— Ну, Мари, сказал Сент-Клер, — для тебя настают золотые дни. Наша практическая, деловитая новоанглийская кузина намерена снять с твоих плеч всё бремя хозяйственных забот и дать тебе возможность отдохнуть, помолодеть и похорошеть. Церемонию передачи ключей можно бы устроить теперь же.
Это было сказано за завтраком, через несколько дней по приезде мисс Офелии.
— Я очень рада, — отвечала Мария, томно склонив голову на руку. — Если она возьмется вести хозяйство, я думаю, она скоро узнает, что здесь рабыни, это мы — хозяйки.
— О, конечно, она узнает и это, и много других полезных истин! — сказал Сент-Клер.
— Говорят, что мы держим рабов ради собственного удобства, — продолжала Мария, — ну уж, если бы мы заботились только о своих удобствах, мы давным давно отпустили бы их.
Евангелина устремила на мать свои большие, серьезные глаза и спросила простодушно:
— Так зачем же вы их держите, мама?
— Право, не знаю, должно бы для собственного мученья. Мне они положительно отравляют жизнь. Я думаю, большая часть моих болезней вызывается ими, а наши негры, самые худшие из всех, какие есть на свете.
— Ах, перестань, Мари, ты, должно быть, встала сегодня с левой ноги, — сказал Сент-Клер. — Ведь ты сама знаешь, что это неверно. У тебя есть Мамми, ведь это лучшее существо в мире. Что бы ты делала без неё?
— Мамми, действительно, лучше других негритянок, — ответила Мария. — Но Мамми эгоистка, страшная эгоистка, это уж свойство всех черных.
— Эгоизм громадный порок, — проговорил Сент-Клер серьезно.
— Да. вот взять Мамми, — сказала Мария: — с её стороны, конечно, страшно эгоистично спать так крепко по ночам: она знает, что мне почти каждый час требуются разные мелкие услуги, когда я чувствую себя плохо, а между тем ее не добудиться. Я положительно больна сегодня утром от тех усилий, какие мне пришлось делать, чтобы будить ее.
— Но ведь, последнее время она несколько ночей напролет ухаживала за вами мама? — сказала Ева.
— А ты почем знаешь? — резко спросила Мария, — она, наверно, жаловалась тебе?
— Нет, она не жаловалась; она только говорила, что вы плохо спали несколько ночей подряд.
— Отчего ты не позволяешь Джен или Розе заменить ее на одну, две ночи, чтобы она могла отдохнуть?
— Как ты можешь предлагать мне подобную вещь? — возразила Мария, — Право, Сент-Клер, ты сам не знаешь, что говоришь! При моей нервности всякая безделица волнует меня; если непривычный человек станет трогать меня своей рукой, я прямо сойду с ума. Если бы Мамми была ко мне так привязана, как бы ей следовало, она несомненно просыпалась бы легче, Я слыхала, что у некоторых людей бывают такие преданные слуги, но сама не испытала этого счастья, — И Мария вздохнула.
Мисс Офелия слушала весь этот разговор с напряженным вниманием, плотно сжав губы: она, по-видимому, решила вполне усвоить себе положение вещей и взаимные отношения обитателей этого дома, прежде чем высказать собственное мнение.
— У Мамми несомненно есть некоторые достоинства, — продолжала Мария, — она кротка и почтительна, но в душе она эгоистка. Например, она до сих пор не перестает ныть и скучать о своем муже. Видите ли, когда я вышла замуж и переехала сюда, конечно, взяла ее с собой, а её мужа мой отец не мог отпустить. Он был кузнец, и очень нужен в хозяйстве; я тогда же думала и говорила, что им с Мамми самое лучшее совсем разойтись друг с другом, так как навряд ли им когда-нибудь придется жить вместе. Мне жаль, что я не настояла на этом и не выдала Мамми за кого-нибудь другого. Но я была глупа, слишком добра и не хотела неволить ее. Я тогда же сказала Мамми, чтобы она не надеялась увидеться с ним больше чем один, или два раза в жизни, так как я не могу бывать в имении отца: тамошний воздух вредно отзывается на моем здоровье; и я советовала ей сойтись с кем-нибудь. Мамми бывает иногда страшно упряма, никто этого так не знает, как я.
— Есть у неё дети? — спросила мисс Офелия.
— Да, двое.
— Она, наверно, и об них скучает?
— Да, вероятно, но я никак не могла взять сюда таких маленьких замарашек, они были препротивные. Кроме того они отнимали бы у неё слишком много времени. Но я уверена, что Мамми до сих пор таит в душе злобное чувство против меня. Она не хотела ни за кого выходить замуж, и я даже думаю, что хотя она знает, как она мне нужна, и какое у меня слабое здоровье, но она завтра же ушла бы к мужу, если бы только смела. Право, я так уверена, они все такие эгоисты, даже лучшие из них.
— Как неприятно думать — это, — сухо сказал Сент-Клер.
Мисс Офелия бросила на него проницательный взгляд и
заметила на щеках его краску стыда и сдержанного негодования, а на губах саркастическую улыбку.
— Между тем, вы не поверите, как я всегда баловала Мамми! — продолжала Мария. — Желала бы я, чтобы ваши северные служанки заглянули в её платяной шкаф: у нее там и шелковые, и кисейные платья одно даже из настоящего батиста. Я иногда по целым часам отделывала ей чепчики и наряжала ее, когда она собиралась в гости. Никакой обиды она от меня не видела: секли ее во всю её жизнь не больше одного, двух раз. Она каждый день получает крепкий кофе и чай с белым сахаром. Это, конечно, очень дурно, но Сент-Клер хочет, чтобы у нас слуги жили, как господа, и они все делают, что хотят. Наши слуги страшно избалованы, это факт. Мне кажется, мы отчасти виноваты в том, что они эгоисты и ведут себя точно избалованные дети; я даже устала повторять это Сент-Клеру.
