Детские годы
Трудовая-подвижническая жизнь народа-пахаря, идущая по белу свету рука об руку с бедностью, несмотря на всю темноту своих невзгод, не заслоняет света солнечного от усталых очей вековечного работника — со всею той радостью, какую несёт земле этот чудодейный дар неба. Чуткое сердце простолюдина более, чем чьё бы то ни было, наделено способностью смотреть проникновенным взором в глубину обступающего сумрака и находить в нём яркие просветы, не только примиряющие с жизнью, но даже вызывающие в самом оскорбленном и униженном судьбою человеке любовь к ней. На свой лад воспринимая впечатления всего окружающего, суеверная душа народа, до сих пор остающегося «тысячелетним ребенком», близка к матери-природе, — как былинка — к возрастившей её земле-кормилице. В ней, несмотря на всесокрушающую работу времени, еще не успела изгладиться та восприимчивость, с какою, например, смотрит дитя на расстилающийся перед ним необъятно-широкий простор мира Божьего. Каждое явление природы и жизни запечатлевается в ней — со всею своей полнотою и самобытностью, — и не только запечатлевается, но и обогащает эту восприимчивую душу чистым золотом веры в свет и тепло бытия и в победу их над тьмой и холодом жизни. Зеркало души народной — его не страшащееся смерти слово, выкованное могучим молотом творческого воображения на несокрушимой наковальне многовековой мудрости, — отразило в своих бездонных глубинах всё, чем живёт и дышит, всё — что видит и чувствует, все — над чем печалится и чему радуется эта беспомощная в своем стихийном могуществе, эта могучая в своей детской беспомощности душа. Слово — сказание и слово — предание орошающего трудовым потом грудь Матери-Сырой-Земли богатыря-пахаря, почерпающего в бесконечной преемственности поколений великую мощь, не обошло и взглядов народа на зарумяненные раннею зорькой земного бытия детские годы, со всеми их запечатлевающимися до гробовой доски радостями и мелкими-преходящими невзгодами. Ведет оно об ясном утре жизни человеческой свой особый цветистый сказ.
Дети, по слову народной мудрости, — «благодать Божия»; ими благословляет Бог семейное счастие. «У кого детей много, тот не забыт от Бога!» — говорит посельский-деревенский люд, говоря — приговаривает: «У кого детей нет — во грехе живет!» Таким образом и на Руси бездетность считается карою господней за грехи, как у древнего Израиля. Богомолы — люди старые — подают молодоженам, лишенным «Божьяго благословения», добрый совет: взять приемыша, чужого ребенка-сироту, «в дети», чтобы — «Бог простил, своих деток зародил». Благочестивая старина, крепко-накрепко державшаяся за прадедовские заветы, сберегла до наших забывчивых дней и такие изречения о детях, как, например: «Дай-то Бог деток народить, дай-то Бог деток воскормить!», «Кому детей родить — тому и кормить!», «На деток Господь подаст!», «Первый сын — Богу, второй — царю, третий — себе на пропитание!», «Сын да дочь — красныя детки!», «Сын да дочь — день да ночь, и сутки полны!», «Дочерьми люди красуются, сыновьями — в почете живут!», «Кто красен дочерьми да сынами в почете — тот и в благодати!» и т. д. «Счастлив отец в сыновьях, а мать — в дочерях!» — молвит крылатое народное слово. Но оно же обмолвливается, словно себя само оговариваючи, что: «Детки — деткам рознь!» Как бы пояснение к этому подсказанному житейским опытом присловью, ведет пахарь-народ и такие речи о детях, как: «Добрый сын — на старость печальник, на покон души поминщик!», «Добрый сын — всему свету завидище!», и такие, как: «Блудный сын — ранняя могила отцу!», «Худое дитятко — отцу-матери бесчестье, роду-племени — позор!», «Детки хороши — отцу-матери венец, худы — отцу-матери конец!» От опечаленных детьми отцов-матерей пошли ходить по светлорусскому простору такие поговорки, как: «У кого детки — у того и бедки!», «Маленькие детки — маленькие бедки, а вырастут велики — большие беды будут», «Дети — на руках сети!», «Малые дети не дают спать, большие не дают дышать!», «С малыми детьми горе, с большими — вдвое!».
