Исторические этюды русской жизни. Том 3. Язвы Петербурга (1886).djvu/3/V

[438]
V
Пьянство народное

В последнее время очень много слышалось указаний и жалоб на русское народное пьянство, но ламентации эти не отличались доказательностью. Попыток точного, обоснованного изучения данного явления в широком масштабе очень мало, да и достаточно [439]полных сведений для того нет у нас. Несколько лет тому назад, в Вольно-Экономическом обществе, при обсуждении вопроса о народном пьянстве, ввиду его угрожающих размеров, возникла мысль о необходимости статистики пьянства, так как без её пособия нельзя-де составить определенного суждения ни о действительном объеме пьянства, ни о том — увеличивается ли оно в народе, или уменьшается.

Мысль высказана была верная, но с той поры для её осуществления ничего почти не сделано. И — может быть — к лучшему, потому что статистика, при её крайней неполноте у нас и фантастичности, в данном случае — меч обоюдоострый: — всё зависит от того, чьи руки и для какой цели стали бы её обрабатывать, ради извлечения подходящих тенденциозных выводов? Вникнув в дело, должно признать, что пьянство и разгул принадлежат к тем явлениям общественной нравственности, которые менее всего доступны счету и точному изучению. Опыты в этом отношении всегда были рискованны и вели к совершенно неверным заключениям, которые, однако ж, нередко клались в основание разных решительных мероприятий по сокращению народного пьянства, по обыкновению, не оказывавших на практике ровно никакого целесообразного действия.

Обыкновенно, мерилом пьянства принимается число питейных заведений и количество потребляемого в стране вина. Мерило это, претендующее на статистическую достоверность, крайне грубо и не может служить посылкой для сколько-нибудь верного и толкового вывода. Между тем, наши «печальники горя народного», как официальные, так и вольнопрактикующие, в святой вере, что сто́ит только сократить число мест питейной продажи, как тотчас же сократится и пьянство, — с гражданским пылом проповедовали и проповедуют до сих пор елико возможное ограничение и уничтожение кабаков. Разумеется, бытие такого учреждения, как кабак, не сто́ит защиты, но очень немудро, проповедуя его сокращение, на этом одном исчерпывать весь вопрос о пьянстве и о мерах уменьшения последнего. И однако ж, дальше и глубже мы не идем! Даже приснопамятное совещание «сведущих людей», много и красноречиво рассуждавших о народном пьянстве и о его сокращении, ничего замысловатее и радикальнее по [440]решению этого вопроса не умудрилось придумать. В том же смысле многократно и повсеместно принимались и практические меры, выражавшиеся, напр., в пресловутых и потерявших ныне всякий кредит мирских приговорах об упразднении кабаков и о зароке не пить, в административных ограничениях числа питейных заведений в городах, в усугублении надзора за ними и проч.

Курьезнее всего то, что цифры, которыми наши «печальники» подкрепляют свою теорию народного отрезвления, при толковом с ними обращении, или говорят против основательности этой теории, или ровно ничего не говорят для ясного представления о вопросе. Так, достойно внимания, что как раз в период наиболее рьяной тревоги о чрезмерности народного пьянства, сопровождавшейся, по обыкновению, требованиями уменьшить число кабаков, в надежде уменьшить меру выпиваемого народом спирта, — в действительности и число питейных домов вообще, и количество потребляемого вина не только не увеличились, но значительно упали. А именно: с 1863 по 1867 г. всех кабаков в России было 149,000; в следующее затем пятилетие, с 1868 по 1872 г. (включительно) их уже считалось 136,000, а с 1872 по 1877 г., в наибольший разгар трезвенной проповеди против кабаков, число последних само собой чрезвычайно понизилось, дойдя до 98,000. Еще разительнее, в этом отношении, цифры среднего потребления вина в нашем отечестве за те же периоды. Оказывается, что потребление это за помянутое пятнадцатилетие уменьшилось более чем на десять процентов, как то: с 1863 по 1867 г. на каждого человека приходилось сорокаградусного вина 0,84 ведра, с 1867 по 1872 г. уже — 0,76 ведра, а с 1872 по 1877 г. потребление пало до 0,73 ведра. Цифры эти взяты из официальных источников и вполне достоверны. Из их обзора мы узнаем, между прочим, что за последнее время чрезвычайно возвысился только акциз за вино. В первой половине 60-х годов, каждая ревизская душа, в среднем расчете, платила государству за право пользования спиртными напитками 1 р. 80 коп., а к 1877-м году налог этот возрос до 2 р. 30 коп. с души. Выходит, что народ стал не пить больше, а только платить больше за питье.

