Исторические этюды русской жизни. Том 3. Язвы Петербурга (1886).djvu/2/IV

[184]
IV
Честные убийцы

 

Со времени введения у нас суда присяжных, многие из представителей рассматриваемой здесь криминальной группы не только в мнении своей среды, но и по приговору суда нередко оказываются «честными убийцами», т. е. получают полное оправдание, к злорадному соблазну ретроградных противников судебной реформы 1864 г. и, порой, к немалому смущению её друзей. Оно как-то, в самом деле, странно, если смотреть на дело безотносительно и не вдаваясь в смягчающие вину обстоятельства: — несомненно изобличенный убийца, насильственно отнявший у ближнего драгоценнейший дар — жизнь, и тем нарушивший самые святые божеские и человеческие законы, и — вдруг — невиновен!.. Раз существует на свете нелицеприятно карающая Фемида, это противоречие звучит слишком резко; чувствуется здесь какая-то вопиющая нелогичность и фальшь. Ведь как ни изворачивайтесь в диалектических и юриспрудентских тонкостях, а на основании здравого смысла необходимо признать, ввиду целого ряда оправданий явных убийц, что логика современной жизни вовсе не исключает de facto убийства, как неизбежного, а следовательно, — естественного и законосообразного исхода из известных положений и отношений. Оказывается притом, что эта грубая логика так еще сильна и так убедительна, что перед нею вынуждены пасовать и закон и общественная совесть, в лице присяжных.

Нелепо и недобросовестно обвиняемый, якобы, в послаблении, — суд присяжных оказал в этом случае большую услугу познанию того глубокого мрака и той примитивной эгоистической дикости, которые еще царят в современных человеческих отношениях, господствуя над альтруистическими побуждениями, невзирая на хваленую гуманность и просвещенность нашего века. [185]Суду-же, как живому органу, руководящемуся внутренним убеждением и разумом живых людей, а не мертвой буквой писанного закона, мы обязаны, в данном случае, и выяснением той фальши, которая вытекает из непримиримого противоречия между практикой жизни и её теорией, искусственно ей навязанной в форме этой самой мертвой буквы. Впрочем, оно так и должно быть, чтобы теория шла впереди жизни и освещала ей путь; но, пожалуй, в этом случае она уж слишком занеслась вперед… Нет спора, прекрасно, что закон безусловно высказывается против убийства; но горько то, что у жизни есть случаи, где она не хочет признавать этого требования и, неотразимой силой собственной логики, отвергая применимость теории, заставляет закон молчать, заставляет признавать, говоря философским термином, мыслимость убийства в сфере человеческих отношений.

Исходя из этого положения, мы остановимся прежде всего на таких случаях «честных убийств», где оно особенно ярко выражается, где логика жизненных условий приводит к неотразимому убеждению в неизбежности кровавого дела и, следовательно, к его оправданию. На первом плане должны стоять здесь, конечно, дуэли, которые, несмотря на их допотопную дикость и вопиющую несправедливость, если не бессмыслицу, пользуются полным правом гражданства в наиболее культурных слоях общества. По существующим, глубоко вкоренившимся понятиям на этот счет, бесчестно — не убить ближнего на дуэли, а отказаться от убийства, конечно, с риском самому быть убитым. Вследствие этого, дуэлисты-убийцы не только не встречают ни малейшего упрека со стороны общественной совести, но им почти аплодируют, как героям, и предрассудок этот еще так силен и так распространен, что ему должно было сделать уступку само уголовное законодательство, карающее, как известно, за убийство на поединках весьма снисходительно. То же законодательство вынуждено было признать и полную невменяемость убийства на дуэли для некоторых, очень редких и, разумеется, исключительных случаев.

Человеческие отношения до такой степени еще проникнуты зоологическим, звериным элементом, что действительно бывают такие трагические случаи, из которых нет другого исхода, как [186]бой на смерть, как кровавая развязка. Случаи эти относятся к разнообразным видам поругания и оскорбления личной и семейной чести, настолько тяжким и непоправимым рукою законного правосудия, что даже человек рассудительный, принципиально отвергающий дуэль, идет на нее по холодному расчету. Вот каким образом один из известных и компетентных юристов наших аргументирует мыслимость поединка для известных случаев: «Цивилизация внушает человеку: сам себя не защищай, я гарантирую тебе всевозможные блага, только богатей, учись и старайся быть как можно ловче, старайся только не забегать в область уголовного права. Обычай же поединка является среди цивилизации, как символ того, что человек в известных случаях жертвовать самым дорогим своим благом — жизнью — за вещи, которые, с материалистической точки зрения, не имеют значения и смысла: за веру, родину и честь. Вот почему обычаем этим нельзя поступиться».

