419.Но Адимант возразил: чем однакож защититься тебе, Сократ, когда кто скажет, что этих людей делаешь ты неслишком счастливыми — и притом по собственной их воле? ибо справедливо имея город в своей власти, они не пользуются никаким его благом, как другие, которые приобретают поля, строят прекрасные и огромные домы, покупают соответствующую им мебель, приносят богам особенные жертвы, принимают гостей, да еще, как ты сейчас сказал, собирают золото, серебро и всё, что признается за необходимое иметь людям счастливым. Ведь это просто, можно сказать, как бы наемные надзиратели, которые сидят в 420. городе, занимаясь, кажется, только караулом. — Да, отвечал я; и притом караулят лишь из хлеба и, кроме хлеба, жалованья, подобно другим, не получают; так что и предпринимать частные путешествия, если бы захотели, и дарить любовниц, и для удовлетворения каким-нибудь другим желаниям сорить деньги, — хотя сорители-то их и представляются людьми счастливыми, — им не позволительно. Этого и всего такого же ты не внес в свое возражение. — Так пусть войдет и это, примолвил он. B. Чем же, скажешь, защитим мы свое положение? — Да; но мы найдем, кажется, что говорить, если пойдем тою же дорогою; ибо скажем, что нет ничего удивительного, если и эти таким образом будут людьми самыми счастливыми, — только ведь мы устрояем город, смотря не на то, как бы нам сделать счастливым исключительно этот класс народа, а на то, каким бы образом упрочить счастье целого города: ведь в таком-то особенно городе привыкли мы находить справедливость, равно как в городе, весьма худо устроенном, — несправедливость, и смотря на это, судить о предмете давних наших исследований. Теперь мы, по обычаю, о счастливом городе C. составляем себе понятие не частное и берем его относительно не к нескольким человекам, а к целому; а потом уже будем исследовать противоположное этому. Пусть бы к нам, когда мы срисовываем статую, кто-нибудь подошел и, порицая нас, сказал, что для прекраснейших частей животного у нас употребляются не прекраснейшие цвета: глаза, например, орудия прекраснейшие, наводятся не пурпуровою, а черною краскою. Против такого порицателя мы могли бы, кажется, порядочно защититься, говоря: Не думай, чудный человек, D. будто мы должны рисовать столь прекрасные глаза, чтобы они не казались ни глазами, ни другими членами. Смотри-ка, не тогда ли является у нас прекрасное целое, когда каждому члену приписывается, что к нему идет. Так-то и теперь — не принуждай нас со званием стражей соединять такое счастье, которое скорее сделает их всем, чем стражами. Ведь сумели бы мы и земледельцев одеть E. в богатотканные плащи и подпоясать золотом, а потом велеть им для удовольствия обрабатывать землю, — либо гончарам, поудобнее наклонившись к огню, пить и бражничать, и в то же время, придвинув к себе станок, обделывать, сколько захочется, черепицы, и таким же образом сделать счастливыми всех других, чтобы блаженствовал целый город. Так не внушай нам этого; потому что, если мы послушаемся тебя, — у нас ни 421. земледелец не будет земледельцем, ни гончар — гончаром, и никто другой не удержит какой-либо из тех форм, из которых составляется город. Впрочем значение других классов маловажнее. Башмачники, например, если они сделались худыми и порочными, а прикидываются не такими, каковы на самом деле, — для города еще не страшны: напротив, когда стражи законов и города не бывают такими, а только кажутся, — смотри-ка, до основания сгубят весь город; между тем как, с другой стороны, от них-то и зависит благоустройство его и счастье. Итак, если стражей мы сделаем действительно стражами, то сделаем их менее всего вредными для города: B. напротив, кто говорит прежнее, то есть о каких-нибудь земледельцах, как о счастливых гуляках в праздничном собрании, а не в городе; тот имеет в виду, кажется, что-то другое, а не город. Поэтому надобно исследовать, смотря ли на то поставлять нам стражей, чтобы уделом их самих было как можно большее счастье, или наблюдая то, доставляется ли оно целому городу, C. — и этих попечителей и стражей принуждать к должному и убеждать их, чтобы они были отличными исполнителями своего дела, равно как и всех других, и таким образом, при развитии и благоустроении всего города, предоставлять каждому сословию ту меру счастья, какую которому позволяет получать его природа. — А ты хорошо говоришь, заметил он. — Но покажется ли тебе порядочным сродное с этим мое рассуждение? — Какое именно? — Смотри, не вредит ли это другим деятелям — D. до того, что они становятся худыми? — Что, то есть? — Богатство и бедность, сказал я. — Каким же образом? — А вот как. Разбогатевший горшечник захочет ли еще, думаешь, много заботиться о своем искусстве? — Никак, сказал он. — Не сделается ли он скорее ленивым и беспечным относительно своего дела? — И очень. — Стало быть, не сделается ли худшим горшечником? — Немало и таких случаев. — То же опять, — кто по бедности не может достать себе даже орудий, или чего другого, относящегося к искусству; тот и сам будет производить вещи худшего качества, и сыновей, или других своих E. учеников сделает худшими производителями. — Как не сделает? — Значит, и от того и от другого, — и от бедности и от богатства, как произведения искусств, так и сами искусники становятся худшими. — Явно. — Так теперь, по-видимому, мы нашли другое, что стражи должны всеми силами караулить, как бы это без их ведома не проникло в город. — Что такое разумеешь ты? — Богатство и бедность, сказал я; потому что первое располагает к роскоши, лености и желанию новизны, а 422. последняя — к раболепствованию и злоухищрениям для новизны. — Конечно, сказал он; однакож смотри, и на то, Сократ, каким образом город будет у нас иметь возможность вести войну, когда он не приобретет денег, — особенно если необходимость заставит воевать с городом великим и богатым. — Явно, сказал я, что с одним труднее, а с двумя такими легче. — Как это? B. спросил он. — Да первое может быть оттого, отвечал я, что если понадобится сражаться, — не с богатыми ли людьми будут сражаться наши истинные ратоборцы? — Конечно так, сказал он. — Что же, Адимант? продолжал я. Если боец, сколько можно лучше приготовленный к этому делу, бьется с двумя небойцами, но богатыми и тучными людьми, — не полагаешь ли, что ему легче бывает биться? — Может быть, — особенно если они не вместе, отвечал он. — Разве нельзя ему иногда, продолжал я, убегая, вдруг обратиться назад и толкнуть первого наступающего, и чаще делать это во время солнечное C. и знойное? Разве, будучи таковым, не усмирит он многих подобных? — Конечно, сказал он; тут не было бы ничего удивительного. — Но не думаешь ли ты, что богатые, по своему знанию и опытности, сильнее в кулачном, чем в военном искусстве? — Думаю, сказал он. — Значит, ратоборцы у нас, по всей вероятности, легко будут сражаться с двойным и тройным числом (богатых). — Уступаю тебе, сказал он; ибо ты, кажется, D. говоришь правду. — Что еще? если они, отправив посольство к другому городу, скажут правду, что мы ни на что не употребляем золота и серебра, что этого закон нам не позволяет, а разве вам; посему, воюя с нами, имейте в виду (золото и серебро) других: — думаешь ли, что слыша это, решатся они воевать лучше против костлявых и тощих собак, чем с собаками против тучных и мягкотелых овец? — Не думаю; однакож если деньги других городов собраны будут в одном, — E. смотри, как бы это не навлекло опасности на город небогатеющий. — Счастлив ты, примолвил я, что думаешь, будто стоит называть городом какой-нибудь другой, кроме того, который мы устрояли. — Почему же не так? сказал он. — Прочие, продолжал я, надобно называть городами в числе множественном; потому что каждый из них — многие города, а не город в смысле игроков[1]. Сколь бы мал он ни был, — в нём всегда есть два взаимно 423. враждебных города: один город бедных, другой — богатых, и в обоих — опять много городов, на которые если будешь наступать, как на один, — вполне ошибешься, наступая же как на многие и отдавая одним, что принадлежит другим, как-то: деньги, власть, даже самые лица, — будешь иметь много союзников и мало врагов. Пока город у тебя будет устрояться мудро, как сейчас постановлено, — он сделается величайшим, — и величайшим, говорю, не по-видимому, а поистине, хотя бы в нём была только тысяча защитников. Такой-то один великий город нелегко найти ни у Греков, ни B. у варваров; а кажущихся (великими) много, и они еще разнообразнее описанного. Или тебе представляется иначе? — Нет, клянусь Зевсом, сказал он. —