Такова статистическая справка, диаметрально противоположная, [441]по своим выводам, воплям отрезвителей о чрезмерном, будто бы, умножении кабаков, способствующих излишнему потреблению народом хмельного зелья. Но, с другой стороны, было бы очень рискованно основывать на этой справке и оптимистическое заключение, что народное пропойство у нас уменьшается только потому, что уменьшилось число питейных домов и количество потребления вина. Говоря строго, решения этого вопроса и за и против одинаково гадательны, потому что, повторяю, достаточных данных для того или другого твердого вывода в наличности не имеется. Одно только можно утвердительно сказать, что в среднем расчете русский человек, несмотря на свою историческую репутацию «питуха», на самом деле пьет гораздо меньше, чем наиболее трезвые культурные европейцы. Это факт, вполне соответствующий установленному наукой положению, что средняя данная потребления алкоголя, как кофе и чая, служит верным мерилом культурного благосостояния страны. Чем богаче и культурнее страна, тем больше выпивается в ней вина, и это вовсе не значит, чтобы в ней и пьяниц было больше, чем где-нибудь.

Сравнительная незначительность среднего потребления у нас вина указывает на бедность народа, и если бы оно еще уменьшалось, как свидетельствуют вышеприведенные цифры, это был бы очень печальный признак пущего обеднения народа. Мы однако ж сомневаемся, чтобы это было так. Вероятно, показанное официальной статистикой уменьшение — фиктивное, и произошло от того, что с чрезмерным возвышением акциза, как это всегда бывает, сильно увеличилось потребление корчемного вина, ускользнувшего от фиска. Во всяком случае, из всех этих сведений нельзя извлечь никакого достоверного заключения о том — уменьшается ли, или увеличивается в народе пьянство? Этого никто не знает в точности. Знаем мы только все, по личным наблюдениям и по журнальным сведениям, что пьянство у нас несомненно существует, и пьянство «безумное», как метко назвал его покойный Кошелев, хорошо изучивший эту нашу национальную слабость.

Впрочем, гораздо раньше Кошелева характеризовал так наше народное пьянство и проницательно определил его причину Юрий Крижанич. «Мелкие люди, — говорит он, — чуть ли не всегда [442]лишены напитков, и оттого делаются чрезмерно жадны на питье, бесстыдны и почти бешены, так что какую ни подашь большую посуду с вином, они считают за заповедь божию и государеву выпить её в один дух». Кошелев, в своей статье «О мерах к сокращению пьянства», только дополняет и развивает эту картину. «Наш народ, — пишет он, — пил и пьет безумно, но немного, и больше всего с горя, по потребности хотя в вине обрести забвение действительного своего положения. В других странах — в Германии, Швеции, Дании, даже в бывшем Царстве Польском пьют вина гораздо больше, чем у нас. Между тем, там редко увидишь пьяного, а у нас, во время храмовых праздников, на свадьбах, на масленице, на светлой неделе и на базарах — пьяные валяются всюду. Следовательно, не вина выпивается у нас много, а безумно оно пьется».

Сам народ наш, с отличающим его здравомыслием, хорошо сознает эту особенность своего питья и порицает её в себе. Нам лично не раз случалось слышать от петербургских простолюдинов сетование на этот счет.

— Пить мы не умеем! — говорят они, разумея под уменьем питье постоянное, но умеренное, рассудительное, для подкрепления сил, для веселья сердца.

И это на самом деле так. Слывущие за таких отчаянных пьяниц, столичные рабочие всяких профессий — в большинстве пьют редко и немного. Обыкновенно они, за редкими исключениями, в течение недели, в будни, вовсе не употребляют вина; но зато с субботы на воскресенье, по окончании работ и с получением недельного заработка, исключение составляет такой рабочий, который не напился бы мертвецки. В воскресенье пьянство продолжается, и ошалевший от него рабочий не успевает отрезвиться и в понедельник, который, поэтому, посвящается «опохмелению» и именуется в доморощенном календаре, не без юмора, «маленьким воскресеньем». Это — характерная сделка с совестью. Пьянство в воскресный день рабочий считает делом естественным и законным, видит в этом как бы свое право, добытое мозольным трудом, но понедельничное похмелье лежит уже на его совести и — вот, чтобы обмануть её, он сочиняет [443]продолжение праздничного дня под названием «маленького воскресенья».