Как, по народному же слову, дыма без огня не бывает на свете белом, — так и дети не сделаются для своих отца-матери «бедками» безо всякой причины. По большей части корень этой-последней скрывается в самих огорчаемых своим потомством людях. По крайней мере, таков взгляд на дело у стоокой народной мудрости. «Каковы батьки-матки — таковы и дитятки!», «Яблочко от яблони недалеко падает!», «Умел дите родить, умей и научить!», «Дитятко, что тесто — как замесил, так и выросло!», «Из ребенка, как из воска — что хочешь, то и лепи!»… Много можно было бы припомнить подобных только что приведенным изречений, и все они сводятся к такому заключающему-замыкающему их пестроцветную цепь звену, как: «Не тот отец-мать, кто родил, а тот — кто вспоил, вскормил да добру научил!» Твердо помятует честной деревенский люд эти слова, хотя любой отец готов возразить на них поговоркой — пословицею — «Глупому сыну и умный отец разума не пришьет.» — или: «В худом сыне и отец не волен: его крести, а он — пусти!»
Родятся дети, по образному меткому народному слову — как грибы («от сырости»), растут — как «пшеничное тесто на опаре». Хоть и беден-беден иной отец, а все на тесноту от ребят редкий станет жаловаться, — словно памятуя заветное словцо дедов-прадедов, сказавших, что «много» детей бывает, а «лишних никому Бог не пошлет». Худы ли, хороши ли — все свои дети. «Который палец ни укуси — все больно!» — применяется к этому понятию наш детолюбивый народ. «И змея своих змеят не ест!», «Огонь — горячо, дитя — бо-лячо!», «У княгини — княжата, у кошки — котята!», «Свое дитя — и горбато, да мило!», «Дитятко криво, а отцу с матерью — мило!», «На чужой горбок не насмеюся, на свой — не нагляжуся!», «Свой дурак дороже чужого умника!» — продолжают развивать эту основную мысль деревенские краснословы.
Видя в сыновьях своих богоданных кормильцев (на старость лет), держащийся за землю хлебороб сложил, пустил гулять по неоглядной народной Руси такие ходячие слова, как: «Сынок-сосунок — не век сосун: через год — стригун, через два — бегун, через три — игрун, а затем — и в хомут!» В этой поговорке отразилась, как в зеркале, вся кратковременность крестьянского «утра жизни» — игривого, расцвеченного зорями счастливой беззаботности детства: чуть только начнет выравниваться мальчишка, не успеет еще ни наиграться, ни набегаться, — как за бороною по отцовской пашне ходит, сивку-бурку погоняет, вспоминаючи «вещаго каурку» бабушкиных сказок, еще звучащих в ушах. «Сына расти — кормилица вырастишь!», «Работные сыновья — отцу хлебы!», «Корми сына до поры, придет пора: сын тебя прокормит!» — слово за словом роняет по своей путине посельщина-деревенщина, до красного словца — как до сытного хлеба — охочая. Завещает она детям-внукам-правнукам помнить хлеб-соль родителей-дедов-прадедов: «Не оставляй матери-отца (говорит она) — и Бог тебя не оставит до конца!», «Отца-мать не накормил — сам себя на голод навел!» и т. д.
Хотя и зовет народ-пахарь всех вообще деток «благословением Божиим», но к будущим пахотникам относится с большей приветливостью, чем к жницам. «Сын — домашний гость, а дочь — в люди пойдет!» — говорит он, встречая весть о приращении чьей-либо семьи, все равно — своей или соседской: «Дочь — чужое сокровище: холь да корми, учи да стереги, а все — в люди отдашь!» — вырисовывается в этих и им подобных поговорках все тот же труженик-скопидом, хозяйственный человек, каким является русский деревенский люд в своих красных образностью, ярких меткостью сказаниях — о хлебе насущном, достающемуся ему путем «страдного» труда.
Знает отец-крестьянин, что не станет баловать жизнь его родившихся на крестьянствование деток, почему и закаляет их сызмала, подготовляя ко всевозможным лишениям, приучая к тяготам всяким. «Из набалованных деток добра не будет!» — изрекает строгий приговор «матушкиным сынкам-запазушникам» суровый деревенский опыт. «Засиженное яйцо — всегда болтун, занянченный сынок — всегда шатун!», «Что мать в голову баловством вобьет, того отец и кулаком не выбьет!» Но еще более сурово звучат такие, точно сложившиеся по «Домострою», пословицы, как: «Наказуй детей в юности, успокоют тя на старости!», «За битого — двух небитых дают!», «Корми сытным кусочком, учи — крепким дубком!», «Не станешь учить, когда поперек лавки ложится — во всю вытянется, не выучишь!», «Учи сына жезлом, в разум войдет — не попомнит отца злом!» и т. п.