Нужно, впрочем, заметить, что у нас большинство дуэлей происходит по ничтожным поводам, а нередко из-за совершенных пустяков, что, однако, не мешает им разрешаться часто как нельзя более серьезными членовредительствами и даже убийствами наповал. Приведем несколько характеристических случаев. Как-то вскоре после войны, в общей зале одного столичного ресторана сидел за столом со своим знакомым молодой офицер легкой гвардейской кавалерии. У офицера красовался на груди георгиевский крестик, привлекший на себя внимание какого-то подвыпившего статского господина.

— Удивляюсь, — сказал этот господин громко и со смехом в глаза офицеру, — как можно было получить Георгия в таком-то полку (он назвал полк офицера), который, сколько известно, нигде храбростью не отличился и никаких побед не одержал?

Молодой человек вспыхнул и счел долгом вступиться за «честь своего полка», за «честь мундира». На требование взять назад оскорбительный отзыв, статский господин ответил новым оскорблением; тогда офицер сделал вызов, который и был принят. И вот люди, в первый раз в жизни встретившиеся между собою, совершенно чужие друг другу и, до этого [187]трактирнаго столкновения, не подозревавшие даже существования один другого, сошлись на смертельный бой… Бой у них был, действительно, смертельный. Они избрали американскую дуэль, состоящую в том, что противники одновременно выдергивают из сжатой руки секунданта концы носового платка; кому достанется конец с узелком, тот собственноручно тут же всаживает себе пулю в лоб. Узелок достался офицеру…

Здесь повод, с военно-рыцарской точки зрения, был так или иначе серьезен, особенно по сравнению с большинством дуэлей, происходящих из-за таких, напр., вздоров. Однажды в «кабинетике» фруктового магазина пресловутого Одинцова завтракала веселая компания, состоявшая из представителей jeunesse dorée.[1] На таких завтраках обыкновенно едят немного, но выпивка производится богатырская. Под её-то влиянием, один из собеседников, разыгравшись, высыпал другому собеседнику-приятелю солонку соли на голову; в ответ на это, последний схватил лежавшую перед ним на тарелке селедку и смазал ею шутника по физиономии… Шаловливое состязание между ними на этот раз дальше не пошло, но, спустя дня два, оно закончилось в окрестностях столицы двумя пистолетными выстрелами, из которых одним был смертельно ранен шутник, сделавший неподходящее употребление из соли.

Другой аналогичный случай. В шикарном ресторане собрался отобедать кружок друзей, всё из той же «золотой молодежи»… Ели, конечно, исправно, но еще исправнее пили. Когда вино вошло в свои права, один из собеседников напомнил другому случившееся с ним перед тем неприятное происшествие, как его за пьяное, неприличное поведение вытолкали из одного аристократического игорного дома. Собеседник, напомнивший об этом скандале, стал попрекать героя последнего в трусости: как-де он, понеся такое оскорбление, не вызвал хозяина игорного притона на дуэль? Тот категорически отрицал самый факт такого оскорбления (факт, действительно случившийся, как выяснилось потом на суде)… Заспорили… Слово за слово, разгорячившиеся собеседники пустили друг в друга стаканами, наполненными вином, обменялись несколькими толчками и пощечинами, на весь ресторан ругаясь площадною бранью… Скандал вышел слишком грязный, чтобы его [188]можно было затушевать. Смыть такую грязь невозможно, но у порядочных людей» в подобных случаях есть верное средство обмануть и себя и «своих». Средство это — дуэль, глупый предрассудок, но очень удобный для «порядочных людей», потому что, посредством его, можно погашать самые запутанные и неопрятные счеты. Как это ни странно, но дуэль очищает в глазах известного слоя общества любого, принадлежащего к нему, негодяя, а в особенности, когда пуля-дура его оцарапает. На этот раз, впрочем, царапина, понесенная одним из противников на дуэли, оказалась настолько тяжкою, что он Богу душу отдал.