Так вот это, продолжал я, будут и наилучшие границы для наших правителей: — таким по величине должны они сделать свой город и, сообразно с его величиною, столько отделить для него земли, а прочую оставить. — Что такое границы? спросил он. — Думаю, вот что, отвечал я: докуда может распространяться город, оставаясь одним, дотуда чтобы он и простирался, а не далее. — Да и хорошо ведь, сказал он. — Так и это еще — другое C. приказание отдадим мы стражам: пусть они всячески наблюдают, чтобы город с внешней стороны[2] не был ни мал, ни велик, но самодоволен и один. — И может быть прикажем им безделицу, заметил он. — Но ведь и этого маловажнее то, сказал я, о чём мы упомянули прежде: если, то есть, кто-нибудь из стражей окажется выродком, — надобно отсылать его к другим; а кто между другими будет хорош, того переводить к стражам. Этим D. высказывалось, что и другие граждане, к какому делу кто способен, к тому одному исключительно, по-одиначке, и должны быть употребляемы, чтобы каждый, исполняя свое, был не множествен, а единичен, и чтобы таким образом весь город стал одним, а не многими. — В самом деле, это маловажнее того, сказал он. — Конечно, добрый Адимант, продолжал я; пусть не думает никто, будто эти наши приказания важны и велики; все они E. малозначительны, если (стражи), как говорится, блюдут одно великое, или, вместо великого, особенно довлеющее. — Что же это? спросил он. — Наставление и воспитание, отвечал я; ибо если хорошо наставленные, они явятся людьми порядочными, то легко будут усматривать всё это, да и прочее, что теперь мы пропускаем, как-то: избрание 424. жен, вступление в брак, рождение детей; так как всё это надобно сделать, по пословице, общим между друзьями[3]. — И было бы весьма справедливо, сказал он. — Да и то еще, продолжал я: — если общество однажды пойдет хорошо, то будет идти как увеличивающийся круг; потому что соблюдение доброго воспитания и наставления будет сообщать ему добрые естественные способности; а добрые естественные способности, под влиянием такого наставления, сделаются еще лучшими, чем прежде, — и B. по отношению ко всему прочему, и по отношению к рождению, подобно тому, как это бывает у животных. — Да и вероятно, сказал он. — Итак, коротко сказать, попечители города должны стремиться к тому, чтобы он не испортился незаметно для них самих, и чтобы строже всего наблюдаемо было, как бы, вопреки порядку, не делалось нововведений в гимнастике и музыке[4], но хранить ту и другую, сколько можно более, слушая с опасением, когда кто говорит, что люди особенно уважают то пение,
C.Которое вновь привзошло у поющих[5],
что поэтом часто называют не того, кто составляет новые песни, а того, кто выдумывает новый образ песнопения и хвалит это. Между тем не должно ни хвалит таких вещей, ни принимать их. От введения нового рода музыки действительно нужно беречься, так как оно вообще опасно; ибо формы её не трогаются нигде помимо величайших законов гражданских: это говорит Дамон, — и я верю ему. — Присоедини же и меня к числу верющих, примолвил Адимант. — Так вот здесь, видно, со стороны музыки, продолжал я, стражи должны построить крепость. — И в самом деле, сказал он; D. нарушение закона, входя этим путем, легко прячется. — Да, примолвил я, — так себе, под видом увеселений, как бы не делая ничего худого. — Да ведь и не делает ничего, заметил он, кроме того, что понемногу вкрадывается, молча внедряется в нравы и занятия, и отсюда уже более ощутимо переходит во взаимные отношения, а из отношений-то, Сократ, с великою наглостию восстает на законы и правительство и оканчивает ниспровержением всего частно и общественно[6]. — Хорошо, E. сказал я; так это верно? — Мне кажется, отвечал он. — Поэтому, нашим детям, как мы и сначала говорили, надобно тотчас же принимать участие в увеселении законном; ибо если оно будет противузаконно и такими же сделает наших детей, то возрастить из них мужей законных и ревностных окажется невозможным. — 425. Как же иначе? сказал он. — Стало быть, если дети, начав играть хорошо, посредством музыки приобрели уважение к закону, то законность, в противоположность тем детям, будет во всём сопровождать и возращать их, исправляя даже и то, что прежде оставалось (пренебреженным) в городе. — Это правда, сказал он. — Следовательно эти последние, продолжал я, и маловажное, по-видимому, отпечатлеют законностью, тогда как первые B. погубят всё такое. — Что именно? — А вот что: молчание младших пред старшими, какое прилично, посторонение, вставание и почитание родителей[7], да и стрижение волос, и одежду, и обувь, и весь наряд тела, и прочее тому подобное. Или не думаешь? — Согласен. — А определять это законом было бы, думаю, простовато; потому что таких определений, кажется, не бывает, да им и не удержаться, хотя бы узаконены были словесно и письменно. — Как уж удержаться? — Итак должно быть, Адимант, продолжал я, что какими правилами кто начал C. свое воспитание, такие из них проистекут и следствия[8]. Или ты не думаешь, что подобное вызывается подобным? — Как не думать? — В заключение же можно, полагаю, сказать, что это придет к чему-нибудь одному совершенному[9] и решительному, — будет ли то добро, или противное добру. — Как не прийти? сказал он. — Но, ради богов, продолжал я, — что сказать о делах народной площади, где все связуются между собою условиями? Что D. сказать, если хочешь, касательно ремесленнических сделок, ссор, обид, распутывания судебных дел, постановления судей, равным образом касательно того, нужно ли по делам народной площади, или порта, взыскание либо назначение каких-нибудь пошлин, вообще касательно порядка площадного, городового, портового и другого тому подобного? Осмелимся ли мы в этом отношении постановлять какие-нибудь законы? — Но мужам прекрасным и добрым не годится приказывать, сказал он; ведь бо́льшую часть того, что надобно определить законом, они, конечно, и сами легко откроют. — Да, друг мой, E. примолвил я, — если только Бог дал им хранение тех законов, о которых мы прежде рассуждали. — А когда не дал-то, — они, сказал Адимант, проведут всю жизнь, постановляя много таких и беспрестанно исправляя их — в той мысли, что добьются до наилучшего. — Ты говоришь, заметил я, что они будут жить будто больные и, по невоздержанию, нехотящие оставить дурной своей жизни. — И конечно. — Так эти-то будут жить забавляясь[10], ибо 426. лечась, они не подвинутся вперед, кроме того только, что станут оразноображивать и увеличивать виды болезни, всегда надеясь, авось кто-нибудь присоветует им такое лекарство, от которого выздоровеют. — Да, припадки подобных больных действительно таковы, сказал он. — Ну, а это у них не забава, продолжал я, — почитать ненавистнейшим из всех того, кто говорит им правду, что пока не перестанут они пьянствовать, пресыщаться, любодействовать и бездействовать, — не принесут им пользы, ни лекарства, ни прижигания, ни присечки, ни даже B. приговоры и привески[11] и ничто прочее тому подобное? — Плохая забава, сказал он; потому что негодование на человека, говорящего хорошо, не заключает в себе ничего забавного. — Не хвалитель ты, как видно, таких людей, заметил я. — Совсем нет, клянусь Зевсом. — Следовательно, ты не похвалишь и города, если весь он, как мы сейчас говорили, будет делать то же самое. Разве не одно и то же с этими, кажется тебе, делают города, когда, будучи худо управляемы, объявляют гражданам C. — не трогать всецелого общественного быта; иначе, поступая напротив, должны будут умереть? А кто управляемому таким образом городу приятно угождает и ласкательствует[12], подслуживаясь ему, предупреждая его желания и имея способность исполнять их; тот будет мужем добрым и мудрым для дел великих и удостоится от него почестей. — Да, мне кажется, они точно то же делают, и я никак не похвалю их. — Что же еще? не D. удивляешься ли ты мужеству и готовности тех людей, которые расположены угождать таким городам и усердствовать им? — Да, отвечал он, исключая только тех, которые бывают обмануты ими и думают, что они в самом деле политики, если слышат одобрение со стороны черни. — Что ты говоришь? не соглашаться с этими мужами? сказал я. Разве можно, думаешь, человеку, неумеющему мерять, когда многие, тоже неумеющие, говорят ему, что он — четырех локтей, — разве можно не почитать себя четырехлоктевым? — Это-то невозможно, отвечал он. E. — Так не досадуй. Ведь эти, как я недавно говорил, законодатели и всегдашние исправители законов, может быть, забавнее всех со своим ожиданием, что они найдут какой-нибудь конец зол, проистекающих из сношения людей; хотя, как сейчас сказано, сами не знают, что на деле точно будто рассекают гидру[13]. — Да так и есть; они и не иное таки что делают, сказал Адимант. — А по моему-то мнению, продолжал я, истинный 427. законодатель не должен трудиться над таким родом законов и управления, — будет ли город устрояться хорошо или худо; потому что в первом случае такие законы бесполезны и ни к чему не служат, а в последнем они частью могут быть найдены каждым самим по себе, частью вытекают из прежних постановлений. —
Так что же, наконец, остается нам определить законом? спросил он. — Нам-то нечего, отвечал я; но B. Аполлону дельфийскому — так; надобно постановить величайшие, прекраснейшие и первые из законоположений[14]. — Какие это? спросил он. — Относящиеся к сооружению храмов, к жертвам и иному чествованию богов, гениев и героев, также к гробницам умерших и ко всему, что должно совершать, чтобы боги были нашими заступниками; ибо таких-то вещей сами мы не знаем, (а если, C. устрояя город, имеем ум, то не поверим и другому), да не обратимся и ни к какому иному истолкователю, кроме отечественного бога[15]: этот-то отечественный бог, истолковывающий подобное всем людям, сидит среди земли, на пупе её[16], и объясняет (всё вышеупомянутое). — Ты хорошо говоришь, примолвил он; так и надобно сделать. —
D.Итак, пусть город будет уже устроен у тебя, сын Аристонов, продолжал я. После сего, достав откуда-нибудь свету, посмотри при нём вот на это-то — и сам, да позови и брата, и Полемарха, и других, — не увидим ли мы как-нибудь, где бы могла тут быть справедливость и где несправедливость; чем они отличаются одна от другой и которую из них надобно приобретать человеку, желающему быть счастливым, — утаевается ли она от всех богов и людей, или нет. — Это пустяки, сказал Главкон. Ведь ты E. обещался сам исследовать: неблагочестиво-де было бы, говорил, не помочь справедливости всячески, сколько есть сил[17]. — Верно припоминаешь, сказал я: так-то, конечно, и надобно сделать; однако должны помогать и вы. — Да, мы будем, примолвил он. — Так надеюсь найти это следующим образом, продолжал я. Думаю, что город у нас, если только он правильно устроен, есть город совершенно добрый. — Необходимо, сказал он. — Явно, стало быть, что он и мудр, и мужествен, и рассудителен, и справедлив. — Явно. — Так не остальное ли из того, что нашли мы в нём, было бы еще ненайденным? — Что же более? 428. — Возьмем, например, что-нибудь иное четверичное: если в которой-либо четверице вещей мы искали одну, то, узнавши ее наперед, остаемся довольными; а когда сперва узнали три, то чрез это самое становится у нас дознанною и искомая; ибо явно, что она есть уже не иное что, как оставшаяся[18]. — Правду говоришь, сказал он. — Не таким же ли образом надобно исследовать и это, — поколику оно тоже четверично? — Очевидно. —