Неумение пить ведет нередко к тому, что рабочий беспросыпно «запивает» и пьянствует до тех пор, пока не спустит в кабак всё, что имеет, чуть не до последней рубахи. Ни долг семьянина перед женой и детьми и никакие другие обязательства самой первостепенной важности его не сдерживают. Всё идет прахом в этом пароксизме безумия. И такова нравственная зыбкость и бесхарактерность рабочего в большинстве случаев, что он сам не знает, как и когда приключится с ним этот бешеный пароксизм, а если и знает и сознаёт его гибельность, то решительно не имеет воли обуздать себя. Как ребенок, он в этих случаях нуждается в посторонней опеке и охотно ей подчиняется. Такую опеку берут на себя, обыкновенно матери, жены, дети у рабочих семейных. В Петербурге весьма обыденна такая картина: — в расчетные дни, преимущественно по субботам, у фабрик и ремесленных заведений, где-нибудь у ворот, на дворе или на лестнице, к тому часу, когда рабочие оканчивают занятия и получают заработок, собираются группы женщин и ребят, с озабоченными, тревожными лицами, и терпеливо, иногда на жестоком холоде, напр., зимою, топчутся на одном месте несколько часов. Это — всё матери, жены и иные родственницы рабочих, согнанные сюда страхом, что их «кормильцы», получив заработок, неровен час — «запьють» и оставят их голодать. И вот они их подстерегают с тем, чтобы отвести домой, точно выпущенных из пансиона малолетков, и во всяком случае отнять у них заработанные деньги или хоть часть их. Происходит грустно-комическая сцена. Женщины бросаются на рабочих, тащат их за собой и настойчиво требуют выдачи заработка, а если те упираются или стараются утаить часть денег — без церемонии выворачивают у них карманы и производят обыск. Обыкновенно рабочие добродушно покоряются этой родственно-полицейской феруле, в сознании, что без неё им трудно было бы устоять против искушения и не «запить», очертя голову.

О слабости простого русского человека к злоупотреблению спиртными напитками существует два коренных мнения. [444]Народолюбцы объясняют и оправдывают её «горем народным», бедностью и истомой от тяжелого, неблагодарного труда, суровой неприглядностью всей жизни; моралисты же крепостнического закала приписывают пьянство в народе его распущенности, дикости, нерадению и губительной свободе. Оба эти мнения теоретичны и тенденциозны, а потому в большей или меньшей степени неверны — особенно последнее. Притом же, городское пьянство весьма существенно разнится от деревенского.

Если говорить о стимулах, толкающих человека к чарке, то у городского, в особенности у петербургского простолюдина, они совсем не те, что у деревенского. Городской рабочий пьянствует в большинстве случаев вовсе не «с горя», обусловливаемого голодом, нуждой, разорением, гнетом и т. п. Высшее, отвлеченное понятие гражданского «горя», конечно, очень редко имеет здесь место, как не часты и такие случаи, чтобы занятый делом рабочий, здоровый и работящий, не имел сносного удовлетворения своих потребностей и нужд. Средний заработок петербургского фабричного, ремесленного и, вообще, промышленного рабочего, на мерку крестьянских потребностей, довольно высок. В столице существует масса интеллигентных тружеников «либеральных» и так называемых «чистых» профессий, напр., мелких чиновников и писцов, домашних учителей и учительниц, «выходных» актеров, хористов и т. п., которые получают за свой труд, в сложности, никак не больше, а во многих случаях значительно меньше того, что зарабатывают мастеровые фабричные. Кто не знает по наглядным примерам, что столичные лакеи, кучера, кухарки и горничные, говоря вообще, гораздо более обеспечены материально, гораздо больше получают, чем, напр., многие дипломованные педагоги, репетиторы, учителя и гувернантки, пробавляющиеся частными уроками?

Мы думаем, что главной причиной пьянства городского промышленно-рабочего класса служат крайняя его неразвитость и некультурность, для сглаживания которых у нас так мало делается в просветительном духе. Человек — не машина, ему нужна смена впечатлений, отдых после работы, развлечение после дела. У людей интеллигентных имеются для этой цели книги, музеи, театры, танцы, музыка, общественные собрания всякого [445]рода, игры и пр. У простолюдина почти нет ничего этого, но что всего хуже — в нём нет еще ни потребности, ни вкуса к этим вещам или, во всяком случае, они в нём крайне ограничены, грубы и вполне зачаточны. Ни книг он не читает, ни на «семейно-танцевальные вечера» не ходит, ни театрами и музеями не развлекается, — есть ли они на свете, нет ли, ему ни горя, ни радости. Он глух и слеп для всего, чем особенно красна и отрадна европейская культура — для наслаждений сокровищами искусства и мысли, прелестями общежития. И чтобы сделать его гражданином этого духовного мира, чтобы пробудить в нём человеческую душу-живу, у нас ничего не делается, и — это еще на лучший конец, потому что девственная темнота несравненно лучше того бросового, фальшивого «образования», которого набирается простолюдин в столице, тех грубых, ядовитых суррогатов духовно-эстетической пищи, которые ему предлагают балаганный театр, трактир, танцкласс и кафе-шантан, рыночная литература и уличная журналистика, с их растлевающими перлами, в роде «Разбойников Чуркиных» и порнографических романов.