Приведенных примеров совершенно достаточно для характеристики большинства этого сорта «честных убийств». Дальше — пришлось бы только повторяться. И причины большей части дуэлей, и герои этих последних — одни и те же. Как можете судить, рыцарского здесь очень немного и еще меньше простого человеческого смысла. Это — просто трактирные скандалы, возникающие под влиянием винных паров, в неряшливой обстановке, по крайне неблаговидным и глупым поводам, отнюдь не аттестующим их героев со стороны культурности и благовоспитанности. Совершенно такие же скандалы, столкновения и драки можно наблюдать и в среде каких-нибудь, выражаясь трактирным термином, «завсегдатаев» Дюссо и Дорота, и в кругу худородных «хамов» — посетителей портерных и кабаков; но, право, трудно сказать, кто «благороднее» и рассудительнее кончает в таких случаях: — «хамы»-ли, которые «за тычком не гонятся» и, подравшись спьяна, на другой день предают обыкновенно эту неприятность забвению, или описываемые здесь рыцари из среды «золотой молодежи», которые, унизившись в пьяном виде до взаимного обмена пощечинами и бранью, считают своим «священным долгом» заключить такое столкновение добровольным бретёрским убийством уже в трезвом уме и в твердой памяти?…

Между тем, таков именно характер и такова завязка большинства совершающихся у нас дуэлей, которые притом практикуются почти исключительно в узком, обособленном мирке праздной, прожигающей жизнь, молодежи, причисляющей себя к [189]«сливкам общества». Дуэли между людьми солидными и серьезными происходят у нас очень редко. За обозреваемый период, в Петербурге одна только дуэль обратила на себя общее внимание, как по своим поводам, непохожим на обычные «недоразумения» скандалезно-трактирного свойства, так и по качеству участников в ней — людей «с образованием, даже с высшим образованием», как выразился о них прокурор, солидных и благонравных представителей интеллигентно-литературного слоя, а не каких-нибудь светских хлыщей или посетителей игорных домов.

Мы говорим о наделавшей в свое время много шуму дуэли сотрудников «С.-Петербургских Ведомостей» литераторов Утина и Жохова, трагически кончившейся для последнего из них. Повод для этой дуэли, весьма сложный и запутанный, не вполне выяснился на суде. Кровавой развязке предшествовал ряд взаизмных уколов самолюбия, шепот каких-то неблаговидных сплетен и пересудов. Не обошлось и без романической прикосновенности к интриге женщины, которая вообще присутствует весьма часто, в той или другой роли, в убийствах рассматриваемой категории. В интриге, предшествовавшей дуэли Жохова с Утиным, участие женщины было косвенное и только подразумевалось прозорливцами, сочинившими такого свойства сплетню, что распутать её уже нельзя было иначе, как на барьере. Г. Утин вел дело одного замешанного в политическом преступлении лица, с молодой женой которого Жохов был близок. Желая, будто бы, жениться на этой особе, Жохов стал, путем софизмов, уговаривать г. Утина повести так дело своего клиента, чтобы последний был признан кругом виноватым… Было ли точно такое коварное подущение — следствием не разъяснено, но оно сделалось сказкой дня в кругу знакомых Утина и Жохова, и постепенно разрослось в отвратительную «сплетню, не имеющую человеческого смысла», как выразился, фигурировавший в качестве свидетеля в этом деле, г. Суворин. Однако подобные сплетни, не имеющие смысла, тем и ужасны, что они, не поддаваясь опровержению ни логикой, ни судом, пятнают человека и бьют его по самому чувствительному месту. Для человека, уважающего себя, дорожащего своей честью и общественным о себе мнением, [190]сделаться жертвой клеветы, что будто бы он, из личных, себялюбивых видов, желал погубить ближнего, да еще таким гнусным, предательским образом, — позор и пытка, избавиться от которых нет другого способа, кроме дуэли! Жохов и прибег к этому способу… Вследствие всех этих обстоятельств, описываемая дуэль выдвигается из ряда обыкновенных и служит убедительным доказательством в пользу мысли выше цитированного юриста, что в современной жизни складываются иногда такие роковые для человека условия, пред которыми невозможно «поступиться» обычаем поединка.

Особенно сговорчива общественная совесть по отношению к таким дуэлям, которые возникают из-за чести семьи и женщины. Такие рыцарские дуэли происходят и в наше совсем не рыцарское время, выгодно выделяясь, к чести современников, из ряда кровавых столкновений «благородных» людей, предающихся буйству в нетрезвом виде. Есть люди очень щепетильные на этом пункте. Так, однажды за холостым ужином, в дружеской компании, один разочарованный в прекрасном поле светский молодой человек высказал несколько желчных и язвительных замечаний о женщинах вообще. Сидевшему тут же, другому молодому человеку, гвардейскому офицеру, показалась обидной эта выходка против женщин, тем более, что в словах собеседника он заподозрил «скрытое намерение намекнуть на близкую ему особу». Этого было достаточно для вызова, — и дуэль состоялась крайне несчастливо для рыцаря-юноши, не взирая на старания полиции предупредить её.