И во-первых таки, — в нём мне кажется явною B. мудрость; только в отношении к ней представляется что-то странное. — Что такое? спросил он. — Мудр в самом деле, кажется, город, о котором мы рассуждали; потому что он благосоветлив. Не так ли? — Да. — Но это-то самое — благосоветливость, очевидно, есть некоторое знание; потому что не невежеством же, вероятно, а знанием хорошо советуют. — Явно. — Между тем о городе знания-то ведь многочисленны и разнообразны. — Какже. — Так не ради ли знания домостроителей надобно город называть C. мудрым и благосоветливым? — Отнюдь нет, сказал Главкон; ради этого-то он — домостроителен. — Значит, город надобно называть мудрым и не ради знания щепного, советующего делать, сколько можно лучше, деревянные сосуды. — Конечно нет. — Что же? медные или какие-нибудь другие? — И не ради такого чего-либо, сказал он. — Так и не ради знания произращать из земли плод; потому что за это называют его земледельческим. — Мне кажется. — Что же? спросил я: в устроенном нами теперь городе есть ли у некоторых граждан такое знание, которое D. советовало бы не о чём-либо в недре города, а о нём целом, то есть как бы наилучшим образом мог он сноситься и сам с собою, и с другими городами? — Конечно есть. — Что же это, спросил я, и в ком? — Это знание охранительное, отвечал он, — в тех властителях, которых теперь мы называем совершенными стражами. — Так, по этому знанию, каким объявляешь ты город? — Благосоветливым и действительно мудрым, сказал он. — Однакож в городе у нас, спросил я, E. более ли, думаешь, кузнецов, или этих истинных стражей? — Гораздо более кузнецов, отвечал он. — Значит, сравнительно с прочими, которые почитаются имеющими какое-нибудь знание, — сравнительно со всеми ими, последние должны быть весьма малочисленны. — Много малочисленнее. — Следовательно целый, согласно с природою устроенный город может быть мудрым по малочисленнейшему сословию, по части самого себя, по начальственному и правительственному в нём занятию. Это, вероятно, есть 429. согласный с природою малейший род, имеющий право обладать тем знанием, которое одно надобно называть мудростию прочих знаний[19] — Ты говоришь весьма справедливо, сказал он. — Так вот оно — одно из четырех: не знаю, каким-то образом мы нашли и то, каково оно само, и то, где в городе оно укореняется. — Да, мне кажется, решительно нашли. —
Ведь и мужество-то — и по нём самом, и по месту нахождения его в городе, отчего город должен быть называем таким, — усмотреть не очень трудно. — Как же это? — Кто мог бы, сказал я, назвать город трусливым или B. мужественным, смотря на что-нибудь иное, а не на ту часть, которая воюет за него и сражается? — Никто не стал бы смотреть на что-нибудь иное, отвечал он. — Потому что другие-то в нём, примолвил я, будучи или трусливыми, или мужественными, не сделали бы его таким или таким. — Конечно нет. — Следовательно и мужественным бывает город по некоторой части себя, поколику в ней имеется сила, во всех случаях сохраняющая C. мнение об опасностях, эти ли они и такие ли, которыми и какими законодатель объявил их в воспитании. Или не то называешь ты мужеством? — Не очень понял я, что̀ ты сказал: скажи опять, отвечал он. — Мужество, говорю, есть некоторое хранение, продолжал я. — Какое хранение? — Хранение мнения о законе относительно опасностей, полученном с воспитанием, что такое эти опасности и какие. Вообще, я назвал мужество хранением — потому, что человек и в скорбях, и в удовольствиях, и в желаниях, и среди страхов удерживает то мнение и никогда не оставляет его. Если хочешь, я, пожалуй, уподоблю его, D. чему, мне кажется, оно подобно[20]. — Да, хочу. — Не знаешь ли, продолжал я, что красильщики, намереваясь окрасить шерсть так, чтобы она была пурпуровая, сперва из множества цветов выбирают один род — цвета белого, потом употребляют немало предварительных трудов на приготовление шерсти, чтобы она приняла наиболее цвета этого рода, и так-то приготовленную уже красят. E. И всё, что красится этим способом, быв окрашено, пропитывается так, что мытье ни с вычищательными средствами, ни без вычищательных[21] не может вывесть краски. А иначе, — знаешь, что̀ бывает, этим ли кто цветом, или другим окрашивает вещь, не приготовивши её? — Знаю, сказал он: она вымывается и становится смешанною. — Так заметь, примолвил я, что это же, по возможности, делаем и мы, когда избираем воинов и 430. учим их музыке и гимнастике. Не думай, будто мы затеваем что другое, а не то, как бы наилучше, по убеждению, приняли они законы — основную краску, и получая природу и пищу благопотребную, пропитывались мнением о предметах страшных и всех других; так чтобы краска их не смывалась теми чистительными средствами, например, удовольствием, скорбию, страхом и пожеланием, которые в состоянии всё изглаживать и сделать это B. сильнее всякого халастра[22], пятновыводящего порошка и другого вычищающего вещества. Такую-то силу и всегдашнее хранение правильного и законного мнения о вещах страшных и нестрашных я называю мужеством и в этом поставляю мужество, если ты не почитаешь его чем-нибудь другим. — Не почитаю ничем другим, сказал он; потому что правильное мнение о том же самом, родившееся без образования, — мнение зверское и рабское ты почитаешь не очень законным, и называешь его чем-то другим, а не мужеством. — Весьма справедливо говоришь, сказал я. C. — Так принимаю это за мужество. — Да и принимай, — по крайней мере за мужество политическое, примолвил я, — и примешь правильно. В другой раз, если угодно, мы еще лучше рассмотрим его: теперь же у нас исследывается не это, а справедливость; так для исследования её, о мужестве, как я полагаю, сказано довольно. — Ты хорошо говоришь, примолвил он. —
Теперь, продолжал я, остаются еще два предмета, на D. которые надобно взглянуть в городе, — рассудительность и то, для чего исследывается всё это, — справедливость. — Да, конечно. — Как же бы найти нам справедливость, чтобы уже не заниматься рассудительностью? — Я-то не знаю, отвечал он; да и не хотел бы, чтоб она открылась прежде, чем рассмотрим мы рассудительность. Так если хочешь сделать мне удовольствие, — рассмотри эту прежде той. — Хотеть-то, без сомнения, хочу, сказал я, лишь бы не E. сделать несправедливости. — Рассмотри же, сказал он. — Надобно рассмотреть, примолвил я; и если на рассудительность смотреть с этой-то точки зрения, — она, больше чем первые, походит на симфонию и гармонию. — Как? — Это — какой-то космос, продолжал я: рассудительность, говорят, есть воздержание от удовольствий и пожеланий, и прибавляют, что она каким-то образом кажется выше самой себя, и что всё другое в этом роде есть как бы след её. Не так ли? — Всего более, отвечал он. — Между тем, выражение: выше себя, не смешно ли? Ведь кто выше себя, тот, вероятно, и ниже себя, а кто — ниже, тот — 431. выше; так как во всех этих выражениях разумеется один и тот же. — Как не один и тот же? — Но этим словом, по-видимому, высказывается, что в самом человеке, относительно к душе его, есть одно лучшее, а другое — худшее, и что если по природе лучшее воздерживается от худшего, — это называется быть выше себя — значение похвалы; а когда лучшее овладевается худою пищею либо беседою и, сравнительно с множеством худшего, B. становится маловажнее, — это значит как бы с негодованием порицать такого человека и называть его низшим себя и невоздержным. — Да и следует. — Посмотри же теперь, продолжал я, на юный наш город, — и ты найдешь в нём одно из этого. Он, справедливо скажешь, почитается выше себя, если только мудрым и высшим надобно называть то, в чём лучшее начальствует над худшим. — Да, смотрю, сказал он: ты правду говоришь. — Притом, многочисленные-то и разнообразные C. пожелания, удовольствия и скорби можно встречать большею частью во всех, — и в женщинах, и в слугах, и во многих негодных людях, называемых свободными. — Уж конечно. — А простые-то и умеренные, управляемые именно союзом ума и верного мнения, встретишь ты в немногих, наилучших по природе и наилучших по образованию. — Правда, сказал он. — Так не видишь ли, — в городе у тебя уместно и то, чтобы пожелания многих и негодных были там под властью D. пожеланий и благоразумия немногих и скромнейших? — Вижу, сказал он. — Следовательно, если какой-нибудь город должно назвать городом выше удовольствий, пожеланий и его самого; то вместе с ним следует назвать и этот. — Без сомнения, примолвил он. — А по всему этому, не назовем ли его и рассудительным? — И очень, отвечал он. — Да и то еще: если в каком-нибудь городе, и начальствующие и подчиненные питают одинаковое мнение о том, кому должно начальствовать; то и E. в этом уместно то же самое. Или тебе не кажется? — Напротив, даже очень, сказал он. — Так видишь ли? мы теперь последовательно дознали, что рассудительность походит на некоторую гармонию. — Что это за гармония? — То, что рассудительность — не как мужество и мудрость: обе эти, находясь в известной части города, делают его — первая мужественным, последняя мудрым; а та 432. действует иначе: она устанавливается в целом городе и отзывается во всех его струнах[23], то слабейшими, то сильнейшими, то средними, но согласно поющими одно и то же звуками, — хочешь умствованием, хочешь силою, хочешь многочисленностью, деньгами, либо чем другим в этом роде; так что весьма правильно сказали бы мы, что рассудительность есть это-то самое единомыслие, согласие худшего и лучшего по природе в том, кому должно начальствовать и в обществе и в каждом человеке. — Я совершенно того же мнения, сказал он. —B.