Хотя, по пословице, родительское-отцовское словцо не мимо молвится, — но и мать на ветер тоже не скажет о своих детках-малолетках. Сердце материнское жалостливо; недаром отец зовется «грозным батюшкой», а ее народное песенное слово иначе — как «родимой матушкою» — никогда и не величает. «Птица радуется весне, а мать — деткам», «У кого есть матка — у того и головка гладка!», «Нет лучше-милей дружка — как родная матушка!», «Мать праведна — ограда каменна!», «Мать о детях днем печальница, в ночь ночная богомолица!», «Кому и пожалеть деток — как не родной матушке!» Народ наш относится к матери с таким любовным чувством, так высоко возносит понятие о ней, что, по его словам — нет на свете дороже сокровища (богаче богачества) — как материнское благословение, а молитва ее — «со дна моря поднимает». Нет горше материнской печали о своих детях: «до веку» ее слезы о них. Если и принимается она, по суровому примеру отца, «учить» своих малолеток, то, — гласит простодушная мудрость, — даже ее побои «не долго болят». По словам старинных поговорок: «Родная мать и высоко замахнется, да не больно бьет!», «Своя матка и бьет, да не пробьет, а чужая, гладя (лаская), прогладит („и гладит — так бьет“ — по иному разносказу)!», «И побои — не в побои, коль от матушки родной!»
О сиротах-малолетках молвятся в народной Руси свои особые слова-присловья. «Без отца — полсироты, а без матери — вся сирота!» — гласит окрыленное житейской правдой слово. «И пчелки без матки — пропащие детки!» — добавляет оно, продолжая: «При солнышке тепло, при матери — добро!», «Все живучи найдешь, а второй матери не сыщешь!» и т. д. Тяжелым-тяжело житье сиротское, — недаром сложилось такое сопоставление, как: «В сиротстве жить — день-деньской слезы лить!» Но исстари веков слыл сердобольным русский хлебороб: сироту пристроить — для него самое богоугодное дело. Потому-то и говорится на Руси, что — «За сиротою — сам Бог с калитою!», «Дал Господь сиротинке роток — даст и хлеба кусок!», «Для сиротинки — нет чужбинки!», «Идет сирота — распахни ворота!», «Не накормишь, не пригреешь сироту — свои детки сиротами жизнь проживут!», «Сиротскую обиду Бог отплатит сторицей!».
Приметы старых, перешедших поле жизни, людей сулят счастье каждому тому сыну, который уродился обликом «в матушку родимую»; та дочь счастлива, по их словам, которая похожа на отца. Тот ребенок выйдет-вырастет красивее, нося которого под сердцем, мать чаще смотрела на месяц, чем на солнце. Рождение ребенка окружается в крестьянском быту целым частоколом примет, но не меньше их приурочено ко «вторым родинам» — крестинам. Так, если воск с закатанными в него постриженными волосками ребенка потонет в купели, — это сулит очень мало добра для крещаемого: скорее всего — смерть. Чтобы легче жилось ребенку на свете — советуется ставить на окно чашку с водою, когда понесут его крестить. «По воду для крещения ходи без коромысла, — нето крестник горбатый будет (один горб только и наживет» — по иному разносказу)!" — Если священник даст крещаемому имя преподобного, это обещает ему счастливую жизнь; а если имя мученика, — и жизнь сойдет на одно сплошное мученье. Если новорожденного примет бабка-повитуха на отцовскую рубаху — отец крепко любить станет; если после этого положить ребенка на косматый бараний тулуп, — ожидает его богатство. Если крестильную рубашку первенца-ребенка надевать потом на всех других детей, — будет между ними всегда совет да любовь, а раздор к ним не подступится вовек. Чтобы мальчик был большого роста, одни опытные бабки поднимают его на крестильном столованье-пированье к потолку над головою, другие же — не менее опытные в таком деле — выплескивают для этого к потолку рюмку вина. Есть такие незадачливые люди, у кого дети хоть и родятся, да не живут («не жильцы на белом свете»). Чтобы избавиться от этого горя-злосчастья («На рать сена не накосишься, на смерть ребят не нарожаешься!», «Чем детей терять — лучше б не рожать!»), — надо, по словам приметливых кумовей, брать кумом первого встречного (даже и незнакомого, если согласится). Был еще способ избавиться от такой напасти: продеть новорожденного (до крестин) три раза в лошадиный хомут, — но в силу этого способа не верят теперь и самые доверчивые к старине люди. Если кто хочет, чтобы ребенок раньше принялся ходить — надо провести его за руки по голому полу во время пасхальной заутрени; чтобы сон младенца был спокойнее — не нужно только ничего вешать на колыбельный очеп; чтобы «не обменил ребенка нечистый» (бывает, говорят, и такая беда!), советуется класть ему в головы «веник с первой бани», которым выпарят родильницу. Никому не позволяют знающие-помнящие приметы родители хвалить ребенка в глаза, — «Не дай Бог на недобрый глаз натолкнуться!» — говорят они: «Как раз сглазит, несчастным на весь век не сделает, так на болесть лихую наведет!» Чтобы не вырос ребенок «левшой», советуют не класть его спать на левый бок; чтобы отвести от него всякие «призоры», моют его в первой бане водой, забеленною молоком. Мало ли и других примет ходит по народной Руси о детях и детстве! Есть даже (в Пудожском уезде Олонецкой губернии) и такая, что — если станут позволять ребенку «лизать рогатку», — то ему никогда грамоте не выучиться. Не может быть и сомнения в том, что это — поверье недавних дней, когда в народе пробудилось уже сознание той истины, что: «Грамота — второй язык!», «Ученье — свет, неученье — тьма».