Хотя все эти деморализующие суррогаты получили в последнее время уже значительное распространение в низшем классе городского населения, однако ж, до общедоступности и популярности классического кабака им еще далеко. Большинство столичных рабочих коротают свои досуги в кабаках и трактирах, и в их стенах исчерпывают весь круг своих запросов по части эстетики и общежития, если не считать аналогичных заключительных оргий в трущобных притонах разврата. Кабак и водка потому предпочитаются, что они дешевы и, при их посредстве, всего проще, скорее и целесообразнее достигается желанное раздражительное забытье, т. е. «пьяная дурость», по меткому старинному выражению, в чаду которой и заключается для грубой натуры высшее наслаждение.

Страсть рабочего к алкоголю и к излишеству в его потреблении объясняется в значительной степени самим бытом ремесленников и фабричных, условиями их труда и жизни. Нужно ведь сказать, что, напр., фабричный труд — труд жестокий во всех отношениях. Хуже всего, что он превращает человека [446]в машину и закабаляет его машине. Потом, вследствие крайнего разделения труда, производство фабрикантов не представляет для рабочего никакого интереса, не возбуждает в нём ни ума, ни воображения, а — напротив — отупляет и убивает. Отсюда — страшное, томительное однообразие и в труде и во всём жизненном порядке фабричного. В такой-то час он, по свистку фабрики, встает, принимается за одно и то же постылое дело, не имеющее для него ни смысла, ни пользы; по свистку ест и пьет, по свистку кончает день, в течение которого, часов 12 подряд, он обязан был совершать, не покладая рук, какую-нибудь несложную автоматическую работу… И так без перерыва — целые годы, часто лучшие годы молодости! Удивительно ли, что в здоровом человеке, отбывшем недельный срок без отдыха в роли бессмысленной машины, является жадная потребность новых резких ощущений и какой-нибудь безотлагательной, сильной нервной встряски. Потребность такая вполне естественна и — не вина рабочего, что ему негде и нечем её удовлетворить, кроме кабака и одуряющего хмельного зелья.

Да, может быть, и на степени более высокого умственного развития фабричный рабочий всё-таки отдавал бы предпочтение, перед всякими «облагораживающими» развлечениями, — трактиру и спиртному отравлению, благодаря именно обесчеловечивающему влиянию всего фабричного режима, ненормальность которого давно уже сознана. Приглядевшись к этому режиму и к его деморализующему действию на рабочих, видя, как они, по окончании работ на фабрике, в праздничные дни наполняют кабаки и трактиры, напиваются, шатаются и развратничают, граф Л. Н. Толстой, в своей статье «Жизнь в городе», высказал на этот счет такое скорбно-правдивое замечание: «Я прежде, — говорит он, — видал такие шатания фабричных и гадливо сторонился от них и чуть не упрекал их; но с тех пор как я слышу каждый день фабричные свистки (граф разумеет символизируемую этими свистками действительность) и знаю их значение, я удивляюсь только тому, что не все они, мужчины, приходят в то состояние золоторотцев, которыми полна Москва, а женщины — в положение «девки», промышляющей уличным развратом».

[447]

Кроме указанного влияния фабрично-промышленного порядка, на городского и особенно столичного рабочего действуют также сильно, развращающим образом, многочисленные соблазны — грубые и отталкивающие на более изысканный вкус, но неотразимо пленительные для неизбалованного удобствами и роскошью «сына природы», выросшего в суровой, неприглядной деревенской обстановке. После курной избы, после житья в тесноте и нечисти, на чердаках или в подвалах, после томительной казенщины фабричной обстановки, трактир, с его «машиной», наигрывающей веселые мотивы из опереток, с его дешевым комфортом и гостеприимной угодливостью, с его настойками, «селянками» и всякими разносолами, для неприхотливого рабочего — своего рода эльдорадо, рай земной, тем более обольстительный, что в нём он чувствует себя, как дома, да и в самом деле ни в какие более опрятные, более благородные увеселительные учреждения для простолюдина нет доступа. Выше и дальше трактира ему идти некуда для приятного препровождения времени. В Петербурге почти все места для собраний «чистой» публики: клубы, театры (кроме «райка»), увеселительные сады (напр., Летний) совершенно недоступны для обывателя в «русском платье», т. е. для такого обывателя, который носит обличье «мужика», а если бы он сунул туда нос, то рисковал бы также жестоко поплатиться, как поплатился однажды покойный Решетников, вздумавший в «русском» простонародном костюме проникнуть на какой-то публичный концерт.