— И я устал! — отозвался Сент-Клер, принимаясь за утреннюю газету.
Ева, красавица Ева, стояла тут же и слушала мать с своим обычным выражением глубокой вдумчивости. Она тихонько подошла к матери сзади и обняла ручками её шею.
— Ну, что тебе, Ева?
— Мама, позвольте мне поухаживать за вами одну ночь, только одну? Я знаю, что не расстрою вам нервы, и я не буду спать. Я часто не сплю по ночам и всё думаю…
— Ах, какие глупости, девочка, какие глупости! — прервала ее Мария, — что это, право, за странный ребенок!
Да отчего же, мама? Мне кажется, — робко прибавила она, — что Мамми нездорова. Она мне говорила, что у неё последнее время постоянно болит голова.
— Ну, да, это обыкновенная манера Мамми! Они все на один лад: чуть у них заболит голова или палец, они уже делают из этого целую историю. Этому никогда нельзя потакать — никогда! У меня на этот счет строгие правила, — сказала она обращаясь к мисс Офелии, — и вы сами скоро убедитесь, что это необходимо. Если вы позволите прислуге жаловаться на всякую мелкую неприятность, на всякое маленькое нездоровье, вы с ними хлопот не оберетесь. Я сама никогда ни на что не жалуюсь, никто не знает, как я страдаю. Я чувствую, что мой долг страдать молча и молчу.
Круглые глаза мисс Офелии выразили такое нескрываемое удивление при этих заключительных словах, что Сент-Клер не выдержал и разразился громким смехом.
— Сент-Клер всегда смеется, когда я сделаю малейший намек на свое нездоровье, — проговорила Мария тоном несчастной мученицы. — Надеюсь, что не настанет тот день, когда ему придется пожалеть об этом! — И Мария приложила к глазам платок,
Последовало неловкое молчание. Наконец Сент-Клер встал, посмотрел на часы, объявил, что ему нужно повидаться с одним знакомым и вышел. Ева побежала за ним, мисс Офелия и Мария остались одни за столом.
— Вот это всегдашняя манера Сент-Клера! — проговорила Мария, быстрым движением отнимая платок от глаз, как только преступник, для которого это должно было служить наказанием, скрылся из глаз.
— Он не понимает, он не может и не хочет понять, как я страдаю и страдала все эти годы. Если бы я еще жаловалась, если бы я поднимала шум из-за всякой своей болезни, его можно бы оправдать. Мужчине вполне естественно надоедает вечно ноющая жена. Но я молчала, я молча переносила свои страдания, пока, наконец, Сент-Клер вообразил, что я могу перенести решительно всё.
Мисс Офелия совершенно не знала, что отвечать на эту тираду.
Пока она придумывала, что сказать, Мария вытерла слезы, пригладила свои перышки, как голубка после дождя, и завела с мисс Офелией хозяйственный разговор о буфете, кладовых, катке, чулане и т. п. предметах, так как по общему соглашению кузина должна была взять на себя заведование всем этим. Она давала ей столько предостережений, указаний и поручений, что женщина не столь практичная и деловитая, как мисс Офелия, наверно, сбилась бы с толку и всё перепутала.
— Ну, кажется, теперь я вам всё объяснила, — сказала Мария в заключение, — когда мне опять станет худо, вы справитесь и без моей помощи; вот только относительно Евы, — за ней надо присматривать.
— Она кажется, очень добрая девочка, — проговорила мисс Офелия, — я не видала ребенка лучше её.
— Ева совсем особенный ребенок, в ней очень много странностей. Она нисколько не похожа на меня, нисколько! — И Мария вздохнула, точно это было очень грустно.
Мисс Офелия про себя подумала: — Надеюсь, не похожа! — но имела благоразумие не высказать этого громко.
— У Евы всегда была наклонность оставаться с прислугой. Для некоторых детей это не дурно. Я сама, когда была маленькая, играла с негритянками отца и это не сделало мне никакого вреда. Но Ева как-то всегда старается поставить себя на равную ногу со всеми, кто ее окружает. Это в ней очень странная черта, и я никак не могу отучить ее от этого. Сент-Клер, кажется, поощряет ее в этом. Вообще, он потакает всем, живущим у него в доме, всем, кроме своей жены.
Мисс Офелия продолжала хранить глубокое молчание.
— А между тем с прислугой нельзя обращаться иначе, — продолжала Мария, — как смирить ее и не давать ей задирать голову. Я с детства понимала это. Ева в состоянии избаловать всю дворню. Не знаю, право, что она будет делать, когда ей самой придется вести хозяйство. Я стою за то, что надо быть доброй к прислуге, я всегда к ней добра: но она должна знать свое место. Ева этого не понимает, ей нельзя никак втолковать, что слуги не равны нам. Вы слышали, как она предлагала ухаживать за мной по ночам, чтобы Мамми могла спать! Вот вам образчик, как она способна поступать во всём, если только дать ей волю.
— Позвольте, — смело выступила мисс Офелия, — но ведь и вы, конечно, считаете своих слуг людьми и признаете, что им надо дать отдохнуть, когда они утомлены?