Старинным грамотеям был наособицу памятен свят-Наумов день (1-е декабря), когда просили-молили по всей Руси пророка Наума «наставить на ум» малых ребят. К этому дню, починавшему «на-умленье» — ученье, приурочивались особые обычаи, еще совсем недавно соблюдавшиеся по захолустным уголкам родины богатырей — пахарей. О них своевременно уже велась речь в одном из предыдущих очерков.
Взгляд народа-хлебороба на книгу-грамоту не мог не отразиться в могучих волнах его словесного моря. «Не куст, а с листочками; не рубашка, а сшита; не человек, а рассказывает!» — говорит народ-краснослов о книге. «Один заварил, другой налил; сколько ни хлебай, а на любую артель еще станет!» — подговаривается псковская загадка о том же источнике неисчерпаемого света. В казанском Поволжье загадывается о книге на иной лад: «Под крыльцом, крыльцом яристом, кубаристом, лежит каток некатанный; кто покатат, тот и отгадат!» У рязанцев-зарайцев с Ярославами-пошехонцами сложился свой особый сказ про перо (гусиное): «Носила меня мать, уронила меня мать, подняли меня люди, понесли в торг торговать, отрезали мне голову, стал я пить и ясно говорить!» «Голову срезали, сердце вынули, дают пить, велят говорить!» — ведут более короткую речь о том же гусином пере новгородские краснословы. «Мал малышок, а мудрые пути кажет!» — отзывается начинающий приохочиваться к грамоте деревенский люд — о карандаше. Исписанная бумага представляется народному слову «беленькой землею с черненькими пташками». Загадки о ней гласят следующее: «Белое поле, черное семя, кто его сеет — тот и разумеет!», или: «Семя плоско, поле гладко, кто умеет — тот и сеет; семя не всходит, а плод приносит!» О письме (посылаемом) обмолвилась народная Русь в таковых словах: «Без рук, без ног, а везде бываю!», «В Москве рубят, к нам щепки летят!», «За морем дуб горит, оттуда искорья!» и т. п. «Расстилается по двору белое сукно; конь его топчет, один ходит, другой водит, черные птицы на него садятся!» — загадывается о бумаге, пальцах, писце и буквах. «Ни небо, ни земля, видением была, трое по ней ходят, одного водят, ра соглядают, один повелевает!» — ведется загадочная речь о бумаге, буквах, глазах, пальцах и уме-разуме. У западнославянских и соседних с ними — не славянского корня — народов в стародавние времена существовали предания о том, что дети до своего рождения на свет живут в безвестных пространствах небесных миров, откуда и прилетают в урочный-предопределенный срок на землю — в виде белых бабочек-мотыльков, чтобы вселиться а новорожденного. У сопредельных со славянами немцев еще и теперь в шутку уверяют детей, что их принес на землю аист, доставший из колодца, где они жили в подводном царстве, гуляли в цветущих лугах, питаясь медом из цветочных чашечек. Точно такое же сказанье стародавних дней еще недавно повторялось у чехов, относившихся к нему с полным доверием. В этом чувствуется несомненная связь с преданиями об олицетворявших нерожденные души эльфах, мудрых-прекрасных малютках, населявших в средневековую пору недра гор и невидимкою выходивших оттуда в час рождения человека. В Германии до сих пор показывают такие места, где, по преданию, жили-веселились эльфы, добрые соседи злых карликов и гномов. Обиталищем тех и других были, кроме горных провалов-ущелий и пещер, лесные овраги, дупла вековых дубов и тому подобные укромные уголки природы, чудесным образом объединявшей в себе простоту с таинственностью. Богемские сказки, имеющие немало общего с немецкими, переносят местопребывание младенческих душ, не видевших жизни, на острова небесного моря-океана, омывающего вселенную. Эти острова (олицетворение светлых облаков, плавающих по воздушной лазури) представляются воображению сказочников сплошь покрытыми розами, не отцветая — благоухающими. Дети-эльфы резвились-играли на них вместе с крохотными птичками и бабочками, сами мало чем отличаясь — как от тех, так и от других. Здесь, в этой чудесной стране, никогда не бывает зимы и вечно царит лучезарный день, озаряемый незакатывающимся солнцем; и в то же самое время островам эльфов незнакомо ни малейшее дуновение смерти. Уводит Дева Судьба на землю одних легкокрылых обитателей их, а оттуда уже спешат-возвращаются «домой» другие, успевшие по дороге позабыть обо всем земном с его печалями-тревогами, с его похожими на горе радостями, с его мучительным блаженством, — возвращаются такими же чистыми, беззаботными и жизнерадостными, какими были прежде.