Нигде в Петербурге не сосредоточено такого множества трактиров, кабаков и всяких других гостеприимных притонов, как в тех местностях, где скучивается промышленно-рабочий класс населения. Мы это говорим на основании статистических справок. Таким образом, рабочий, по окончании трудовой недели, выйдя из фабрики или мастерской, с заработком в кармане, сразу попадает как бы в заколдованный круг соблазна и искушения. Каждая встречная на пути его уличная дверь есть не дверь, а — «вход в заведение», каждое окно сверкает веселыми огнями, сквозь них волною несется забористый грохот «машины», скрипящее тиликанье гармоники, удалая песня, шум, говор, смех… Словом, тут праздник жизни, — [448]положим, фальшивый, искусственный, с тяжелым похмельем, — но простой человек, измаянный, утомленный и отупевший от фабричной каторги, не станет вдаваться в анализ и разбирать — добро или худо сделает он для себя, окунувшись в этот расставленный на его пути омут, который с такой гостеприимной наглостью хватает его за полы из каждой двери, соблазнительно манит со стен пышно расписанными вывесками, канальски мигает ему из окон, сладко шепчет из каждой щели о блаженстве разгула и забытья?… А тут товарищи-собутыльники, зазнобы «душеньки» или расхожие уличные сирены, обыкновенно во множестве бродящие в таких местностях и усердно, насчет увлекаемых ими рабочих, поддерживающие коммерцию кабаков и трактиров, нередко по заранее слаженному уговору с кабатчиками. Как тут устоять и не запутаться в этой сети искушений, подзадориваний и огульной взаимной поблажки всей окружающей среды?

Устоять тем труднее, что русский человек вообще податлив, слабохарактерен по натуре и плохо воспитан в нравственных правилах, а русский простолюдин, кроме того, вследствие своей некультурности, очень терпим и снисходителен к «пьяному образу» на людях и не очень стыдится его в самом себе. Напиться «мертвецки» и в таком безобразном состоянии выйти «гулять» на улицу, чертить по ней «мыслете» и, в заключение, лечь костьми где-нибудь под забором с тем, чтобы вытрезвиться в «кутузке» на попечении блюстительного начальства, — перспектива самая обычная и ровно ничего позорного в себе не заключающая в глазах большинства «мужичков». Погулял человек, выпил лишнее — что за грех! У молодых парней, только что начинающих запивать, в этом заключается даже особенный «форс», щегольство, как это не раз случалось нам не без удивления наблюдать. Бывает, что человек совсем уж не в такой мере пьян, чтобы шататься и безобразничать, а между тем плетет ногами в растерзанном виде, орет не своим голосом, задевает прохожих, валится в грязь, и всё это для того, чтобы похвастать, как-де добрый молодец урезал хватски, «погулял», отличился на всю улицу… Это своего рода хлестаковщина, художественная игра в молодецкую удаль, в «пьяную дурость», в фанфаронский «кураж». [449]Повадка эта очень характеристическая и могла явиться только в такой среде, где личность человеческая веками принижалась и забивалась рабством и произволом всякого сорта.

Между тем, эти-то шатающиеся по улицам, в пьяном образе, фигуры обыкновенно принимаются, на поверхностный взгляд, за жестоких, закоренелых пропойц и, по ним, по их виду и числу, составляется наглядное представление о народном пьянстве, как в качественном, так и в количественном отношениях. Дальше этого не идут наблюдения «сведущих людей». В действительности же, такая справка лишена всякой основательности, как результат своего рода оптического обмана.

Начать с того, что среди этих шатающихся в зазорном виде гуляк очень редко встречается настоящий, заправский пьянчуга. На это указывает уже самое их состояние — неумение остановиться на роковой, с ног сшибающей чарке, соблюсти себя и охранить от позора и всех неприятных последствий «бесчувственности» на улице. Опытный, впившийся пропойца никогда не доходит до таких крайностей, до такого «безумия». Он постоянно пьян, но — «в пропорцию», он пьет очень много, но — с чувством, толком и расстановкой. Положительно, такие специалисты составляют исключение среди городского рабочего населения. Да и какой уж из него рабочий, когда он постоянно «мокрый» и изображает из себя какого-то ходячего паралитика? Его никуда не пустят, ни на какую работу, и отовсюду станут гнать. Таких, совсем уже неисправимых, потерянных пьянчужек в Петербурге много, но только не в производящей промышленно-рабочей среде, а в её отбросе, комплектующем ряды «неблагонадежного» класса нищих, бродяг, воришек и иных разновидностей трущобной зоологии. Есть их немало и в культурных, более или менее достаточных слоях, но об этих — после.