Хорошо, продолжал я; в городе у нас три вида обозрены, — по крайней мере так кажется. Что же будет остальной-то вид, по которому город равно причастен добродетели? Ведь явно, что это — справедливость. — Явно. — Так теперь, Главкон, мы, подобно каким-нибудь охотникам вокруг кустарника, должны стать вокруг справедливости и быть внимательными, чтобы она как-нибудь не ушла и, скрывшись, не утаилась от нас; ибо явно C. ведь, что ей надобно быть где-нибудь тут. Смотри же и старайся подметить; может быть, ты увидишь прежде меня, — тогда скажи и мне. — Да, если бы мог, примолвил он: но ты гораздо правильнее употребишь меня, как человека, могущего больше следовать за тобою и иметь в виду то, что ему указывают. — Следуй, помолившись[24] со мною, сказал я. — Следую, примолвил он; только веди. — Тем больше нужно это, заметил я, что место-то, по-видимому, непроходимо и во мраке, поэтому темно и не вдруг поддается исследованию. Впрочем, надобно же идти. — Да, D. надобно, сказал он. — Тут я, как бы усмотрев нечто, вскричал: а, а! Главкон! должно быть попадаем на след, и кажется, этому нелегко уйти от нас. — Добрая весть, сказал он. — В самом деле, примолвил я, ведь мы страдаем слабостию. — Какою? — Это-то, любезнейший, кажется, давно уже, с самого начала вертится у нас под ногами, а мы всё не видели и были смешными. Как те, которые, держа что-нибудь в руках, иногда ищут того, E. что держат: так и мы на это-то не смотрели, а устремляли взор далее, и оттого-то, может быть, это скрывалось от нас. — Что ты разумеешь? спросил он. — То, отвечал я, что мы, кажется, давно уже и говорим это, и слушаем, сами не замечая за собою, что говорили некоторым образом это. — Для охотника слушать, такое предисловие 433. длинно, сказал он. — Так слушай, дело ли говорю, продолжал я. Устрояя город, мы ведь с самого начала положили, что надобно действовать относительно ко всему, и что это, или вид этого[25], как мне кажется, есть справедливость. Мы положили, то есть, и, если помнишь, многократно говорили, что из дел в городе каждый гражданин должен производить одно то, к чему его природа наиболее способна. — Да, говорили. — А что производить свое-то и не хвататься за многое, есть именно справедливость, — это слышали мы и от других, и часто высказывали сами. — Да, высказывали. — Так это-то, друг мой, некоторым B. образом бывающее, продолжал я, — это делание своего, вероятно, и есть справедливость. Знаешь ли, из чего заключаю? — Нет, скажи, отвечал он. — Мне кажется, в исследуемых нами добродетелях города, то есть, в рассудительности, мужестве и мудрости, остальное есть то, что всем им доставляет силу внедряться в человека[26], и в кого они внедряются-то, тем служить к спасению, пока в ком это имеется. Но остальное в них, когда эти три были C. найдены, мы назвали справедливостью. — Да и необходимо, сказал он. — Если бы, впрочем, надлежало-таки решить, продолжал я, что̀ из этого сделает наш город особенно добрым, поколику в нём имеется; то было бы неразрешимым, согласие ли начальствующих и подчиненных, врожденное ли воинам хранение законного мнения о вещах страшных и нестрашных, что такое они, свойственная ли правителям D. мудрость и бдительность, или наконец это, — когда каждый, как один, делает одно и не хватается за многое, доставляет городу больше доброты, поколику имеется и в дитяти, и в женщине, и в рабе, и в свободном, и в художнике, и в начальнике, и в подчиненном. — Было бы неразрешимым, сказал он; как не быть? — Следовательно сила каждого делать свое борется, как видно, за добродетель города с его мудростию, рассудительностью и мужеством. — Конечно, сказал он. — Так не положить ли, E. что справедливость есть борьба с ними за добродетель? — Совершенно полагаю. — Смотри же и сюда; так ли покажется? Не правителям ли города предоставишь ты дела судебные? — Какже. — Но к иному ли чему будет направляться их суд, или к тому, чтобы каждый и не захватывал чужего, и не лишался своего? — Не к иному чему, а к этому. — Так как это справедливо? — Да. — Следовательно справедливость и поэтому, вероятно, можем мы почитать 434. удерживанием собственного и деланием своего. — Правда. — Взгляни-ка теперь, покажется ли и тебе, как мне. Плотник, решаясь производить работы башмачника, или башмачник — работы плотника, и взаимно обмениваясь орудиями и значением, либо один кто-нибудь, намереваясь исполнять дела обоих и переменяя всё прочее, очень ли, думаешь, повредит городу? — Не очень, сказал он. — Но кто, полагаю, по природе художник, или какой другой промышленник, возгордившись либо богатством, либо множеством, либо силою, либо чем иным в этом роде, решился бы B. войти в круг дел воинских, или военный — в круг дел советника и блюстителя, тогда как он того не стоит, и оба эти взаимно обменялись бы орудиями и значениями, либо даже один захотел бы делать всё вместе; тот, как и ты, думаю, согласишься, этим обменом и многодельем погубил бы город. — Совершенно. — Следовательно, при трех видах добродетели, многоделье и взаимный обмен занятий C. причиняют городу величайший вред и весьма правильно могут быть названы злодеянием. — Конечно так. — А злодеяние не назовешь ли ты величайшею несправедливостию против своего города? — Как не назвать? — Это-то, стало быть, — несправедливость. Скажем опять и так: своеделье видов — промышленного, вспомогательного и блюстительного, поколику всякий из них в городе делает свое, будет противно той несправедливости, — будет справедливость и сделает город справедливым. — Мне кажется, не иным, примолвил он, но именно таким. — Твердо мы, может быть, ничего не скажем об этом, заметил я. Но если D. искомый вид подойдет у нас к отдельному человеку и в нём также будет справедливостью, то уже согласимся, — да что тогда и говорить? — а когда не подойдет — станем рассматривать что-нибудь другое. Итак, теперь окончим свое исследование обычным способом, а именно: если прежде мы брались созерцать справедливость в чём-то великом, где она имеется; то гораздо легче можем приметить ее в одном человеке. Нам показалось, что это есть E. город; так вот мы и устрояли его, как могли наилучше, зная хорошо, что справедливость может находиться именно в наилучшем. Теперь же, что̀ открыли мы там, перенесем на одного; и если уладится, — будет хорошо, а когда в одном обнаружится что-нибудь иное, — опять воротимся и станем 435. испытывать город. Авось-либо, чрез взаимное исследование и трение их, мы извлечем справедливость, как огонь из поленьев дерева, и выведши ее наружу, утвердим у нас самих. — Ты говоришь о порядке, сказал он; так и надобно делать. —
Пусть что-либо, например большее и меньшее, означается словом то же: подобны ли они, поколику называются тем же, или не подобны? спросил я. — Подобны, отвечал B. он. — Следовательно, справедливый человек, по самому роду справедливости, не будет отличаться от справедливого города, а будет подобен ему. — Подобен, сказал он. — Но город-то ведь казался нам справедливым, когда находящиеся в нём три рода природ делали каждый свое; а будучи рассудительным, мужественным и мудрым, чрез самые эти роды, получал он другие качества и состояния. — Правда, примолвил он. — Стало быть, и одного человека, друг мой, мы будем представлять себе так, что он в своей душе имеет эти же самые роды, если городу справедливо приписываются одинаковые с ними и означаемые C. теми же именами свойства. — Крайне необходимо, сказал он. — Ну так не на маловажное исследование души попали мы, почтеннейший, заметил я, как скоро возник вопрос: есть ли в ней эти три рода, или нет? — По-видимому, очень не на маловажное, сказал он: ведь может быть и справедлива поговорка, Сократ, что прекрасное трудно[27]. — Кажется, примолвил я. Да и то знай, Главкон, D. что тем путем, которого мы в своей беседе держались теперь, нам, я думаю, никогда не достигнуть этого с точностью; потому что к этому ведет путь более длинный и широкий; хотя, применительно к прежним исследованиям, прилично было бы взять нам тот[28]. — Так не оставаться ли на нём? спросил он: ведь для меня, по крайней мере, в настоящее время, он был бы достаточен. — А меня-то и очень удовлетворит, сказал я. — Не затрудняйся же, примолвил он, и исследывай. — Итак, не крайне ли E. необходимо согласиться нам, продолжал я, что в каждом из нас есть те самые роды и нравы, какие в городе? Ведь не откуда же, вероятно, всё идет туда[29]. — Да и смешно было бы, если бы кто подумал, что гневливость прирождается городам не частными лицами, которые точно такими и оказываются, например, во Фракии, да в Скифии, и в местах еще выше; тогда как около наших мест можно замечать особенно любознательность, а около Финикии и Египта не менее 436. заметна склонность к любостяжанию[30]. — И очень, сказал он. — Это-то так, примолвил я; это знать нетрудно. — Конечно. — Но следующее уже трудно: — тем же ли самым делаем мы каждое (дело), или, так как у нас три (природы), то одною одно, — познаем, то есть, тем, гневаемся этим в нас, а похотствуем опять чем-нибудь третьим, имеющим отношение к пище, к рождению удовольствий и B. ко всему с этим сродному, или, — когда стремимся к чему-либо, относительно каждого из тех предметов, — действуем целою душою? Это трудно определить понадлежащему. — И мне кажется, сказал он. — Так вот как примемся определять, то же ли это одно с другим, или иное. — А как? — Явно, что то же, относительно к тому же самому и для того же, не захочет вместе действовать или терпеть противное; так что, если в том же мы найдем это (т. е. C. противное), то будем знать, что то же было не то же[31], а больше, чем то же. — Пусть. — Смотри же, что̀ я говорю. — Говори, сказал он. — Возможно ли, чтобы одно и то же в отношении к одному и тому же стояло и двигалось? спросил я. — Никак невозможно. — Однакож условимся в этом еще точнее, чтобы, простираясь вперед, не прийти к недоумению. Ведь если бы кто говорил, что человек стоит, а руками и головою движет, и что (таким образом) он и стоит, и вместе движется, то мы, думаю, не согласились бы, что так должно говорить, а (сказали бы), что одно в нём D. стоит, другое движется. Не так ли? — Так. — Или, если бы тот, кто лукаво утверждает это, еще больше подшучивал, что-де и все кубари стоят и вместе движутся, когда вертятся, средоточием уткнувшись в одно место, да и всякое другое на своей подставке вертящееся тело делает то же самое, — мы, конечно, не приняли бы этого, — потому что такие вещи вертятся и не вертятся в отношении не к E. одному и тому же, — а сказали бы, что в них есть прямое и круглое, и что по прямоте они стоят, ибо никуда не уклоняются, а по окружности совершают круговое движение. Когда же эта прямота, вместе с обращением окружности, уклоняется направо либо налево, вперед либо назад, тогда в вещи уже ничто не может стоять. — И справедливо, сказал