— Само собой разумеется. Я особенно стараюсь доставлять им всё необходимое, — всё, что не нарушает порядка в доме. Мамми всегда может найти время выспаться, это ей вовсе не трудно. Я никогда не видала такой сони, как она; она может спать работая, стоя, сидя, везде и во всяком положении. Нечего бояться, что Мамми не выспится! Но ведь смешно же, право, относиться к прислуге как к каким-то экзотическим цветкам или китайским вазам! — Мария погрузилась в обширное мягкое кресло и придвинула к себе изящный флакончик с нюхательною солью.
— Видите ли, — продолжала она слабым голосом, замирающим, как последнее дыхание аравийского жасмина или нечто столь же воздушное, — видите ли, кузина Офелия, я редко говорю сама о себе, это противно моим привычкам, это мне неприятно. Да по правде сказать, у меня и сил на это не хватает. Но есть вещи, в которых мы с Сент-Клером совершенно расходимся. Сент-Клер никогда не понимал, никогда не ценил меня. Мне кажется, в этом корень всех моих болезней! Сент-Клер не хочет оскорблять меня, я уверена, но все мужчины от природы эгоистичны и невнимательны к женщинам. По крайней мере, такое впечатление я вынесла из собственных наблюдений.
Мисс Офелия, обладала не малой дозой осторожности, отличающей уроженцев Новой Англии, и питала особенное отвращение к вмешательству в семейные дрязги. Предвидя, что ей грозит опаспость с этой стороны, она изобразила на лице своем угрюмый нейтралитет, она вытянула из кармана свое аршинное вязанье — верное средство против искушений дьявола, который, по мнению доктора Уатса, любит смущать людей праздных, — и принялась энергично вязать, сжав губы, с таким выражением, которое говорило яснее слов: „Вы меня не заставите высказаться; я совершенно не желаю мешаться в ваши дела“. Сразу видно было, что от неё можно ждать столько же сочувствия, как от каменного льва. Но Марии было всё равно. Она нашла человека, с которым могла говорить, чувствовала себя обязанной говорить, и этого было с неё довольно. Она подкрепила себя, поднеся флакончик к носу, и продолжала:
— Видите ли, когда я выходила замуж за Сент-Клера, я принесла в приданое собственное имущество и слуг, так что по закону я имею право распоряжаться ими. У Сент-Клера есть свое состояние и свои невольники, пусть бы он делал с ними, что хотел, я бы ни слова не говорила, но он во всё мешается. У него самые дикие понятия о многих вещах, между прочим о том, как надо обращаться с прислугой. Право, он иногда поступает так, будто интересы слуг для него важнее моих интересов и его собственных. Он терпит от них всевозможные неприятности и никогда пальцем их не тронет. Он вообще кажется очень добродушным, но иногда бывает прямо страшен, уверяю вас, он меня пугает. Например, он забрал себе в голову, что у нас в доме никто не смеет ударить невольника, никто, кроме его самого или меня; и он так строго стоит на этом, что я не смею с ним спорить. Ну и что же из этого выходит? Сен-Клер никогда не подымет ни на кого руки, хоть на голову ему сядь, а я — вы понимаете, как жестоко требовать от меня таких усилий! А ведь вы знаете, эти негры просто взрослые дети, ничего больше.
— Я не знаю ничего подобного и благодарю Бога, что не знаю! — отрезала мисс Офелия.
— Ну, так узнаете, если останетесь здесь жить и не дешево заплатите за это знание. Вы не имеете понятия, как несносны, глупы, беспечны, неразумны и неблагодарны эти негодяи!
Мария всегда удивительно оживлялась, когда речь заходила об этом предмете; так и теперь она открыла глаза и, по-видимому, совсем забыла свою слабость.
— Вы не знаете и не можете знать, сколько приходится нам, хозяйкам, терпеть от них ежедневно, ежечасно, всегда и везде. Но жаловаться Сент-Клеру совершенно бесполезно. Он говорит самые странные нелепости, в роде того, что мы сами сделали их такими, и потому должны быть снисходительными. Он уверяет, что мы сами виноваты в их недостатках, и что жестоко наказывать их за нашу собственную вину. Он говорит, что на их месте мы были бы не лучше их! Как будто можно делать такие сравнения!
— А вы не думаете, что Бог создал их из одной плоти и крови с нами? — спросила мисс Офелия резко.
— Нет, конечно! Как можно! Это низшая раса.
— А вы не думаете, что им, как и нам, дарована бессмертная душа? — спросила мисс Офелия с возраставшим негодованием.
— Ну это-то так, — зевая отвечала Мария, — в этом никто не сомневается. Но ставить их на одну доску с нами, сравнивать нас с ними, это уж, знаете, невозможно! А между тем, поверите ли, Сент-Клер говорил мне, что разлучать Мамми с её мужем это всё равно, что разлучать меня с ним. Ну можно ли делать такие сравнения? Разве Мамми может иметь такие же чувства, как я. Это совершенно разные вещи, а Сент-Клер уверяет, что не видит никакой разницы. Ну, разве Мамми может любить своих маленьких замарашек так, как я люблю Еву! Однако же, Сент-Клер вздумал один раз совершенно серьезно убеждать меня, что я обязана отпустить Мамми к её семье и взять взамен кого-нибудь другого, это я-то, с моим слабым здоровьем, с моими болезнями! Ну, этого даже я не могла вынести. Я не часто высказываю свои чувства: я взяла себе за правило всё переносить молча; это горькая участь всех жен, и я ей покоряюсь. Но тот раз я не выдержала и вспылила. С тех пор он никогда не заводит1 со мной разговора об этом вопросе. Но я понимаю по его взглядам, по тем словечкам, которые у него вырываются, что он не переменил своего мнения, и это так обидно, так неприятно!