Можно сказать определительно, что рабочие и всякий иной деятельный промышленный люд, в массе, только по праздникам и пьют, т. е., точнее, «запивают», потому что «пить не умеют», а, дорвавшись до хмельного зелья, кончают безмерным опьянением со всеми его безобразными последствиями. Русский простой человек, «празднику рад» и иным путем, кроме бражничества и загула, христианской радости своей проявить не угораздился, [450]по вышеуказанным причинам. Оттого, чем больше и святее православный праздник, тем больше пьяных на улицах, в трактирах, на «народных гуляньях», — повсюду. В Петербурге есть такие закоулки, где в иной, особенно радостный праздник трудно встретить трезвого человека. Всё пьяно и, главное, без стеснений и церемоний лезет на глаза, галдит, шумит и дебоширствует, дико бравируя своей хмельной срамотой, от степени искусного сокрытия которой и зависит в сущности разница репутации, в данном пункте, высших и низших классов.

От этого же зависит, между прочим, и цифра задерживаемых полицией пьяных. Цифра эта, сравнительно, очень значительная и образуют её исключительно простолюдины, притом — не закоренелые пьяницы, а по преимуществу праздничные кутилы. Вот любопытная ведомость за одиннадцатилетие арестованных полицией пьяных и «нарушителей» общественного порядка, который они попирают в большинстве случаев, разумеется, в нетрезвом состоянии.

 

Годы Задерживалось:
пьяных нарушителей
В 1867 . . . 26,646 4,199
» 1868 . . . 32,217 7,001
» 1869 . . . 34,622 5,566
» 1870 . . . 23,693 5,423
» 1871 . . . 29,085 5,991
» 1872 . . . 29,334 7,105
» 1873 . . . 33,745 6,647
» 1874 . . . 31,115 6,337
» 1875 . . . 27,566 5,793
» 1876 . . . 24,771 6,870
» 1877 . . . 24,223 5,292

 

Средним счетом, в год подвергалось, значит, аресту за пьянство около 27,000, а за пьянство, сопряженное с буйством, около 6,000, — всего же 33,000 чел. Цифра эта весьма значительна и постыдна для нравственной репутации столицы. Выходит, что за взятый промежуток времени ежегодно один из 20-ти [451]человек общего числа населения лишался свободы и попадал в «кутузку» за безобразное пьянство. Сколько же еще виновных в таком пьянстве избегало блюстительных рук полиции! Но вопрос в том — можно ли приведенную цифру принимать за точный указатель развития пьянства в Петербурге? Некоторые моралисты в таком именно смысле и обращаются с нашей статистикой пьянства, но, кажется, мы достаточно доказали здесь, что все подобного рода наблюдения и цифры свидетельствуют не меру действительного пропойства и число действительных пьяниц, а лишь степень неумения простолюдина пить, не напиваясь до бесчувствия, и своевременно уединяться в неприлично пьяном виде. Таким образом, и приведенная здесь цифра арестуемых пьяниц поучительна лишь, как указатель крайней некультурности рабочей среды и грубости её нравов, а отнюдь не размера самого пьянства. Значительность её объясняется еще тем обстоятельством, что рабочий привык (да ему иначе и неудобно) напиваться всенародно в трактирах и кабаках, откуда обыкновенно, когда он до последнего гроша пропьется и окончательно захмелеет, — его без церемонии выталкивают на улицу, прямо, так сказать, в объятия блюстительных стражей.

В определении пьянства существенное значение имеют, как его специальные последствия, случаи нарушения общественного порядка и алкоголизма, но значение скорее качественное, чем количественное. Мы видели, что в Петербурге, по сведениям полиции, за обозреваемый период задерживалось ежегодно до 6-ти тысяч лиц, изобличавшихся в нарушении тишины и порядка, и как нужно полагать — в нетрезвом, большею частью, состоянии. Без сомнения, в действительности таких нарушений происходит несравненно больше, так как нетрезвое состояние, по натуре своей вообще, а на Руси в особенности, сопровождается сильным возбуждением в человеке грубых звериных инстинктов.

Русское пьянство — шумное, буйное и драчливое. Русский человек пьет хотя редко, но метко — так метко, что о нём всегда знает целая улица, и чтобы сладить с ним, нужны сильные меры укрощения. Обыкновенно смирный и кроткий в трезвом состоянии, в подпитии он развертывается и скандалёзно импонирует своим буйством требованиям общежития и публичного [452]благочиния, а то, случается, и оказывает сопротивление властям, даже ненароком причиняет им «оскорбление»… Стихийный протест и горькая отрада раба, в котором целыми веками попиралось человеческое достоинство! Поэты называли иногда это качество — русской широкой удалью… Бог им судья! Криминалисты и моралисты XVII века, может быть, были ближе к правде, заклеймив это свойство русского хмеля «пьяной дуростью».