он. — Итак, нас не изумит никакое подобное положение и уже не уверит, будто что-нибудь, будучи тем же в отношении к тому же и для того же, иногда может терпеть или делать противное. — Меня-то не уверит, 437. сказал он. — Впрочем, продолжал я, чтобы, чрез рассуждение о всех таких недоумениях и чрез доказывание их несправедливости, не подвергаться нам необходимости растягивать свою речь, — мы положим это за верное и пойдем вперед с условием, — если бы иное показалось нам иначе, а не так, — решать всё, заключая от этого. — Так и надобно делать, сказал он. — Хорошо, — согласие и несогласие, желание взять что-нибудь и отрицание, приведение к B. себе и удаление от себя, и все такие — действия ли то будут или страдания,(различия здесь нет никакого), — не поставишь ли ты в числе предметов противоположных один другому? спросил я. — Конечно, в числе противоположных, сказал он. — Но что? продолжал я, жаждания и алкания, вообще пожеланий, также хотения и стремления, — всего этого не причтешь ли ты как-нибудь к тем родам, о которых мы сейчас говорили? то есть, душу желающего не назовешь C. ли душою, всегда стремящеюся к тому, чего она желала бы, или привлекающею то, что хотела бы она иметь при себе, или опять душою, сколько хочется ей приобресть чего-нибудь, соглашающеюся на это, как будто кто спрашивает ее, и домогающеюся, чтобы это было? — Причту. — Ну, а отвращения, нехотения и нежелания не отнесем ли мы к отогнанию и удалению от души, и ко всему, что противно прежнему? — D. Как не отнесть? — Если же это так, то желания не признаем ли мы некоторым родом, живейшими же желаниями не сочтем ли тех, из которых одно называется жаждою, а другое голодом? — Сочтем, сказал он. — Но первое не есть ли желание питья, а последнее — пищи? — Да. — Итак, поколику есть жажда, — бо́льшего ли чего желает душа, чем того, о чём мы говорили? то есть, жажда есть ли жажда теплого питья либо холодного, многого либо немногого, — одним словом: какого-нибудь[32]? А как скоро E. к жажде прибавилось бы теплое, не пробудилось ли бы этим желание холодного, либо, когда холодное, — желание теплого? Если же, чрез присущие многоразличия, жажда была бы многоразлична, то не пробудилось ли бы этим желание многоразличного, либо, когда немногоразлична, — желание немногоразличного? Или самое жаждание есть желание не иного чего, как ему сродного, то есть просто питья, равно как голод есть желание просто пищи[33]? — Так, сказал он; самое-то желание, взятое отдельно, есть желание только отдельного, что 438. ему сродно: а такое или такое (питье), это (ограничения) привзошедшие. — Но как бы кто-нибудь не возмутил нас, будто людей недальновидных, говоря, что всякий желает не питья, а пригодного питья, и не пищи, а пригодной пищи. Ведь все желают себе благ; следовательно, если жажда есть желание, то оно должно быть желанием пригодного — питья ли то, или чего другого подобного: то же — и прочие желания. — Да может быть и дело сказал бы тот, кто сказал бы так, заметил он. — Однакож всё такое, что поставлено в связь с чем-нибудь, по некоторым B. качествам, относится, как я думаю, к известному качественному предмету, а что существует само по себе, то относится только к себе[34]. — Не понимаю, сказал он. — Не понимаешь того, возразил я, что большее бывает больше чего-нибудь? — О, конечно. — Значит, меньшего? — Да. — Поэтому, и гораздо большее — гораздо меньшего; не правда ли? — Да. — Следовательно, и некогда большее — некогда меньшего, и будущее большее — будущего меньшего? — Да какже, сказал он. — Не так же ли относится и множайшее к немногому, C. и двукратное к половинному, и всё подобное? не так же ли опять — тяжелейшее к легчайшему, скорейшее — к медленнейшему, да и теплое к холодному, и всё тому подобное? — Без сомнения. — А что сказать о науках? не то же ли отношение? Сама-то наука есть наука о её учении, — в чём бы ни надлежало полагать его; а наука некоторая, и некоторая качественная, есть знание чего-то качественного. Рассуждаю так: не знанием ли своего дела наука отличается от D. других наук, когда называется домостроительством? — Какже. — Стало быть, не тем ли, что она такова, какою не бывает ни одна из них? — Да. — Следовательно, поколику она есть наука какого-нибудь предмета, и сама делается какою-нибудь наукою? и таким же образом прочие искусства и науки? — Правда. — Так вот и полагай, что это-то хотелось мне тогда сказать, примолвил я, если теперь ты понял, что всё, поставленное в связь с чем-нибудь, одно, E. само по себе, принадлежит себе одному, а по некоторым качествам, принадлежит чему-нибудь качественному. Впрочем, разумею не то, будто, чему что принадлежит, таково то и есть, будто, например, наука о здоровом и больном здорова и больна, а о злом и добром — зла и добра[35]: нет, но поколику она стала наукою не того, чего есть наука, а какого-либо качественного предмета, именно здоровья и болезни, — ей и самой пришлось сделаться качественною, и это заставило назвать ее уже не просто наукою, но с прибавлением некоторого качества, — медициною. — Понял, сказал 439. он, и мне кажется, это так. — А жажда? продолжал я. — Не отнесешь ли ты и ее к чему-нибудь такому, что есть? Вероятно, и жажда есть жажда чего-нибудь? — Конечно; я отнесу ее к питью, отвечал он. — Но между тем как качеством известного питья определяется качество и жажды, самая жажда опять не бывает ли жаждою не многого и не малого, не хорошего и не худого, одним словом — не какого-нибудь, а только самого питья? — Без сомнения. — Следовательно, B. душа жаждущего, поколику жаждет, не хочет ничего более, как жаждать; к этому она направляется и к этому стремится. — Уж конечно. — Посему, что отвлекает ее от жаждания, когда она жаждет; то не есть ли в ней нечто отличное от самого жаждущего и ведущего ее, будто животное, к питью? Ведь то же-то, в отношении к тому же, говорим мы, не делает противного самому себе. — Конечно. — Так-то и о стрелке, думаю, нехорошо было бы сказать, будто его руки в одно и то же время тянут лук и к себе и от себя, но следует полагать, что одна рука тянет C. его от себя, другая к себе. — Без сомнения. — А скажем ли, что есть люди, нехотящие пить, когда они жаждут? — Да и очень много; это часто случается, отвечал он. — Что же подумать о них? спросил я: не то ли, что в душе их есть одно повелевающее, а другое возбраняющее пить, и что последнее отлично от повелевающего и господствует над ним? — Мне кажется, отвечал он. — Следовательно, возбраняющее не по разуму ли внушает это, если внушает? а что ведет и влечет, не от страстей ли происходит и D. болезней? — Явно. — Так не безрассудно, сказал я, мы будем здесь признавать двойственное и взаимно различное: — одно, чем душа разумеет, называя разумностью души, а другое, чем она любит, алчет, жаждет и влечется к иным пожеланиям, — неразумностью и пожелательностью — подругою восполнения каких-нибудь наслаждений[36] и удовольствий. — Нет, отвечал он, мы по справедливости E. можем так думать. — Пусть же, сказал я, будут у нас теперь разграничены два имеющихся в душе вида. Но вид гневливости, или то, чем мы гневаемся, есть ли третий, или он однороден с которым-нибудь из этих[37]? — Может быть, с одним из этих, — с пожелательностью, отвечал он. — Однакож некогда носился слух, сказал я, и можно верить, что Леонтий, сын Аглайона, возвращаясь из Пирея по дороге за северною стеною, заметил лежавшие на лобной площади[38] трупы и, то желая видеть их, то опять чувствуя омерзение и отворачиваясь, сколько ни боролся сам 440. с собою и ни закрывался, наконец, побеждаемый желанием, раскрыл глаза и, подбежав к трупам, сказал: вот вам, злые духи, — насытьтесь этим прекрасным зрелищем! — Слышал об этом и я, примолвил он. — Но такой рассказ показывает, что гнев иногда враждует против пожеланий, как нечто от них отличное. — Конечно показывает, сказал он. — Не часто ли замечаем мы и в других случаях, продолжал я, что когда пожелания B. насилуют человека вопреки смыслу, — он сам бранит насилие в себе и гневается на него, и что гнев в таком человеке, при междоусобии двух его сторон, бывает как бы союзником ума? А чтобы он вступал в союз с пожеланиями, когда ум советует не противодействовать, — того, согласись, ты никогда не замечал, думаю, ни в себе самом, ни в другом. — Нет, клянусь Зевсом, сказал он. — Что же? продолжал я: кто думает, что им совершена C. обида, тот, — чем благороднее будет он, тем менее станет раздражаться, хотя бы терпел голод, костенел от стужи и переносил другое тому подобное, если находит, что подвергающий его этому поступает справедливо: гнев, как говорю, не захочет против него возбуждаться. — Правда, сказал он. — Что же опять? кто думает, что терпит обиду, тот не разгорячается ли этим самым, не досадует ли, не присоединяется ли к тому, что кажется справедливым, D. не готов ли терпеть и голод, и холод, и всё подобное, чтобы терпением победить, и расстается ли с благородными чувствованиями, пока либо не совершит своего дела, либо не умрет, либо не укротится, быв отозван своим умом, как собака — пастухом? — И в самом деле, гнев походит на то, чему ты уподобляешь его, примолвил он. Ведь на попечителей в своем городе мы действительно смотрели как на собак, послушных пастухам города — правителям. — Ты хорошо понимаешь, что̀ хочется мне выразить, E. примолвил я; но кроме этого, вникни в следующее. — Во что такое? — В то, что касательно гневливости нам представляется нечто противное прежнему: тогда мы почитали ее чем-то пожелательным; а теперь говорим далеко не то, — теперь, при междоусобии души, она гораздо скорее принимает оружие за разумность. — Без сомнения, сказал он. — Так гневливость есть ли вид, неотличный[39] от этого — от разумности, чтобы в душе имелось не три, а два вида — разумность и пожелательность? Или, как город составлен из трех родов — промышленного, вспомогательного и 441. советовательного, так и в душе эта гневливость есть третие, служащее к охранению того, что разумно по природе, если только она не испорчена дурным воспитанием? — Необходимо третие, сказал он. — Да, примолвил я, покажись лишь она чем-то отличным от разумности, как показалась отличною от пожелательности. — Но показаться ей нетрудно, заметил он; ведь это-то можно видеть и в детях: они тотчас исполняются гневом, между тем как иные из них никогда не получают смысла, а многие — уже B. поздно. — Клянусь Зевсом, ты хорошо сказал. Что слова твои справедливы, можно видеть и в животных. Да сверх того, об этом же свидетельствует и приведенный нами где-то выше стих Омира[40]:
Он в грудь ударил себя и с словом к душе обратился.
Ведь здесь-то Омир ясно уже изобразил, как одним — разумностью, которая рассчитывает лучшее и худшее, C. укоряется другое начало — неразумная гневливость. — Очень ясно, сказал он; ты правду говоришь.