Мисс Офелия, по-видимому, боялась, что не выдержит и скажет что-нибудь лишнее; но её манера быстро шевелить спицами была красноречивее всяких слов. Мария не понимала ее-и продолжала:
— Вы теперь видите, каким домом вам придется управлять. У нас в хозяйстве нет ни малейшего порядка; слугам предоставлена полная свобода, они делают, что хотят и берут всё, что вздумают. Я одна только немного сдерживаю их, насколько позволяет мое слабое здоровье. У меня припасена плеть, и я иногда пускаю ее в ход; но это всякий раз страшно утомляет меня. Если бы Сент-Клер согласился наказывать их, как другие…
— То есть, как же?
— Да отправлял бы их в тюрьму или куда-нибудь в другое место, где их секут. Без этого ничего нельзя сделать. Если бы я не была таким несчастным, слабым созданием, я, наверно, справлялась бы с ними вдвое энергичнее, чем Сент-Клер
— А как же справляется Сент-Клер? — спросила мисс Офелия, — вы говорили, что он никогда никого не бьет?
— Мужчины, знаете, лучше нас умеют приказывать, им легче заставить себя слушаться. А потом, посмотрите когда-нибудь пристально ему в глаза, у него очень странные глаза, когда он говорит решительно, в них точно молния загорается. Я сама их боюсь, и слуги понимают тогда, что с ним шутить нельзя. Сколько я ни бранись и ни сердись, мне не добиться того, что Сент-Клер может сделать одним своим взглядом, если захочет. О, за Сент-Клера можно быть спокойной в этом отношении, оттого-то он нисколько и не жалеет меня. Но когда вы примитесь за хозяйство, вы убедитесь, что иначе как строгостью с ними ничего не сделаешь, — они такие скверные, лживые, ленивые…
— Старая песня, — перебил ее Сент-Клер, входя в комнату. — На том свете этим грешникам придется страшно отвечать, особенно за леность. Вы видите, кузина, — он во всю длину растянулся на кушетке против Марии, — их леность прямо непростительна, когда мы с Мари подаем им такие хорошие примеры.
— Перестань, пожалуйста, Сент-Клер, — это очень дурно с твоей стороны.
— Неужели? А я думал, что говорю хорошо, даже замечательно хорошо для меня. Я всегда стараюсь поддержать твои замечания, Мари.
— Ты очень хорошо знаешь, что и не думал поддерживать меня, Сент-Клер.
— О, значит, я ошибся. Благодарю тебя, моя милая, что ты меня поправила.
— Ты прямо дразнишь меня! — сказала Мария.
— Ну, полно, Мари, погода сегодня жаркая, а я только что ссорился с Дольфом и ужасно устал. Пожалуйста, будь милой, позволь мне отдохнуть в сиянии твоей улыбки.
— А что такое вышло с Дольфом? — спросила Мария. — Бесстыдство этого негодяя переходит всякие границы, я положительно не выношу его. Мне бы хотелось иметь право по своему разделаться с ним, я бы его смирила,
— Всё что ты говоришь, моя дорогая, отличается как всегда проницательностью и здравым смыслом, — отвечал Сент-Клер. Что касается Дольфа, дело вот в чём: он так долго старался подражать моим изящным манерам и всем моим качествам, что в конце концов стал смешивать себя со своим господином; и я принужден был разъяснить ему это недоразумение.
— Каким образом? — спросила Мария.
— Я дал ему ясно понять, что желаю сохранить часть своего платья исключительно для собственного употребления; я поставил ему на вид, что он слишком щедро пользуется моим одеколоном и был настолько жесток, что приказал ему ограничиться одной дюжиной моих батистовых платков. Последнее особенно задело Дольфа, и мне пришлось поговорить с ним по-отечески, чтобы убедить его.
— Ах Сент-Клер, когда это ты научишься обращаться как следует с прислугой! ведь это просто отвратительно, да чего ты их балуешь! — вскричала Мария.
— В сущности, что за особенная беда, если бедный парень хочет походить на своего господина? Раз я его воспитал так, что он высшим благом для себя считает о-де-колон и носовые платки, почему же мне и не дать их ему?
— А почему же вы его так воспитали? — спросила мисс Офелия довольно резко.
— Да уж слишком это хлопотливое дело; леность, кузина, леность, вот что губит множество человеческих душ. Если бы не леность, я сам был бы добродетелен, как ангел. Я начинаю думать, что леность это „корень нравственного зла“, как говорил у вас в Вермонте старый доктор Бозерем. Это, конечно, страшно неприятно!
— Я думаю, что на вас, рабовладельцах, лежит страшная ответственность, — проговорила мисс Офелия. — Я ни за что в свете не взяла бы ее на себя. Вы должны воспитывать своих рабов, относиться к ним, как к разумным существам, как к существам с бессмертною душою, за которых вам придется отдать отчет перед судом Божиим. Вот как я на это смотрю! — Негодование её вырвалось наружу тем горячее, что оно с утра накапливалось в её душе.
— Эх, полноте, перестаньте, пожалуйста, — сказал Сент Клер, быстро вставая, — вы ничего не знаете о нашей жизни! — Он сел за фортепьяно и заиграл какую-то веселую пьесу. Сент-Клер был очень талантливый музыкант. У него было блестящее и твердое туше; пальцы его летали по клавишам, словно птицы, быстро и отчетливо. Он играл одну пьесу за другою, как человек, который хочет музыкой прогнать свое дурное настроение. Наконец, он отложил ноты в сторону, встал и сказал весело:
— Ну, кузина, вы исполнили свой долг и прочли нам хорошую нотацию; я вас за это в сущности очень уважаю. Я нисколько не сомневаюсь, что вы бросили мне алмаз самой неподдельной истины, но, видите ли, он попал мне прямо в лицо и потому я не сразу мог оценить его.