Удаль эта или «дурость» очень неизобретательна, но всегда необузданна и жестока в нашем простолюдине. Французы говорят, что «нет такой веселой беседы, которая не расходилась бы»… без ругани и драки — следует добавить в русской редакции этой поговорки. У нас каждая пирушка, каждая приятельская попойка неизбежно, так сказать, органически кончается ссорой, бранью и потасовкой, в большинстве случаев без всяких логических оснований. Спросите передравшихся в пьяном виде закадычных приятелей, когда они проспятся, — из-за чего это они растерзали друг друга и изувечили; они ответят наивно-добродушным недоумением: «Нечистый попутал», или еще лучше: — «Да это мы, любя, побаловали малость!» Делу дается чаще всего такой смысл, и притом вполне искренно, что — какая это была бы гулянка без драки, без дебоша, без «шабарши», по техническому термину кабака.

Что подпившие добры-молодцы таким членовредительным образом «балуются» между собою — это еще туда-сюда, но обыкновенно «пьяная дурость» разражается дикой, жестокой, омерзительной грозой на существах слабых, не принимающих участия в загуле, — на женщинах и детях. Можно утвердительно сказать, что бо́льшая часть тех семейных драм, тех свирепых истязаний, а не то и убийств, которые так нередки в простонародном быту и делают такою тяжкою и ужасною судьбу русской простой бабы, — совершаются в чаду спиртных паров. И без того деспот у себя дома, загулявший буян совершенно сатанеет и, естественно, ни на ком другом нет ему столько простора и искушения «побаловать», утолить свои расходившиеся звериные инстинкты, как на рабски закрепощенной ему, слабой и беззащитной жене.

Вообще пьянство, как это замечено криминалистами, особенно [453]в некультурной сфере, играет роль одного из существенных стимулов дурной воли и темных инстинктов, разнуздывающихся, под влиянием вина, до насилий и преступлений. Прямых и точных статистических указаний на это не имеется, но нет недостатка в косвенных и наглядных. Известно — как мы говорили выше — что у нас в низших классах пьют, т. е. пьянствуют преимущественно на праздниках, и чем торжественнее, чем продолжительнее праздник, тем безумнее и ужаснее пьянство. Впрочем, такой вакханальный характер носили народные праздники с незапамятных времен и не у нас одних, если уже библейский Бог, устами псалмопевца, сказал: «Праздников ваших ненавидит душа моя и кадило ваше есть мерзость предо мною!» В таком же прямом отношении к праздникам находится и развитие всяческой человеческой «мерзости» — преступлений, насилий, нарушений тишины и благочиния, раздоров, разврата и т. д., а также и физических немощей, увечий и всяких, по полицейскому термину, «несчастных происшествий». В итоге — чем важнее праздник Господень, тем неукротимее пьянство и, следовательно, тем больше греха и всякой богомерзкой скверны совершается людьми. Это можно принять за аксиому — очень обидную, правда, для человеческой логики и нравственности. Её хорошо сознавали и чувствовали уже наши мудрые предки, кратко и сильно формулировав в знаменитом «Стоглаве» с такой выразительностью: «Праздньство бо и пианство всему злу начало есть и погубление»…

В Петербурге указанное значение праздников — наглядное, само по себе, для всякого очевидца — выражается прежде всего на числе арестов. Так, например, в 1869 г. maximum ежедневных арестов доходил до 1.030 чел., «бо́льшую часть которых, по словам полицейского отчета, составляли пьяные». За весь же этот год, всех пьяных было задержано 34.622, что, в среднем годичном расчёте, составляло менее 100 чел. в день, следовательно, слишком в десять раз менее вышеприведенного maximum’а арестов, приходившегося, без всякого сомнения, на праздничные дни. На основании сделанной выкладки (к сожалению, за другие годы полицейские отчеты не дают этих подробностей), можно принять за приблизительную норму, что во время [454]больших праздников в Петербурге задерживается за пьянство 1 из 660 жителей ежедневно, тогда как в будни всего — 1 из 8,700 жит. Разница достаточно внушительная без коментарий! Вероятно, в такой же пропорции праздничное время относится к будничному и по числу проступков и преступлений. Во всяком случае, следует предположить, что из всех побуждений в преступлениях против благочиния и отчасти против личности нетрезвое состояние должно занимать первенствующее место. И поэтому-то на больших праздниках, когда так много пьяных и когда пьянство доходит до такого исступления, полиция едва успевает справляться со всенародными буянами, скандалистами, драчунами и прямыми преступниками. Довольно пробежать публикуемый в полицейской газете «дневник происшествий» за эти дни, постоянно из года в год поражающий чрезмерным обилием всякого рода безобразий, несчастий и преступных деяний.