Таким образом, предание объединяло мир нерожденных с блаженной страною, населенной душами праведников. По другим онемеченным славянским преданиям — возвращались в небесный рай эльфов только души безгрешных младенцев, которым нечего было и забывать из омраченного греховной печалью земли.
На Руси никогда не существовало таких преданий, но нечто подобное слышится в рассказах о том, что дети-малолетки видят во сне райские сады, благоухающие розами, по описанию совершенно напоминающие острова эльфов. На детские вопросы о рождении у нас, обыкновенно, отвечают, что «нашли в траве», «принесли вороны», и т. п. Все это невольно напрашивается на сопоставление с только что приведенными сказаниями немцев и онемеченных славян. В Тверской губернии, на старой — кондовой Велико-Руси, записана любопытная колыбельная песенка.
«Бог тебя дал,
Христос даровал,
Пресвятая Похвала (Богородица)
В окошечко подала, —
В окошечко подала,
Иванушкой назвала;
Нате-тко —
Да примите-тко!»
— запевается-начинается эта песенка. Продолжается она обращением к близким ребенку людям: — «Уж вы, нянюшки, уж вы, мамушки! Водитеся, не ленитеся! Старыя старушки, укачивайте! Красныя девицы, убаюкивайте!» Вслед за этими увещательными словами, с которыми-де подала малютку в окошечко «Похвала», идет самое убаюкиванье: «Спи-се с Богом, со Христом! Спи со Христом, со ангелом! Спи, дитя, до утра, до утра до солнышка! Будет пора, мы разбудим тебя. Сон ходит по лавке, дремота по избе; сон говорит: „Я спать хочу!“ Дремота говорит: — „Я дремати хочу!“ По полу, по лавочкам похаживают, к Иванушке в зыбочку заглядывают, — заглядывают, спать укладывают»… Многое-множество других колыбельных песен распевается на Руси и над мягкой постелькою барского дитяти — нянюшками-мамушками, и над холщевой или лубяной зыбкою будущего пахаря-хлебороба Русской Земли. И в каждой песенке, кем бы она ни пелась, чувствуется нежная любовь к маленькому существу, несущему в мир улыбку солнца, озарявшего потерянный рай праотцов человечества. И каждая-то песенка, тихим журчанием ручейка льющаяся над колыбелью, встречает «случайного гостя земли» приветливым обещанием всяческих благ земных. Некоторые сулят ему, — хотя бы он и был детищем бедняка-бобыля, и в глаза не видывавшего никаких приманок жизни, — что он «вырастет велик, будет в золоте ходить, будет в золоте ходить, чисто серебро носить, нянюшкам-мамушкам, девушкам-красавицам пригоршни жемчугу дарить» и т. д. В других утешают будущего крестьянина тем, что он «будет воювать — богатырствовати, службу царскую служить, прославлятися». Третьи — сулят убаюкиваемому нечто более близкое к осуществлению, вроде вятской песенки, начинающейся упоминанием о «куньей шубе», будто бы лежащей на ногах ребенка, и «соболиной шапке», — у него «в головах», но вдруг неожиданно переходящей к почерпнутым из окружающей действительности словам:
«Спи, посыпай,
На повоз поспевай!
Доски готовы,
Кони снаряжены…
Спи, посыпай,
Боронить поспевай!