— Я со своей стороны не вижу никакой пользы от таких разговоров, — сказала Мария. — Не знаю, кто делает для прислуги больше нас; а это нисколько не идет им на пользу, они становятся всё хуже и хуже. Что касается до того, чтобы разговаривать с ними и всё такое, так могу сказал, я до усталости и до хрипоты говорила им об их обязанностях и о всём прочем. Они могут ходить в церковь, когда хотят, но так как они понимают проповедь не больше свиней, то им никакой нет пользы от этого; хотя они всё-таки ходят, им предоставлено всё, что нужно, но, как я и раньше говорила, это низшая раса, и всегда такой останется, и против этого нельзя ничего сделать. Сколько вы ни старайтесь, вы их не перемените. Видите ли, кузина Офелия, я уже пробовала, а вы нет. Я родилась и выросла среди них, я их знаю.
Мисс Офелия находила, что высказалась в достаточной мере, и потому молчала. Сент-Клер насвистывал какую-то песню.
— Сент-Клер, пожалуйста перестань свистать, — заметила Мария, — у меня от этого хуже болит голова.
— С удовольствием, отвечал Сент-Клер, не желаешь ли, чтобы я еще что-нибудь для тебя сделал?
— Я желала бы, чтобы ты побольше сочувствовал моим страданиям; ты меня нисколько не жалеешь.
— Мой милый ангел-обличитель! сказал Сент-Клер.
— Меня раздражает, когда ты со мной говоришь таким тоном.
— Как же прикажешь с тобой говорить? Скажи только, я готов всячески говорить, чтобы угодить тебе.
Веселый взрыв смеха со двора донесся сквозь шелковые занавеси веранды. Сент-Клер прошел туда, приподнял занавес и сам расхохотался.
— Что там такое? — спросила мисс Офелия, подходя к перилам.
Во дворе, на маленькой дерновой скамейке сидел Том; в каждую петличку его куртки было засунута ветка жасмина, и Ева, весело смеясь, надела ему на шею гирлянду из роз и потом сама, как воробушек, вспорхнула к нему на колени.
— Ах, Том, какой ты смешной!
Том улыбался сдержанно и благодушно, видимо наслаждаясь игрой не меньше своей маленькой госпожи. Увидев своего господина, он поднял на него полуумоляющий полуизвиняющийся взгляд.
— Как вы можете позволять ей это! — воскликнула мисс Офелия.
— Отчего же не позволять? — спросил Сент-Клер.
— Не знаю, но это кажется так ужасно!
— Вы не нашли бы ничего дурного, если бы ребенок ласкал собаку, даже черную. Но вы чувствуете отвращение к созданию, которое имеет бессмертную душу -сознайтесь, что это правда, кузина. Я подмечал это чувство у многих из ваших северян. Мы не испытываем ничего подобного, хотя, конечно, это не заслуга с нашей стороны: привычка делает у нас то, что должна бы делать христианская религия — она смягчает личное предубеждение. Вы брезгаете ими, как змеями или жабами, и в тоже время негодуете, когда их притесняют. Вы не хотите, чтобы с ними дурно обращались, но не желаете сами ничего для них делать. Вам было бы всего приятнее отослать их в Африку, чтобы не видеть их и не чувствовать их запаха, затем отправить к ним двух, трех миссионеров, которые бы самоотверженно взяли на себя их нравственное развитие. Что, разве не правда?
— Пожалуй, отчасти правда, — задумчиво отвечала мисс Офелия.
— Что бы делали бедные и униженные, если бы не было детей? — проговорил Сент-Клер, опираясь на перила и следя глазами за Евой, которая убегала, увлекая за собой Тома. — Одни только дети настоящие демократы,. Теперь Том герой для Евы; его рассказы представляются ей чудесными, его пение методистских гимнов правится ей больше оперы, разные безделушки, которыми наполнены его карманы, для неё дороже алмазов и он сам — самый удивительный Том из всех чернокожих. Ребенок это одна из роз Эдема, которые Господь бросает на землю нарочно для бедных и униженных: им редко попадают розы другого рода.
— Как странно, кузен, — заметила мисс Офелия — послушать вас, так можно подумать, что вы учитель.
— Учитель? — удивился Сент-Клер.
— Да, учитель религии.
— Вот уже нисколько; совсем не такой учитель религии, как бывают у вас в городах; а что всего хуже, я даже и не практик деле религии.
— Почему же вы так хорошо говорите в таком случае?
— Говорить очень легко, — отвечал Сент-Клер. — Кажется, это у Шекспира одно из действующих лиц говорит: „мне легче научить двадцать человек, как они должны поступать, чем быть одним из этих двадцати и следовать своим собственным наставлениям“. Во всяком деле необходимо разделение труда. Я призван говорить, а вы, кузина, делать.