Очень назидательные имеются указания на растлевающее действие пьянства вообще и праздничного в особенности, по одной деликатной стороне петербургской нравственности. Статистическим путем дознано, что в средней годичной пропорции самый больший процент внебрачных зачатий приходится на время праздничных вакханалий. «Влияние праздников, — говорится в трудах центрального статистического комитета, — так велико (в данном отношении), что выдвигает количеством незаконнорожденных такие месяцы, которые для всех вообще рождений стоят на самом заднем плане». Комитет разумеет наши большие, годовые праздники — Рождество Христово и Пасху. По его вычислению, оказывается, что самый больший процент внебрачных зачатий выпадает на месяцы: январь (9,5), апрель (9,2), май (8,5), и т. д. Менее всего грехопадений и прелюбодеяний происходит в летние и осенние месяцы, когда больших праздников не бывает и, следовательно, не бывает слишком большого повального пьянства.

Степень деморализующего влияния праздничного пьянства и разгула, в данном отношении, может быть обозначена еще кое-какими небезынтересными цифрами. У нас имеется статистика врачебно-полицейских освидетельствований падших женщин (т. е. профессиональных проституток) за три года (1869—1871 гг.). [455]И здесь оказывается, что самая большая масса освидетельствований и — в то же время — заболеваний «секретной» болезнью выпадает на месяцы, в которые бывают большие праздники. По среднему расчету за трехлетие, таких освидетельствований происходило ежегодно до 125 т., и из этой цифры на праздничный сезон (с конца декабря по апрель) выпадало более одной трети, а равномерно был высок за эти месяцы и процент заболеваний. Отношение это ясно указывает, что во время праздничного разгула сильно увеличивается число падших женщин, промышляющих своим телом, соответственно, разумеется, оживлению спроса на этот «товар» и вообще на разврат.

Влияние пьянства на заболевание и на смертность опять-таки всего нагляднее выражается у нас на праздниках. Замечено, что ни в какое другое время не бывает столько скоропостижных смертей, как именно в дни, посвященные праздничному ликованию. Мрут люди совершенно неожиданно и отнюдь не драматично в большинстве случаев. Смерть застигает их на улице, в публичных местах, в трактире, в гостях, нередко в самый патетический момент угощения и возлияния. Чаще всего это — классический «неизвестный мужчина» более или менее неприличного вида, о котором жизнеописатель только и может сказать: — жил-был человек, взял, да и умер… вечная ему память! Мрут скоропостижно те, что «смертно пьют», по старинному выражению, т. е., опившиеся. Высчитано, что в России ежегодно до смерти опивается около 2,000 чел. или, приблизительно, 1 на 40 т. чел. В Петербурге же, в частности, по вычислению известного д-ра Гюбнера, ежегодно умирало, за обозреваемый нами период, скоропостижно от пьянства более 170 чел. (до 140 мужчин и 30 женщин), что на 670 т. жит. составляло несравненно более грозную и скандалёзную пропорцию, а именно: 1 случай на 3,300 жит., приблизительно! Тот же исследователь высчитал, что в Петербурге бывало ежегодно 6,436 случаев заболевания от «отравления спиртом». В одних столичных больницах лечится ежегодно до 2,500 алкоголиков, из коих умирает 2,3%. Как ни велики однако приведенные цифры смертельных «опитий» и случаев алкоголизма в Петербурге, — они только указывают на свирепость пьянства [456]периодического, именно праздничного, а не на его хроничность и тягучесть, если можно так выразиться. Это подтверждает отчасти распределение алкоголиков по сезонам. Так, оказывается, что maximum их приходится на весну, когда бывает пасха, а иногда и масленица. Подобное же отношение замечается и в распределении внезапных смертей от пьянства. Напр., с марта по июнь опивалось до 55 чел., а с июля по сентябрь около 35. Следовало бы еще остановиться на влиянии — весьма ощутительном — пьянства на статистику сумасшествий и самоубийств, но об этом мы будем иметь случай говорить в особом этюде, посвященном специально данной области общественной патологии.

Рассмотрели мы здесь посильно общую картину пьянства и, в частности, «народное» пьянство петербургского плебея; в следующей главе мы познакомим читателей с пьянством культурным, с разгулом представителей классов более просвещенных, более изысканных.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.