Значит, наконец мы кое-как переплыли это и понадлежащему согласились, что одни и те же роды имеются и в городе, и в душе каждого человека, и что числом они равны, сказал я. — Так. — Не необходимо ли и то уже, что как и чем мудр город, так и тем мудр и частный гражданин? — Почему же нет? — А как и чем опять мужествен D. частный гражданин, так и тем мужествен и город, и касательно добродетели таким же образом, должно быть всё другое — как в первом, так и в последнем. — Необходимо. — Да и справедливым-то, Главкон, мы назовем человека, думаю, потому же самому, почему справедлив был город. — И это весьма необходимо. — Ведь мы еще не забыли, без сомнения, что город был справедлив-то, поколику из трех его родов каждый в нём делает E. свое. — Мне кажется, не забыли, сказал он. — Следовательно, должны помнить, что и между нами каждый будет человеком справедливым и делателем своего, если из находящихся в нас частей всякая станет делать свое. — Конечно, должны помнить, сказал он. — Значит, разумности, так как она мудра и имеет попечение о всей душе, не следует ли начальствовать, а гневливости — покоряться и помогать ей? — И очень. — Но не сочетание ли музыки и гимнастики, как мы говорили, сделает их согласными, одну 442. напрягая и питая прекрасными речами и науками, а другую ослабляя, смягчая и умеряя гармонией и рифмом. — Совершенно так, сказал он. — Воспитанные же таким образом и поистине узнав и изучив свое дело, они потом начнут управлять пожелательностью, которая в душе каждого есть наибольшая и, по природе, обнаруживает самое ненасытное корыстолюбие, — и будут наблюдать, чтобы, преисполнившись так называемых телесных удовольствий, разбогатев и сделавшись сильною, она не выступила за пределы своего дела, не вознамерилась поработить и подчинить B. себе те роды, вопреки её долгу, и не извратила целой жизни всех. — Конечно, сказал он. — Таким образом, продолжал я, не будут ли они прекрасно охранять всю душу и тело и от внешних неприятелей — одна своими советами, другая сражениями, следуя в этом части начальствующей и мужественно исполняя её предписания? — Так. — Да и мужественным-то по этой, думаю, последней части назовем мы каждого, когда, то есть, гневливость его, среди скорбей и удовольствий, будет соблюдать предписания ума о C. страшном и нестрашном. — Правда, сказал он. — А мудрым, — уж конечно, по той малой части, которая начальствует в нём и предписывает это, так как она же имеет и знание, что̀ полезно каждой из частей и целой совокупности трех их. — Без сомнения. — Что же? рассудительным опять — не по дружеству ли и согласию этих последних, D. когда и начальствующее начало, и подчиненные следуют одному мнению, с уверенностью, что управлять должна разумность, и что возмущаться против ней не следует. — Рассудительность, отвечал он, и в городе, и в частном гражданине, действительно, есть не иное что, как это. — Ну а справедливый-то будет справедлив так и потому, как и почему мы часто называем его таким. — Совершенно необходимо. — Но что? спросил я, — как бы не споткнуться нам на значение справедливости, отличное от того, какое имела она в городе? — Мне не думается, отвечал он. — Ведь если в нашей душе, продолжал я, остается еще какое недоумение; то мы можем совершенно утвердить свои E. мысли, противупоставив им нелепости. — Какие нелепости? — Пусть бы, например, мы согласились касательно того города и, как по природе, так и по воспитанию, подобного ему человека: не может ли показаться, что, приняв залог золота или серебра, этот человек растратит его? Подумает ли кто, по твоему мнению, что он сделает это 443. скорее, чем все не такие? — Никто, сказал он. — Не чужд ли он будет и святотатства, и хищения и предательства, как частного, в отношении к друзьям, так и публичного, в отношении к городу? — Чужд. — Равно никак не позволит он себе вероломства в клятвах, или в иных обещаниях. — Как можно? — А любодеяние, беспечность о родителях и непочитание богов скорее подойдет ко всякому другому, чем к нему. — Да, скорее ко всякому, сказал он. — B. И не та ли причина всего этого, что каждая часть его, в начальствовании и послушании, делает у него свое? — Конечно эта, а не другая какая-нибудь. — Так ищешь ли ты еще иной справедливости, кроме той силы, которая и людей и город приводит в такое состояние? — Клянусь Зевсом, не ищу, сказал он. — Значит, наше сновидение, которое мы C. называли догадкою, наконец исполнилось; ибо едва только начали мы создавать город, — вдруг, под руководством, кажется, некоего бога, нашли начало и отпечаток справедливости. — Без сомнения. — То-то и было, Главкон, некоторым её образом (отчего это и полезно), что по природе башмачник должен хорошо шить башмаки, а в другие дела не мешаться, что плотник должен плотничать, и прочие таким же образом. — Видимо. — Справедливость, как выходит, в самом деле есть нечто такое, — и притом не D. по внешней своей деятельности, а истинно по внутренней, — по себе и своему, так как она никому не позволяет делать чужое, и родам души — браться за многое насчет друг друга. Распоряжаясь, как следует, своим, правя и украшая свое и будучи другом себе, она настрояет эти три рода, точно будто три предела гармонии — высший, низший, средний E. и, если есть, — другие, промежуточные, — все их связует и, становясь одним из многих, мерным и согласным, действует так, что, касается ли дело приобретения денег, или попечения о теле, или совещаний о чём-нибудь политическом либо частном, — во всех случаях действие справедливое одобряет и называет хорошим, когда им поддерживается это отношение родов и усовершается, а мудростию почитает знание, этим действием управляющее, 444. несправедливое же дело, всегда разрушающее его, и мнение, над ним начальствующее, именует невежеством. — Без сомнения, сказал он; ты правду говоришь, Сократ. — Пускай, примолвил я. Значит, если мы положим, что справедливый человек, справедливый город и живущая в них справедливость — найдены; то не покажется, думаю, будто мы в заблуждении. — Отнюдь нет, клянусь Зевсом, сказал он. — Так утвердим это? — Утвердим. —
Пускай, сказал я. Теперь, думаю, надобно исследовать несправедливость. — Явно, что это. — Не должна ли она быть некоторым возмущением опять тех же трех родов, B. то есть: многозатейливостию, вмешательством и восстанием одной части против всей души, чтобы начальствовать над нею, тогда как к ней это нейдет, тогда как по природе она такова, что должна служить роду действительно господствующему? Ведь что-то такое, думаю, будем мы разуметь под их волнением, то есть, разуметь заблуждение, несправедливость, распутство, трусость, невежество, и вообще всякое зло. — Это, именно это, сказал он. — Но делать C. неправду и обижать, или опять, поступать справедливо, — всё это, продолжал я, не ясно ли уже открывается, если ясны несправедливость и справедливость? — Как это? — Так, сказал я, что они ничем не отличаются от состояний человека здорового и больного; только первые состояния бывают в душе, а последние — в теле. — Каким образом? спросил он. — Состояния здоровые, конечно, сообщают здоровье, а болезненные — болезни. — Да. — Не так же ли и деятельность справедливая сообщает справедливость, а несправедливая — несправедливость? — Необходимо. — Но сообщить здоровье не значит ли — части тела поставить в состояние D. господствования и подчиненности, свойственное каждой по природе? а сообщение болезни не в том ли состоит, что они господствуют и подчиняются несогласно с природою? — Конечно в том. — И опять, продолжал я, сообщать справедливость не значит ли — части души поставлять в состояние господствования и подчиненности соответственно их природе? а сообщение несправедливости не тем ли обнаруживается, что они начальствуют и подчиняются одна другой вопреки природе? — Совершенно так. — Следовательно добродетель, как видно, должна быть некоторым здравием, красотою и благосостоянием E. души, а зло — её болезнью, безобразием и слабостью. — Точно так. — И не справедливо ли равным образом, что хорошие упражнения способствуют к приобретению добродетели, а постыдные — к приобретению зла? — Необходимо. —
Итак, нам остается, по-видимому, исследовать, полезно 445. ли делать правое, совершать похвальное и быть справедливыми, хотя бы скрывался такой делатель, хотя бы не скрывался; — или полезнее наносить обиды и быть несправедливыми, если только не настоит опасность подвергнуться наказанию и чрез наказание сделаться лучшим. — Но это исследование, Сократ, мне кажется, было бы уже смешно. Если B. и от повреждения природы телесной жизнь не кажется жизнью, хотя бы при этом были всякие блюда и напитки, великие богатства и высокие титулы; то будет ли жизнь в жизнь, когда возмущена и повреждена та самая природа, которою мы живем, хотя бы позволено было делать всё, что хочешь, кроме того только, чем можно избавиться от зла и неправды, — приобресть справедливость и добродетель? Так я думаю, когда представляю наши исследования о справедливости и несправедливости. — В самом деле, смешно, сказал я; однакож, если мы пришли к тому, из чего яснейшим образом можно видеть, что это так; то не должны бояться труда. — Всего менее испугаемся, клянусь Зевсом, сказал C. он. — Так теперь сюда, продолжал я, чтобы заметить и виды, в которых, по моему мнению, является зло; а это тоже достойно созерцания. — Следую, сказал он; только говори. — Но постой; на этой степени исследования, примолвил я, мне представляется, будто бы в зеркале, что вид добродетели — один, а виды зла бесчисленны, и что между ними есть четыре, о которых стоит упомянуть. — Как понимаешь ты это? спросил он. — Сколько есть известных образов правления, сказал я, столько, вероятно, есть и образов души. — Сколько же их? — Пять в деле правления, отвечал D. я, пять и в душе. — Скажи же, какие они? спросил он. — Говорю, отвечал я, что у нас рассматриваем был один образ правления; но его можно называть двояко. Если власть, предпочтительно пред правителями, сосредоточена в одном человеке, — образ правления называется царствованием; а когда она разделена между многими, — аристократиею. — Правда, сказал он. — Так это у меня один вид, примолвил я; потому что многие ли будут царствовать или один, — пользуясь воспитанием и теми знаниями, о которых мы говорили, они ничего не изменят в E. достоуважаемых законах города. — И не следует, сказал он.
Примечания
- ↑ А не город в смысле игроков. Scholiast. πόλεις παίζειν — εἶδός ἐστι πεττεύτικῆς παιδιᾶς· μετῆκται δὲ καὶ εἰς παροιμίαν. Тоже и у Свиды υ. πόλις. Conf. interpp. ad Polluc. IX, 7. Meurs. de ludis Gracc. in Gronov. Thesaur. T. VII, p. 983. Erasm. Adagg. Chil. III. cent. II, 28. Эта игра в города походила, кажется, на нынешнюю игру шахматную.
- ↑ Городом с внешней стороны, δοκοῦσαν, Сократ называет общество, рассматриваемое в явлении, или в пространственном развитии. Этот смысл τῆς δοκοῦσης πόλεως определен выше p. 423 A: οὐ τῷ δοκεῖν λέγω, ἀλλ᾽ ὡς ἀληθῶς μεγίστη: μεγίστην δὲ αὐτὴν ἔσεσθαι, ἔως ἂν οἰκῇ σοφρόνως. Это должно быть основанием внутреннего его величия.