Внешние условия жизни Тома в этот период времени были таковы, что, как сказали бы многие, ему решительно не на что было пожаловаться. Маленькая Ева так привязалась к нему — это была инстинктивная благодарность любящего сердечка, — что упросила отца приставить Тома специально к ней, поручить ему сопровождать ее на всех прогулках и пешком, и верхом. Том получил приказание бросать всякую работу, являться по первому зову к мисс Еве и делать всё, что она велит, — приказание это, — как легко поймут наши читатели, были далеко не неприятно ему. Он был всегда хорошо одет, в этом отношении Сент-Клер был очень требователен, и сам не жалел денег на одежду прислуге. Его служба при конюшне была не более, как почетная должность, и состояла только в ежедневным осмотре лошадей и в указаниях, какие он давал своему помощнику. Мария Сент-Клер объявила, что не переносит запаха конюшни и что, так как Том бывает иногда в комнатах, то ему нельзя поручать никакой черной работы; её нервная система совершенно не приспособлена к испытаниям такого рода: ей достаточно почувствовать неприятный запах, и драма её жизни оборвется, и все её земные страдания сразу окончатся. Поэтому Том, в своем отлично вычищенном простеньком сюртучке, касторовой шляпе, блестящих сапогах, безукоризненных манжетах и воротнике, с своим серьезным, добродушным, черным лицом имел такой почтенный вид, что, живи он в другие века, он мог бы сделаться епископом Карфагенским.
Кроме того, он жил в очень красивом доме, условие к которому люди этой впечатлительной расы никогда не остаются равнодушными. Он с тихою радостью наслаждался птицами, цветами, фонтанами, благоуханием, светом и красотою двора, шелковыми занавесями, картинами, люстрами, статуэтками и позолотой гостиных, казавшихся ему чем-то в роде дворца Аладина.
Если когда ни будь жители Африки окажутся просвещенной, умственно развитой расой, — а это должно случиться когда-нибудь. — Африка должна когда-нибудь с свою очередь сыграть свою роль в великой драме человеческого развития — жизнь проснется в ней с такой роскошью и таким блеском, о какой и не мечтают более северные народы. В этой далекой, таинственной стране золота и драгоценных камней, пряностей, широколиственных пальм, чудных цветов и удивительного плодородия возникнут новые формы искусства, новый стиль красоты, и негритянская раса, не презираемая, не угнетаемая более, проявит себя какими-нибудь новыми, чудными формами жизни. Это несомненно случится, благодаря их кротости, их сердечному смирению, их привычки возлагать всё свое упование на высшую Силу и Премудрость, их детски-простодушной привязчивости и незлобивости. Во всём этом они создадут высшую форму истинно христианской жизни и, быть может, Господь Бог, наказывающий кого любит, ввергнул бедную Африку в горнило испытании, чтобы дать ей высшее и благороднейшее место в том царстве, которое он воздвигнет, когда падут все другие царства, ибо первые будут последними, а последние первыми.
Думала ли обо всём этом Мария Сент Клер, когда она, в одно воскресное утро, стояла на веранде в изящном, нарядном костюме и застегивала браслет с брильянтами на своей тоненькой ручке? Может быть, и думала, а если не именно об этом, то о чём-нибудь подобном. Мария вообще стояла за добродетель, а теперь ома отправлялась во всеоружии — в брильянтах, шелке и кружевах, — в модную церковь и считала себя очень благочестивой. Мария поставила себе за правило быть благочестивой по воскресеньям. Она стояла такая стройная, изящная, воздушная и грациозная во всех своих движениях, а кружевной шарф окружал ее точно облаком. Она была прелестна, и чувствовала себя очень изящной и очень доброй. Рядом с ней стояла мисс Офелия — полная противоположность ей. Не то чтобы её шелковое платье или шаль были менее красивы, её носовой платок менее тонок; но во всей её фигуре чувствовалась деревянность, угловатость и прямолинейность, между тем как грация проникала всё существо её соседки; грация, но не благодать Божия, это ведь не всё равно[1].
— Где Ева? — спросила Мария.
— Она остановилась на лестнице, что-то говорит с Мамми.
Что такое говорила Ева Мамми на лестнице? Послушаем, читатель, хотя Мария и не слышит этого.
— Милая Мамми, у тебя, должно быть, страшно болит голова?
— Благослови вас Бог, мисс Ева, у меня последнее время постоянно болит голова. Не беспокойтесь об этом.
— Я очень рада, что тебе можно пройтись но воздуху; и вот, еще, — девочка обняла ее обеими ручками — возьми, Мамин, мой флакончик с нюхательною солью.
— Как! ваш хорошенький золотой флакончик с брильянтами! Нет, мисс, этого нельзя.
— Да почему же? Тебе он нужен, а мне нисколько. Мама всегда нюхает соли, когда у неё болит голова, это тебе поможет. Нет, пожалуста, возьми, сделай мне удовольствие!
— Дорогая моя, как она говорит-то! — сказала Мамми, — когда Ева сунув ей флакончик и поцеловав ее, побежала догонять мать.
— Зачем ты остановилась?
— Я дала Мамми мой флакончик, чтобы она взяла его с собой в-церковь.
— Ева! — вскричала Мария, нетерпеливо топнув ногой, — ты дала свой золотой флакончик Мамми! Да когда же ты, наконец, выучишься приличиям? Иди сейчас же и возьми его назад!
Ева печально опустила голову и медленно повернулась, чтобы исполнить приказание матери.
— Оставь ее, Мари, заметил Сент-Клер пусть она делает, как хочет.
— Но подумай, Сент-Клер, как же она будет жить в свете?
— Право не знаю, отвечал Сент-Клер, но на небе ей будет лучше, чем нам с тобой.
— О, папа, не говорите так, — попросила Ева, тихонько дотрагиваясь до его локтя, — это огорчает маму.
— Ну что же, кузен, готовы вы ехать с нами? — спросила Офелия.
— Я не еду, благодарю вас.
