оживлен, он растет и делается выше других людей и много сильнее их. Если каббалист уничтожит заклинаниями первую букву из слова „эмэт“ на лбу глиновика, и сделает, что останется только „мэт“, что значит „смерть“, то глиновик сразу рассыплется и обратится снова в кучу глины.
Как раз на следующий вечер после разговора Амри с её отцом, Малах приказал привезти себе в дом семь тачек глины, потом, позвал Хайку и сказал ей:
— Так как в эту ночь я сделаю себе глиновика, то я не нуждаюсь в тебе больше. Возвращаю тебе право говорить и снимаю с тебя мое заклинание, сделавшее тебя немою. Уходи из моего дома! Старуха, конечно, не заставила повторять себе последнее приказание.
В эту же ночь провел Малах к себе тайно, со стороны поля, через забор и сад, здоровенного парня, который был нем, и которого талмудист случайно встретил однажды, в бедной Карпатской деревушке, во время одной из своих отдаленных экскурсий. Написав немому на лбу ляипсом слово „эмэт“, Малах приказал ему свезти в сад доставленную в дом глину и там разровнять ее в разных местах.
На следующее утро, как молния облетела городок поражающая весть; Малах Шнейфус сделал себе глиновика и тот сидит теперь совсем, как настоящий человек у двери Малахова дома. И действительно немой сидел у двери и всякий проходящий еврей, видя красовавшуюся на лбу глиновика надпись „эмэт“ дрожал в ужасе перед могуществом Малаха. Более всех остальных испытывали ужас раввины. Они не только не пригласили Малаха в синагогу, как собирались было сделать, не только не предали его церковному проклятию, но напротив отдавали ему при встрече самое униженное почтение, как лучшему мудрейшему, справедливейшему из евреев. А уж раз, что раввины относились к нему с исключительным уважением, кто же из простых евреев посмел бы что-нибудь помыслить против Малаха Шнейфуса.
Прошел год, в течение которого Малах и его глиновик мирно жили, окруженные почтением всего местного еврейства. Раз глиновик явился к тестю Малаха с письмом, в котором талмудист требовал ни мало ни много возвращения жены его, Амри, в его Малаха дом. Отец Амри дал краткий, отрицательный ответ на словах, глиновик кивнул головой в знак того, что он понял ответ и передаст его своему господину.
Случилось так, что отец Амри в тот же день испытал неожиданное несчастье: под ним обломилась доска старых мостков, через которые ему случилось проходить, он упал и сломал себе руку. На следующий день Малах, снова обратился к нему с требованием прислать к нему жену; давая ему на сей раз три дня на размышление, он добавлял в письме: „если ты на третий день от сего числа не возвратишь мне жену, то солнце померкнет над всей окрестностью и наступит тьма!
Отец Амри опять не отпустил дочь; но в следующий день у него заболели зубы.
— Это твой муж наслал на меня зубную боль! — жаловался он дочери.
На следующий день над городком разразилась гроза с сильным градом. В доме Малахова тестя повыбило градом стекла в окнах и его сад, бывший гордостью своего владельца, от бури и града пришел в самое жалкое состояние. Амри плакала, отец, её повернувшись лицом в угол бормотал молитвы и хныкал.
Когда на третий день около полудня действительно потемнело и началось затмение солнца, все жиды городка мигом сбежались к дому Малахова тестя и начали кричать и вопить, что своим упорством тот погубит весь их город. Не прошло и четверти часа с тех пор, что показались первые признаки наступающего затмения, как в дверь домика Малаха постучались. Малах держа в руке закоптелое стекло, сквозь которое он наблюдал затмение, отворил дверь и в нее вошла бледная, дрожащая от страха Амри.
— Накажи меня, — бормотала она, — но пощади город!
Она хотела опуститься перед мужем на колени, но он не допустил ее до этого; приняв Амри в свои объятия, он подвел ее к дивану, что стоял на самом парадном месте комнаты и там усадил ее.
— Я и не думаю наказывать тебя Амри, — сказал талмудист. — Напротив того мне еще самому надо просить тебя о прощении.
— Не смейся надо мной, — стыдливо проговорила молодая женщина. — Разве не я была виновата?
— Нет! Ты ошибаешься Амри. Виноват был я один, я, который так отдался книгам, что ты, не нашедшая у меня понятных для тебя проявлений чувства любви моей к тебе, стала искать этих проявлений у другого мужчины. Это было жестокое наказание, но я заслужил его. И так прости меня Амри, а я люблю тебя от всего сердца и век буду так любить.
Он снова обнял молоденькую женщину, склонившую к нему на грудь свое личико разрумянившееся от счастья и стыдливости,
Среди бесчисленных поцелуев заключили они новый союз любви и этот союз уже никогда не был нарушен ни тою ни другою стороною. Амри подарила своему мужу нескольких прелестных ребятишек и вся семья талмудиста Малаха Шнейфуса зажила так счастливо, что на горизонте этой жизни не проносилось ни облачка.
Всё городское жидовское население дивилось лишь одному; глиновик Малаха не вырос особенно и главное не только не рассыпался даже тогда когда вся надпись „эмэт“ исчезла со лба его, но напротив пребывал в полном здравии, оставаясь у Малаха в качестве усердного, расторопного слуги. Впрочем, рассуждало жидовское население, мало ли невероятного, что возможно однако для великого талмудиста и кабалиста Малаха, после того, что он сумел сделать глиновика и заставил солнце померкнуть среди дня.