- ↑ Указывается на пифагорейскую пословицу: τὰ τῶν φίλων κοινά. См. Rittershus. ad Porphyr. vit. Pythag. p. 46. Heusinger. ad Cicer. de Officiis I, 16, 5. О самом предмете снес. libr. V, p. 464 B sqq.
- ↑ Сократ внушает ту мысль, что правительство должно более всего заботиться, чтобы в общество не проникло повреждение нравов; а для этого надобно наблюдать за гимнастикою и музыкою, как бы в них не произошло каких-либо нововведений, вроде тех, о которых сказано было выше. Особенно же следует смотреть за музыкою; потому что её-то изнеженность более всего содействует порче доброй нравственности и развивает женоподобие в массе народа. Этому мнению философа, конечно, никто не будет удивляться, помня, что музыка у Греков находилась в самой тесной связи со всеми свободными науками. Потому-то жалобы на искажение характера древней музыки мы встречаем и у многих других греческих писателей. См. Aristoxen. ap. Athen. XIV, p. 362 A. Сравн. Plat. Legg. libr. II, p. 656 C — 659 E. Libr. III, p. 700 A sqq. Plut. de Music. p. 1141 D. Dio Chrysost. Or. XXXII, p. 380 C, al.
- ↑ Платон указывает на 452 стих первой книги Омировой Одиссеи. Этого же мнения держится Ксенофонт (Cyrop. 1. 6).
- ↑ Эту мысль впоследствии подтвердил и Цицерон, legg. II, 15, 38. Assentior enim Platoni, nihil tam facile in animos teneros atque molles influere quam varios canendi sonos, quorum dici vix potest quanta vis sit in utramque partem. Conf. Maxim. Tyr. XXXVII, 4. Платон, как мы видели выше, не изгонял из музыки мелодий нежных, трогающих и смягчающих чувство, а только требовал, чтобы они не расслабляли души, не портили нравственности и не развивали страстей.
- ↑ У древних, говорит Аст, а особенно у Лакедемонян, младшие выражали свое уважение к старшим тремя способами: хранением молчания в присутствии их, посторонением пред ними при встрече на пути (τῷ οδοῦ παραχωρῆσαι, s. ὑποχωρῆσαι) и вставанием пред ними при собеседовании (τῷ καθήμενον ὑπανασθῆναι). См. Xenoph. Mem. II, 3, 16. Hier. VII, 2, 9. De Republ. Lac. IX, 5. XV, 6. Sympos. IV, 31. Herod. II, 80. Так как два вида уважения — ἡ συγὴ и ὑπανάστασις здесь выражены ясно, то и третий — τὸ ὑποχωρῆσαι дает уже определенное значение слову κατάκλισις; то есть, оно означает здесь не восклонение, а посторонение. Aristotel. Ethic. Nicom. IX, c. 2, 395, ed. Cell. παντὶ δὲ τῷ πρεσβυτέρῳ τιμὴν καθ᾽ ἡλικίαν ἀποδοτέον ὑπαναστάσεσι καὶ κατακλίσεσι. Толкователи неверно объясняют это место.
- ↑ Платон развивает здесь ту мысль, что все внешние мелочи — в одежде, в обуви, в стрижении волос и во всём подобном, законами определены быть не могут, хотя они всегда служат верными признаками внутреннего настроения человека. Поэтому, если юноши будут воспитаны в тех началах добродетели, о которых говорено было выше, то внешние формы их жизни будут выравниваться сами собою, а в противном случае, они оразнообразятся и исказятся до бесконечности.
- ↑ К чему-нибудь одному совершенному, εἰς ἕν τι τέλεον. Это слово принимается здесь как в хорошую, так и в худую сторону, то есть разумеется в смысле полноты как добра, так и зла, смотря по тому, из каких начал кто выдет и будет развиваться.
- ↑ Живут забавляясь, χαριέντως διατελοῦσιν: это не однозначительно с выражением: παίζοντες διατελοῦσιν. Schol. χαριέντως· εὐτραπέλως, σκωπτικῶ. По-русски можно бы выразить ближе: живут посмеиваясь, живут себе на уме, водятся соображениями эгоистическими.
- ↑ Привески, περίαπτα, — талисманы, или симпатические средства, которые было в обычае носить на шее, в виде амулетов; и носили их особенно женщины — для разных целей, большею же частью для сохранения себя от какой-нибудь болезни. Plut. vit. Pericl. c. 15: ὅτι νοσῶν Περικλῆς ἐπισκοπουμένῳ τινὶ τῶν φίλων δείξειε περίαπτον ὑπὸ γυναικῶν τῷ τραχῆλῳ περιηρτημένον. То же De audiend. Poet. 1, 2. Theophr. Histor. plant. IX, c. 21. Dioscor. III, 14.
- ↑ Философ, вероятно, разумеет афинскую республику. Isocrat. de pac. § 2: εἰώτατε πάντως τοὺς ἄλλους ἐκβάλλειν, πλὴν τοὺς συναγορεύοντας ταῖς ὑμετεραις ἐπιθυμίαις. Ibid. § 3: οὐκ ἐθέλετε ἀκούειν, πλὴν τῶν πρὸς ἡδονὴν δημηγορευόντων, κ. τ. λ. Платон вообще не любил народной формы правления; потому что она представляет широкое поприще льстецам, которые, пользуясь невежеством народа, наклоняют его к личным своим выгодам и нетолько благо общее приносят в жертву собственному эгоизму, но еще доходят до убеждения, что они в самом деле отличные политики, если умели обмануть толпу, хотя бы это было сопряжено с очевидною гибелью общества.
- ↑ В народном правлении всякий демагог, сообразуясь с личными своими видами, старался склонить народ к постановлению известного закона. Но так как этот закон покровительствовал только частной пользе; то скоро оказывалось вредное его действие на выгоды общие. Тогда всходил на трибуну другой такой же демагог и, скрывая не менее эгоистическую цель, требовал у народа другого закона. Таким образом кодекс законов увеличивался; а обществу пользы от них всё-таки не было. Всякий старался отрубить голову гидре; но вместо одной, отрубленной, у неё вырастало их десять. Пословицу о гидре лернейской объясняет Scholiast. ad h. l. Erasm. Adagg. Chil. 1, cent. X, 9.
- ↑ Так как все внешние действия определить законом Платон не находит никакой возможности, если жизнь гражданина в явлении будет рассматриваема вне связи её с внутренними, нравственными расположениями души; то, для определения их, ему оставалось обратиться к авторитету божественному, к законодательству Аполлона, которое формы внешнего поведения приводило бы в гармонию с природою духа и вместе с тем сообщало бы им характер религиозный. Сравн. Legg. VI, p. 759 C. Отсюда в Государстве Платона начало религии обрядовой.
- ↑ Аполлон чтим был Афинянами под именем бога отечественного — τοῦ πατρώου, как родоначальник их племени; потому что Ион, по имени которого Афиняне назывались Ионянами, почитаем был сыном Аполлона от Креузы. О причине прозвания Аполлона богом отечественным Платон говорит в Эвтидеме p. 305 D; также Schol. Aristoph. ad Nubb. v. 1470. Conf. Creuser ad Cicer. de Nat. Deor. pp. 595. 599. 614.
- ↑ Среди земли. У Греков была мысль, что Дельфы стоят на средине земли, и оттого получили название τοῦ ὀμφαλοῦ τῆς γῆς. Аст замечает, что ὀμφαλὸν собственно было каменное седалище в дельфийском храме. См. Aeschyl. Eumen. V, 40. Pausan. X, 16.
- ↑ Главкон ссылается на слова Сократа Libr. II, p. 368 C: δέδοικα γὰρ μὴ ούδ᾽ ὅσιον ἦ παραγενόμενον δικαιοσύνῃ κακουργουμένῃ ἀπαγορεύειν καὶ μὴ βοηθεῖν ἔτι ἐμπνέοντα καὶ δυνάμενον φθέγγεσθαι.
- ↑ Сократ говорит так: если из четырех вещей нам пришлось наперед найти ту, которая нам нужна, то мы успокаиваемся и прочие три оставляем. А когда, между четырьмя ища одной, мы нашли сперва три, которых не искали, то остальная, конечно, будет та, которой ищем, и свойства её, если по своим качествам известно было нам целое, чрез выделение свойств, принадлежащих прочим трем вещам, легко определятся. Говоря таким образом, Сократ намерен, прежде чем коснется справедливости, решить вопрос о мудрости, мужестве и рассудительности, чтобы потом открылось само собою, что такое справедливость.
- ↑ Мудрость государства, по учению Платона, есть правительство. Не многочисленность отличных художников и земледельцев, не специальности в обширной области знаний надобно называть мудростию, а ту всё соединяющую и всем управляющую силу, которая вносит свой распорядок и правильность во все занятия общества.
- ↑ Это подобие так характеристически выражает предмет — чувство законности, показывающей, что̀ страшно и нестрашно, что многие позднейшие писатели брали его у Платона и развивали в своих сочинениях. Gataker ad Antonin. III, 4, p. 70. Ruhnk. ad Tim. Gloss. p. 75 sq. Wyttenbach. ad Plut. de S. N. V, p. III. Ruhnk. l. c. приводит слова Цицерона apud Nonium p. 386. 521: Uti qui combibi purpuram volunt sufficiunt prius lanam medicamentis quibusdam, sic literis talibusque doctrinis ante excoli animos et ad sapientiam concipiendam imbui et præparari decet. Но Цицерон принаровляет это подобие к общим приготовительным курсам воспитания теоретического, чтобы юноша потом способен был принять и хранить уроки мудрости: напротив, у Платона оно направляется больше к выражению воспитания нравственного. Надобно, чтобы душа юноши прежде всего пропитана была чувством законности действий, или чувством уважения к закону: это — то же, что у живописцев, или вообще у художников, грунт, ручающийся за прочность той краски, какая будет на нём положена. В какой душе этого грунта не имеется, или он составлен фальшиво — из ложных и негармонирующих с душою начал, на ту какая бы блестящая краска образованности наводима ни была, — тотчас или выгорит она от зноя, или смоется от дождя. Между тем сколько примеров, что юноши нетолько в отдельных лицах, но и в целых корпорациях размалевываются яркими красками наук без надлежащего грунта!
- ↑ Вычищательные средства, ῥύμματα, по Схолиасту, τρίμματα, σμήγματα, — вытиранья, стиранья. Cornarius Eclogg. p. 98, ed. Fischer: «sunt autem ῥύμματα, quæ extersoriam et repugnantem vim habent, velut est nitrum (селитра), quod hic χαλαστραῖον a loco vocat, et lixivium (щелок), quod κονίαν hic appellat, quanquam etiam calcem (известь) hæc vox significat. Est autem lixivium e calce paratum primarium et maxime vi illa præditum.»