— Мне бы очень хотелось, чтобы Сент-Клер ходил в церковь, — заметила Мария, — но у него нет ни кротки религиозного чувства. Это просто неприлично.
— Я знаю, — отвечал Сент-Клер. — Вы, барыни, кажется, ходите в церковь, чтобы учиться, как жить в свете, и ваше благочестие прикрывает наше неприличное поведение. Если бы я захотел идти в церковь, то пошел бы в ту, в какую ходит Мамми. Там по крайней мере не заснешь.
— Как! к этим крикливым методистам? Какой ужас! вскричала Мария.
— Это всё-таки лучше, чем мертвая зыбь ваших приличных церквей, Мари. Ходить туда выше сил человеческих. Разве ты хочешь идти, Ева? Останься-ка лучше дома, будем вместе играть.
— Благодарю, папа, но мне лучше хочется ехать в церковь.
— Да ведь там же страшно скучно?
— Да, немножко скучно, отвечала Ева, и спать хочется, но я стараюсь не засыпать.
— Так зачем же ты едешь?
— Видите ли, папа, — шепнула ему девочка, — тетя говорит, что Бог хочет, чтобы мы бывали в церкви; а ведь он нам всё дал, вы сами знаете; отчего же нам не сделать такой безделицы, если ему этого хочется. Ведь это же и не особенно скучно.
— Ах ты, моя милая, добренькая девочка!-вскричал Сент-Клер, целуя ее, — поезжай, моя умница и помолись за меня.
— Конечно, я всегда молюсь за вас, — отвечала малютка, и вскочила в карету вслед за матерью. Сент-Клер стоял на подъезде и посылал ей воздушные поцелуи, пока карета не скрылась из глаз. Крупные слезы стояли в глазах его.
— О Евангелина! как идет к тебе это имя, — думал он — Бог послал тебя мне, как живое евангелие!
Так он чувствовал в течение одной минуты; затем он закурил сигару, принялся читать „Пикаюня“ и забыл о своем маленьком евангелии. Не так ли поступают и многие другие?
— Видишь ли, Евавгелина, — говорила в это время мать, — надобно всегда быть доброй к прислуге, но не следует относиться к ней так, как мы относимся к своим родным, или к людям одинакового с нами звания. Если бы Мамми заболела, ведь ты не положила бы ее в свою постельку?
— Мне бы очень хотелось положить, мама, — сказала Ева, — тогда мне было бы удобнее ухаживать за пей и потом, — знаете, у меня постелька лучше, чем у неё.
Мария пришла в отчаянье от того отсутствия нравственного чутья, какое обнаружилось в этом ответе.
— Что мне сделать, чтобы эта девочка поняла меня? — спросила она.
— Ничего! — многозначительно отвечала мисс Офелия.
Ева смутилась и опечалилась на минуту, но, к счастью, у детей впечатления быстро меняются, и вскоре она уже весело смеялась, выглядывая из окна быстро катившейся кареты.
— Ну-с, барыни, — спросил Сент-Клер, когда они удобно уселись за обеденный стол, — чем же вас угостили сегодня в церкви?
— О, доктор Г. сказал великолепную проповедь! вскричала Мария. — Такую проповедь тебе непременно следовало бы послушать: он высказал в ней все мои мнения.
— Это было, вероятно, весьма поучительно, — заметил Сент-Клер, — тема обширная.
— Ну, я хотела сказать мои взгляды на общество и тому подобное, сказала Мария. — Он взял такой текст: „Всё, сотворенное. Им, хорошо во благовремении“ и доказывал, что все деления и различии в обществе установлены Богом, что всё устроено красиво и стройно, одни поставлены наверху, другие внизу, одни рождены управлять, другие служить и тому подобное он очень хорошо применял всё это к разным смешным толкам о вреде невольничества, он ясно доказал, что Библия на нашей стороне и очень убедительно отстаивал все наши учреждения. — мне очень жаль, что ты его не слышал!
— О, мне этого совсем не нужно, — отвечал Сент-Клер. Я во всякое время могу почерпнуть из „Пикаюня“ все необходимые для меня сведения, и при этом еще курить сигару, а в церкви этого нельзя, как ты сама знаешь.
— А сами вы не разделяете этих взглядов? — спросила мисс Офелия.
— Кто, »я? Знаете, я такая безбожная собака, что все религиозные рассуждения о подобных вопросах нисколько меня не трогают. Если бы мне пришлось защищать рабство, я бы прямо и открыто сказал: „Мы стоим за рабство; у нас есть рабы и мы не отпустим их, мы их держим ради собственного удобства и собственной выгоды“. Коротко и ясно. В сущности то же говорят и все эти благочестивые проповедники. Но мои слова понятны всякому и везде.
— Как ты непочтительно относишься к церкви, Августин! — заметила Мария. — Это просто возмутительно!
— Возмутительно! Да ведь это сущая правда! Этим проповедникам следовало бы зайти еще немножко подальше в своих религиозных изъяснениях и доказывать, что когда человек выпьет лишний стаканчик, или просидит ночь за картами и тому подобное, это всё очень красиво во благовремении и установлено самим Богом. Нам, молодым людям, было бы очень приятно слышать, что все такие проступки похвальны и угодны Богу.
— А как же вы сами считаете рабство, справедливым или несправедливым?
— Э, нет, кузина, — засмеялся Сент-Клер от меня вы не дождетесь своей ужасной новоанглийской прямолинейности. Я знаю, что если я вам отвечу на этот вопрос, вы мне зададите еще полдюжины один труднее другого, а я вовсе не желаю открывать вам свои позиции. Я очень люблю бросать камни в чужие огороды, но не намерен заводить свой, чтобы другие бросали в него.