Мы те шапочку купим,
Зипун сошьем,
Боронить сошлем
В чистыя поля,
В зеленые луга!..»
Когда ребенок начинает из засыпающего под звуки песен «несмышленыша» превращаться в пытающегося проявлять сознательное отношение к окружающему (принимается «гулить»), — к колыбельным песенкам присоединяются «потешные». Ими мать (или нянька) забавляет дитятю, отвлекая его от слез и крика, к которым будущий человек питает немалую склонность — и в палатах-хоромах, и в избах-хатах. Тут народное песенное слово изощряется на всевозможные лады, объединяя в себе и напев, и сказку, и скороговорку, и даже игру. Появляются действующими лицами таких песен-утех и «сорока белобокая», варящая кашу да гостей созывающая, и кошка, выходящая замуж «за кота-ворокота», и «коза рогатая-бодатая», и «петушок — золотой гребешок, масляна головка», и «долгоногий журавель», «что на мельницу ездил, диковинки видел», и «зайчик — коротеньки ножки, сафьяновы сапожки», и ворон, сидящий на дубу, играющий «во трубу», и многое-множество других зверей, птиц и невидали всякой. Прислушивающийся ко всему этому ребенок как бы умышленно вводится в неведомый ему дотоле, пробуждающий в нем пытливость мир природы, непосредственно связанной с жизнью крестьянина. Надолго, если только не навсегда, запоминаются с детства эти песенки потешные, после которых ребенок начинает «становиться на ножки», ходить и лепетать своим детским, день ото дня все более богатеющим языком. От этих песенок — недалеко и до тех певучих-голосистых прибауток-побасок, какими — по примеру уличных игрунов — только что вставшая на ноги и выбежавшая босиком из душной избы на вольный воздух детвора принимается оглашать улицы, задворки и выгоны, откуда ее день-деньской зовут — не дозовутся сердобольные матери-мамки и начинающие «учить» (сначала слегка, а потом и почувствительнее) отцы-тятьки.
Собирателями словесных богатств народа русского не обойдены без внимания и эти — «ребячьи» — песенки, хорошо знакомые всем, кто, если и не родился, так подолгу живал в деревенской глуши и не сторонился при этом от веяний деревенского быта. П. В. Шейн привел в своем «Великороссе» немало таких первобытных произведений народного песнотворчества — если не имеющих особого значения в смысле художественности, требуемой от настоящей песни, то много говорящих детскому слуху и сердцу. Не лишены смысла эти образцы детских вдохновений и с бытовой стороны: в них высказывается прямое проникновение души ребенка в трудовую жизнь отца-крестьянина, в поте лица добывающего хлеб свой. В этих прибаутках песенных зачастую слышен голос будущего пахаря-хлебороба, дышащего одним дыханием с матерью-природою — то щедрой-ласковою, то скупой-грозною. От ничего такого не выражающих припевов — «Тень, тень, потетень, выше городу плетень: на печи калачи — как огонь горячи…», или «Тили-бом, тили-бом, загорелся козий дом…», еще слишком близко стоящих к «потешным» песенкам о сороке и коте-ворокоте, детвора малая, и прыгающая, и чирикающая по-воробьиному — очень скоро переходит к более осмысленным.
Всюду и везде, с первым проблеском яркого весеннего солнышка, с первыми проталинками после зимней стужи — можно увидеть-сначала у заваленок, а потом (когда потеплеет во дворе) посреди улицы и даже за околицею, кучку толкущихся на одном месте ребят — мал-мала меньше! — выкликивающих свой привет возвращающейся на Святую Русь красной весне — вроде: «Приди, весна, с радостью, с великою милостью!» и т. д., или: «Солнышко-ведрышко, выгляни в окошечко! Твои детки плачут, есть-пить просят»… И нет конца-края ребячьей радости, если — как раз после этого выкликания — солнышко начнет осыпать рыхлые, тающие снега стрелами своих веселящих душу, животворных лучей.
Подрастает детвора и — что ни год — все более и более свыкается со всем обиходом деревенского быта, все ближе становятся ей каждая тревога, каждая надежда пахаря. Дождя просит засеянная нива, а его — нет да нет. И вот льются-звенят звонкие голоса детские: «Ты, дождь, дождем поливай ведром на дедкину рожь, на бабкину полбу, на девкин лен, на мужичий овес, на ребячью кашу!» или:
«Дождик, дождик! Припусти!
Я поеду во кусты —
Богу молиться, Христу поклониться…
Я у Бога сирота,
Отворяю ворота
Ключиком-замочком,
Золотым платочком!