- ↑ Халастр — селитра, по Схолиасту, получил свое имя от македонского города Халастры, ἔνθα τὸ χαλαστραῖον νίτρον γιγνόμενον διὰ ἐννεατηρίδος πήγνυται ὁμοίως δὲ λύεται. Plin. Histor. Nat. XXXI, 19. 5. 46, ed. Hard. Optimum (nitrum) copiosumque in litis Macedoniæ, quod vocant Chalastricum, candidum purumque, proximum sali.
- ↑ Отзывается во всех его струнах, διὰ πασῶν παρεχομένη, т. е. χορδῶν. Это выражение взято из терминологии музыкантов и означает гармоническое слияние всех главных звуков, или аккорд.
- ↑ Следуй, помолившись со мною, ἕπου — εὐξάμενος μετ᾽ ἐμοῦ. Это, кажется, была поговорка, подобная нашей: иди с Богом, или, ступай с Божиею помощию. Таково же употребление её Phileb. p. 25 B. Tim. p. 27 B. C.
- ↑ Это, или вид этого — справедливость. Сократ дает повод думать, что он видел справедливость нетолько в частном исполнении своей обязанности, или в делании своего дела, как это является на опыте, но еще больше в законе (εἷδος), который должен обнаруживаться частными действиями, направленными у каждого к своему. Справедливость, понимаемая в смысле делания своего дела, как вид, становится добродетелью всех граждан и находится под управлением государственной мудрости, в пределах её соображений, как запряженные кони в руках возничего. Где этой всеобщей видовой деятельности нет, или где делают свое только некоторые частные граждане: там делающие свое несут двойную или тройную тяжесть сравнительно с другими, развлекающимися разнообразием дел; там делание своего становится затруднительным, а иногда вовсе невозможным. Сапожнику, старательно делающему свое, трудно, даже вовсе нельзя приготовлять хорошие сапоги в том обществе, в котором не заботятся о своем деле кожевники.
- ↑ Сократ раскрывает следующую мысль: справедливость есть такая добродетель, которая мудрости, мужеству и рассудительности доставляет как бы свойственную каждой силу; потому что она одна делает то, что эти добродетели могут развиваться и преуспевать. Мудрость есть добродетель правительства: но правительству необходимо быть справедливым, то есть делать свое, чтобы в управлении обнаруживалась мудрость. Мужество есть добродетель стражей: но стражам необходимо быть справедливыми, то есть делать свое, чтобы они являлись мужественными. Рассудительность есть гармония общества, или единомыслие граждан относительно лучшего и худшего, высшего и низшего, управляющего и управляемого: но это единомыслие не иначе возможно, как под условием справедливости, или делания своего дела; потому что иначе низшее, не делая своего, как низшее, или подчиненное, не делая своего, как подчиненное, перестает быть рассудительным. Итак, справедливость общества состоит в том, чтобы и рабочие, и военные, и управляющие знали свое и исполняли каждый собственную обязанность, а в чужие дела не мешались. Поэтому неудивительно, что справедливость иногда понимается Платоном как вся добродетель. См. I, p. 350 C. D. 351. A. 354. A. VIII, 554 E.
- ↑ Прекрасное трудно, χαλεπὰ τὰ καλά: пословица, встречающаяся также lib. VI, p. 450 D. Cratyl. p. 384 A. Hipp. Maj. p. 304 E. Это изречение Схолиаст приписывает Солону.
- ↑ Сократ разумеет привычную себе, простую и доступную для понятия методу аналитическую, и говорит, что, пользуясь этою методою, нельзя в исследовании предположенного предмета дойти до точности, что для этого требуется другой путь — длинный и широкий, синтетический. Но так как последний был бы слишком широк и учен, а исследования прежним способом всё же сообразны с целью труда; то он и решается продолжать дело, идя тем же путем.
- ↑ Всё идет туда, то есть в город. Общество, по учению Платона, есть не иное что, как образ, или собирательное выражение одного человека. Отсюда — δεῖ αὐτὴν καθάπερ ἕνα ἄνθρωπον ζῆν εὖ. Legg. VIII, ρ. 328 E. Итак, каковы нравы и наклонности частных людей, такой характер получает и общество; но не наоборот: общество, по своим законам и постановлениям, хорошее не ручается за добрую нравственность всех частных лиц.
- ↑ Финикияне, по своей любостяжательности, в древности не пользовались хорошим мнением. См. Boisson. ad Philostr. Heroic. p. 286. Аст хорошо говорит: «Это место Платона замечательно: стихии человеческой природы и человеческого общества, τὸ θυμοειδές, τὸ ἐπιθυμητικὸν καὶ τὸ σοφὸν, обнаруживаются нетолько в отдельных людях, но характеризуют и отдельные государства. Соответственно природе вещей, τὸ θυμοειδές, или в обществе — τὸ ἐπικουρικόν, из чего проистекает мужество, есть стихия, господствующая на севере; τὸ ἐπιθημητικόν, или в обществе — τὸ χρηματιστικόν, особенно господствует на востоке, где люди преданы неге и роскоши; а τὸ λογιστικόν или φιλομαθές — преуспевает в поясах умеренных, где больше процветает наука и образование.»
- ↑ Для бо́льшего прояснения этого места, сравн. libr. I, p. 335 E; II, p. 357 A; X, p. 609 B: οὐκ ἤδη εἰσόμεθα, ὅτι ὄλεθρος οὐκ ἦν. Matth. Gr. § 505, 2. Явно, что тут высказывается обыкновенная логическая формула закона противоречия: о том же нельзя утверждать не того же. Но Платон, как известно, с этими логическими формами всегда соединял содержание, то есть брал их реально и полагал, как первые стихии для развития теории идей. Здесь свое учение об идеях прилагает он к решению предложенного сейчас вопроса: сама ли по себе делает каждая часть души, что делает, или всё совершаемое в душе, которою бы её природою что-либо ни совершалось, совершается целою душою? Речь Платона в этом месте довольно сжата и потому темна: для сего после слов: ἐν αὐτοῖς ταῦτα γιγνόμενα, я повторяю в знаке вместительном τἀναντία — противное, а фразу ἀλλὰ πλείω дополняю словами: ἢ τἀυτόν — чем то же.
- ↑ Мысль такова: жажда, рассматриваемая как жажда, сама по себе, желает ли чего-нибудь больше, кроме того, что мы говорим, то есть кроме питья? Когда мы определяем понятие жажды, нужно ли нам, для определения её, нетолько питье, которого собственно желаем, но еще питье теплое либо холодное, в большом или малом количестве? Вообще, когда говорится просто о жажде, берется ли в расчет качество и количество питья? Под словами ποιοῦ τινος πώματος надобно разуметь не ηοιότης в смысле теснейшем, а τὸ ποίον — форму, или ограничение жажды какими бы то ни было, количественными или качественными признаками.
- ↑ Желание, — ἐπιθυμία, и желание само по себе, — αὐτὴ ἡ ἐπιθυμία, Платон различает так, что первое есть род природы пожелательной, и формы её многоразличны; так что, как скоро пробуждается желание теплого, тотчас противуполагается нежелание холодного, и вообще, она есть желание τοῦ τοίου ἢ τοίου: напротив, последнее есть желание в значении чистой идеи силы, действующей в недре ума и тожественной со свободою.
- ↑ Что поставлено в связь с чем-нибудь, οἶα εἷναι τοῦ, то есть, ὥςτε εἷναι πρός τι. Всякая вещь имеет некоторые свойства существенные, по которым она существует сама по себе и для себя: с этой стороны существование её самостоятельно или безусловно. Но во всякой вещи есть и такие качества, по которым она есть вещь для других вещей, и чрез которые находится в связи с ними: с этой стороны бытие её называется относительным. Это различие между сторонами одной и той же вещи Платон далее объясняет примерами.
- ↑ Это замечание Сократа напоминает о многих умозаключениях или софизмах Эвтидема и Дионисиодора, которые, принимая относительные признаки вещей за существенные и существенные — за относительные, из своих посылок легко выводили следствия самые нелепые. См. Euthyd. passim.
- ↑ Подругою восполнения каких-нибудь наслаждений у Платона коротко: πληρώσεών τινων — ἑταῖρον. Всякое желание природы пожелательной предполагает κένωσίν τινα, которое должно быть восполнено. (В тексте сноски №№ 1 и 2 перепутаны местами. Ред. электронного издания.)
- ↑ Что разумную и неразумную природу души Платон противуполагал одну другой, — это во многих местах его сочинений высказано ясно (Tim. p. 69 C. Phaedr. p. 237 E. Сравн. Aristot. Magn. Mor. I, p. 1182. 23). Но решение вопроса о природе гневливой или раздражительной у Платона заключает менее определенности. В этом отношении вернее всего то, что природу раздражительную он поставляет в средине между разумною и неразумною, так что почитает ее центральною силою самочувствия. В природе раздражительной сотворенные боги как бы положили собственный свой образ; поэтому θυμὸς в человеческой душе есть τὸ δαιμόνιον — божественное, среднее между Богом и смертностью. Πᾶν τὸ δαιμόνιον μεταξύ ἐστι θεοῦ τε καὶ θνητοῦ. Conv. 202 D. О природе души, по учению Платона, много говорили — Alcinous de doctr. Plat. с. 23, 24. Diog. Laërt. vit. Plat. III, § 67. Davis ad Ciceron. Tuscul. II, 20. IV, 5. Tennem. System. philos. Plat. T. III, p. 50 sq. (В тексте сноски №№ 1 и 2 перепутаны местами. Ред. электронного издания.)
- ↑ На лобной площади, παρὰ τῷ δημείω, то есть на месте, где преступники подвергаемы были публичной казни. Tib. Hemsterhus. Anecd. T. I, p. 252. Об упоминаемой здесь северной стене говорится Plat. Lys. p. 202 A. ἐπορευόμην μὲν ἐξ Ἀκαδημίας εὐθὺ Λυκείου τὴν ἔξω τείχους ὑπ᾽ αὐτὸ τὸ τεῖχος.
- ↑ Почти нельзя сомневаться, что здесь, вместо ἆρα οῦν ἕτερον, надобно читать: ἆρα οὐχ ἕτερον.
- ↑ Homer. Odyss. III, 4.