— Вот он всегда так говорит, — вмешалась Мария; — от него никогда нельзя добиться настоящего ответа. Я думаю, всё это оттого, что он не признает религию.
— Религия! — вскричал Сент-Клер таким тоном, что обе дамы взглянули на него. — Религия! разве то, что вам говорят в вашей церкви, религия? Разве то, что может склоняться и повертываться, подниматься и опускаться в угоду каждому изменению в эгоистичном, суетном обществе, разве это религия? Разве религия может быть менее великодушна, менее справедлива, менее милосердна к людям, чем даже моя собственная греховная, суетная, испорченная природа? Нет, для меня религия это нечто стоящее выше меня, а не на одном уровне со мной.
— Вы, значит, не думаете, что Библия оправдывает рабство? — спросила мисс Офелия.
— Библия была любимая книга моей матери, — отвечал Сент-Клер. — Ею она жила, с нею умерла, и мне было бы очень грустно, если бы в ней оказалось что-нибудь подобное, так же грустно, как если бы кто-нибудь желая убедить меня, что всё это похвально, доказал мне, что моя мать пила водку, жевала табак и ругалась. Это нисколько не оправдало бы меня в собственных глазах, а только уничтожило бы мое уважение к ней; между тем это большое утешение, когда у человека есть кто-нибудь на свете, кого он может уважать. Короче говоря, — он снова вернулся к прежнему веселому тону, — я хочу одного только, чтобы различные вещи лежали в разных ящиках. Всё общество и в Европе, и в Америке построено на таких началах, к которым невозможно применять идеальную мерку нравственности. Каждый понимает, что люди и не стремятся к абсолютной справедливости, что им достаточно поступать не хуже других. Когда человек мужественно заявляет, что рабство для нас необходимо, что мы превратимся в нищих, если откажемся от него, и потому намерены навсегда сохранить его, — это сильная, ясная, определенная речь, речь правдивая и, как таковая, заслуживающая уважения. И судя по тому, как вообще поступает большинство, можно быть уверенным, что она поддержит нас в нашем стремлении. Но когда он скорчит постную физиономию и начнет гнусавым голосом приводить тексты из священного писания, мне всегда представляется, что он ровно ничего не стоит.
— Ты очень недобрый, — заметила Мария.
— Хорошо, сказал Сент-Клер, представьте себе, что по какой-нибудь причине цена на хлопок сильно пала и никогда не поднимется, а невольники потеряли всякую ценность на рынке. Разве вы не думаете, что у нас тотчас явится новое толкование Св. Писания? Какой поток света сразу озарит всю церковь, как сделается всем ясно, что и Библия, и разум не одобряют, а порицают рабство.
— Во всяком случае, — проговорила Мария, — укладываясь на кушетке, я благодарю Бога, что родилась в стране, где существует рабство, и я думаю, что рабство совершенно справедливое учреждение, я прямо чувствую, что оно должно быть справедливо. Во всяком случае я не могла бы жить без него.
— А ты что об этом думаешь, кисонька? — спросил отец у Евы, которая вошла в эту минуту с цветком в руке.
— О чём, папа?
— Да вот, что тебе больше нравится: жить так, как они живут у дяди в Вермонте, или иметь полный дом прислуги, как у нас?
— Ах, конечно, у нас лучше, — отвечала Ева.
— Почему так? — спросил Сент-Клер, гладя ее по головке.
— Потому что больше есть людей, кого любить, папа, — отвечала девочка серьезно.
— Как это похоже на Еву! — вскричала Мария, — всегда она скажет что-нибудь странное!
— Разве это странно, папа? — шёпотом спросила Ева, вскарабкавшись на колени отца.
— По понятиям света, да, кисонька, — отвечал Сент-Клер. — А где же была моя девочка, пока мы обедали?
— Я была в комнате Тома, слушала, как он поет, и тетка Дина дала мне обедать.
— Слушала, как Том поет? Что же хорошо он поет?
— Ах да! он поет такие чудные песни о новом Иерусалиме, о светлых ангелах и о земле Ханаанской.
— Воображаю! и это лучше оперы, не правда ли?
— Да, и он научит меня петь их.
— Уроки пения? Однако! вы быстро подвигаетесь вперед!
— Да. он мне поет, а я ему читаю Библию, и он мне объясняет, чего я не понимаю.
— Честное слово, — расхохоталась Мария, — смешнее этого ничего не выдумаешь!
— А я готов дать честное слово, что Том очень хорошо объясняет Св. Писание, — сказал Сент-Клер. — Том вполне проникнут религиозным чувством. Сегодня рано утром мне понадобилась лошадь, я подошел к его каморке над конюшней и подслушал, как он там молится один, громким голосом. По правде сказать, я давно не испытал такого приятного чувства, как слушая эту молитву. За меня он молился з истинно апостольским усердием.
— Может быть, он заметил, что ты слушаешь. Эти штуки я знаю.
— Если так, то он не очень вежлив. Он весьма свободно высказывал Господу Богу свое мнение обо мне. Том, по-видимому, находит, что мне во многих отношениях следует исправиться, он усердно молил Бога обратить меня на путь истинный.
— Надеюсь, вы примите это к сведению? — сказала мисс Офелия.
— Мне кажется, вы разделяете мнение Тома? — заметил Сент-Клер. — Ну что же, может быть, я и в самом деле исправлюсь, как ты думаешь, Ева?
- ↑ Непереводимая игра слов: по-английски grace значит и грация, и благодать.