Дождик, дождик! Пуще!
Дам тебе я гущи!»…
Стоит на дворе ненастье, льют-ливмя дожди, с «гнилого угла» туча за тучей надвигается, — нет ни просвета уж несколько дней. Все опасливее начинает приглядываться пахарь к погоде: ну, сохрани Бог — хлеба вымокнут!.. Уж готова деревня поклониться священнику — поднять иконы в поле, молебствовать о прекращении дождей. Прислушиваются ли, не прислушиваются ли ребята малые к толкам-разговорам старших, — у них уже готова новая подходящая к случаю песенка: или — «Радуга, дуга! Перебей дождя! Давай солнышко, колоколнышко».., или: «Дождик, дождик, перестань! Я пойду на Ердань („в Астрахань“, „во Рязань“, „во Казань“, („во Рестань“ — по иным разнопевам) — Богу молиться!» … и т. д. Что ни праздник, всей деревнею празднуемый, что ни обычай — связанный с преданиями-поверьями старины, — у ребят-малышей и ушки на макушке: сейчас они во все проникнут своим ребячьим умишком и слухом. Повернут ли Спиридоны-повороты («солновороты») солнце на лето, зиму на мороз; заколядуют ли веселые Святки; прилетят ли жаворонки на «Сороки»; обрадует ли Божий мир Радоница Красная Горка, — на все найдется у детворы деревенской спой веселый — как песня жаворонка, как щебет касатки — отклик. И не хуже отцов-матерей приглядывается их зоркий глаз к жизни природы.
Смешливость, плодящая острое словцо, всегда была сродни коренному русскому человеку, — будь ли он сын черноземной срединной полосы, живи ли он в благодатной Украине, трудись-бедуй ли он по соседству с архангельским поморьем. Более, чем когда бы то ни было, проявляется она в детском, переходящем к отрочеству возрасте. Тут — не знает она себе никакой преграды-помехи, не укоротить ее никакому строгому «ученью». Все, что способно возбудить смех, находит живой отклик в толпе ребят, еще не ознакомившихся на своем горбу с тяжкой страдою труда деревенского. Нет конца играм — забавам, нет меры шалостям, нет удержа смеху. Потешаются ребята и друг над дружкой, не прочь зачастую высмеять — вышутить и взрослого, подающего к этому тот или иной повод. И не только одною шаловливой забавою детской отзывается этот смех, — попадает он порою, что называется, не в бровь, а в самый глаз. Смешной вид человека, труднопроизносимое или малоупотребительное в деревенском быту имя, предосудительный поступок, тот или другой порок, становящийся известным деревне, — все это делается предметом то веселого, то меткого — острого, то злого и даже беспощадного ребячьего смеха. Впрочем, последний немедленно готов перейти в добродушно безобидную веселость-смешливость, — стоит только осмеиваемому показать себя детворе с более привлекательной стороны. Находятся в каждой деревне ребята, что походя слагают новые песенки — прибаутки смешливые. Они всегда бывают «коноводами» ребячьей ватаги и слывут общими любимцами, несмотря на свой готовый всех и вся просмеять нрав.
Детские игры деревенские не в пример разнообразнее и веселее городских. Что ни год, то прибавляются к ним новые, изобретаемые самими же играющими; порою подсказывает их жизнь. И здесь зачастую проявляется острая наблюдательность малыша-крестьянина, обнаруживается природная русская сметка, еще не придавленная никакими тяготами житейскими. Сколько этих игр, и не перечесть: что ни деревня — то игра! Но есть целый ряд и таких, которые являются общими чуть ли не для всего простора светлорусского и даже ведутся с незапамятных времен — веками. В таких играх детвора сталкивается уже с подростками, знакомыми и с хороводами не только по одной наглядке-наслышке, считающими себя чуть не за настоящих парней и девчат.
Но не все песни да игры, — приходит время-пора приучаться детворе деревенской и к работе. Начинается это с полотья в яровом поле, постепенно переходит к бороньбе, а там — не успеет и оглянуться подрастающий малыш, как уже он идет полосою, соху ведет, или — под жгучим припеком солнышка, которое еще совсем недавно молил «выглянуть в окошечко», гнет спину с серпом в руках, подрезая под корень рожь-кормилицу. Не угоняться за старшими чуть видному изо ржей потомку Микулы Селяниновича, а все же должен он помогать отцу-матери, начинать расплату за то, что его на белый свет родили, кормили-поили и если хоть и мало обували, то одевали. В поле — пот градом, спину ломит, с непривычки слезы готовы к горлу подкатиться клубком; а только вернулся из поля домой — куда и усталь денется: опять — за игры-песни… А то — с конями в луга, в «ночное»… Хоть и гудят ноги от усталости, и руки намахались за день, да зато как весело начинающей крестьянствовать детворе провести ночь на лугах, собравшись в кружок подле костра. Сколько страхов натерпишься, сколько сказок наслушаешься… А как сладко-крепко спиться на траве под кафтанишком в то время, когда близится росистое утро, и лошади уже начинают сбиваться все ближе к своим пастухам-сторожам — в предчувствии того, что скоро опять надо будет скакать в деревню, а оттуда плестись с сохою или телегой в поле.
Скорым шагом проходят золотые годы детства для всякого человека вообще; но в стоящей на устоях страдного труда семье сидящего на земле и кормящегося — живущего ее дарами крестьянина они пролетают быстрее быстрого. Рано подросток становится парнем, позабывающим о ребячьих забавах и если отводящим душу за песнями, то уже за хороводными — с их на иной лад слагающейся веселостью, или за тягучими-проголосными — с их тоской разыстомною. Не успеет у подростка и усов вырасти, как уже — смотришь — сыграли его свадьбу и стал он заправским мужиком, своему тяглу работником, своей бабе-хозяйке хозяином, своим детям отцом-кормильцем. Кажется, еще совсем недавно был и сам он всего-то «мужичком с ноготок», о каком слыхивал в бабкиных да дедкиных сказках, — а уж не страшны для него ни «упыри-буканы», ни «бабы-яги», которыми пугают старики со старухами трусоватую детвору шаловливую, рассказывая, что ходят-де они по селам-деревням, воруют ребятишек да поедают их — не только вместе с косточками, а и с новыми лапотками липовыми, Но еще долго спустя будут памятны обливающемуся потом работнику, находящему свое «веселье» уже не в беззаботной детской смешливости, — и песни ребячьи, и сказки старые.
«Мальчик с пальчик» да «девочка-снегурочка» являются любимыми воплощениями детей в сказочную оболочку — в устах русских сказочников. Первый, именующийся также и «мужичком с ноготок», наделяется способностью становиться невидимым в опасных для него случаях. Воображение народа-сказателя порождает его из случайно обрубленного пальца матери и поселяет в подземных недрах, откуда и выводит по своему хотенью — по щучьему веленью, как говорится. Ему-то приходится изображать мудрого старца с бородою в несколько раз длиннее себя и проникать взором во всю подноготную тайн бытия человеческого; то попадается он навстречу сказочным добрым молодцам и сам по обличью схож с ними — только ростом не вышел. В первом случае он является колдуном, приносящим немало всякого зла людям; в последнем — он творит только добро, пользуясь теми волшебными свойствами, которыми наделен. Иногда в его власти оказываются, по народному слову, и ковер-самолет, и скатерть-самобранка, и меч-самосек. Некоторые сказочники говорят, что этому мальчику-мужичку столько лет, что и не сосчитать; но есть немало и таких, которые величают его всего только «семилетком». О девочке-снегурочке ходит по народной Руси много всяких сказок. Все они изображают ее дочерью «старика со старухой», у которых «не было детей ни единого». Вышли старики однажды зимой на двор и принялся лепить из только что выпавшего снега куклу, — смотрят, а перед ними девочка-малютка, как есть — живая. Диву дались старики, стали «снегурочку» растить. И росла не по дням, а по часам — выровнялась во всем красавицам красавицу, да так и осталась несмышленышем, что дитя малое. Пришли раз подружки-соседки, стали просить у старика со старухой пустить с ними богоданную дочку в лес по ягоды. Отпустили старики: «Возьмите, да не потеряйте!» Далеко ли, близко ли ходили, много ли, мало ли времечка прошло, — вернулись все девушки домой, а снегурочки — нет: потерялась в лесу, заплуталася. «И теперь она там!» — заключают более уверенные в силе своего слова сказочники, обводя взглядом притаившуюся, обратившуюся в один слух детвору. У других — она попадает в руки к бабе-яге, где томится-мучается, укачивая новорожденного лешего. Иные же заставляют девочку-снегурочку, утеху старика со старухою, растаять под первыми знойными поцелуями вешнего солнышка красного. Но во всех разносказах она является ярким олицетворением недолговечности земной красоты, только подтверждающим то, что и сама жизнь — не что иное, как быстролетное детство вечности.