В 1873 году, большую сенсацию произвело в Петербурге дело, возникшее по поводу дуэли между пресловутым американским подданным Шандором и бароном Шлиппенбахом. Столкновение произошло тоже из-за чести женщины, причем рыцарем явился американский подданный, и рыцарем тем более благородным, что вступился он здесь за сестру. Началась эта история с весьма обыкновенного в Петербурге уличного приключения, — потому-то она и характеристична. Мистер Шандор прогуливался в полдень со своей молоденькой сестрою, мисс Шандор. На Большой Морской прелестная мисс обратила на себя внимание двух фланировавших, после приличного завтрака у Пивато, молодых [191]щеголей аристократического происхождения: барона Шлиппенбаха и его товарища по училищу правоведения, г. Кубе. Почитатели красоты, молодые люди, стали строить глазки и улыбаться юной американке, незаметно для её брата. Хотя и оскорбленная этой ловеласовской наглостью, она промолчала; но, спустя несколько минут, уже на Конюшенной улице, когда мистер Шандор по пути забежал во фруктовый магазин, оставив сестру на извозчике, перед нею вновь очутились те же благородные молодые люди, очевидно, преследовавшие её по пятам с настойчивостыо, достойной лучшего употребления. На этот раз они, преимущественно же Кубе, выражали свое восхищение пред красотой мисс Шандор уже несравненно развязнее: смотрели на неё, не спуская глаз и смеясь, делали восклицания «какая хорошенькая!» и, наконец, Кубе взялся за шляпу, чтобы раскланяться с ней, но был удержан бароном, который сказал ему: «Не тронь! Это сестра американца Шандора, а американцы, ты знаешь, любят боксировать»… Барон Шлиппенбах оказался вполне компетентным и прозорливым знатоком американских обычаев. Не успел он сделать со своим товарищем и десяти шагов, как мистер Шандор, видевший всю сцену их уличного куртизанства перед его сестрою, бешено наскочил на них и, со словами: «Я вас научу, как оскорблять на улице женщин!», принялся тормошить за шиворот г. Кубе. За товарища заступился Шлиппенбах и ударил Шандора тростью, а вслед за сим моментально испытал на собственной физиономии горячее применение американского бокса. Последствием этой драки предполагалась дуэль между Шандором и Шлиппенбахом (Кубе намеревался сделать вызов потом), но она не состоялась, потому что секундант Шандора, его родственник и тоже американский подданный, заблагоразсудил предупредить полицию, которая и арестовала противников на месте, назначенном для боя.

Судя по этой развязке, можно предподожить, что американцы, демократы pur sang, уважая бокс, недолюбливают дуэли, по крайней мере, некоторые из них. Также дуэль не пользуется популярностью и в наших средних сословиях, напр., в купечестве, но однако ж и в этой среде иногда практикуется. Нам известен, за обозреваемый период, один случай дуэли между [192]двумя петербургскими купцами, состоявшейся по всей форме, на пистолетах и с кровопролитием. Стрелялись из-за оскорбления семейной чести. На каком-то большом именинном обеде один из противников резко отозвался о семействе другого, а тот наутро прислал к нему секундантов… Любители этнологических сближений могут усмотреть в этом факте преемственный обломок архаической родовой мести, очень редкой в культурных обществах. Зато месть за женщину, за её честь, — рыцарская с виду, но в корне совершенно зоологическая и эгоистическая, — явления нередкие в наши дни, как мы видели. Она является побудительным мотивом не только во многих дуэлях, но и в целой группе убийств, характеризующих так называемые «семейные драмы».

Убийство соперника в правах обладания любимой женщиной, похитителя этих прав или только покушающегося на их похищение, — преступление классическое и повсеместно распространенное, без различия климатов, рас, состояний, сословий и степеней культурности. Такие убийства всегда привлекают всеобщее внимание, вечно сохраняя какой-то жгучий драматический интерес, который может иметь только сильнейшее проявление интимнейшей человеческой страсти, каждому близкой и понятной.

Подобный интерес возбудило, между прочим, громкое и кровавое дело Непениных, разбиравшееся в 1874 году. Заключалось оно в том, что муж и жена Непенины, ворвавшись в квартиру Чихачева, напали на него вооруженной рукою, последствием чего была его смерть. Самая катастрофа произошла в конце 1873 года и ей предшествовала целая, весьма сложная семейная драма, начавшаяся вне Петербурга — в новоржевском уезде. Все действующие лица в ней принадлежали к интеллигентной и достаточной общественной среде. Все они помещики и земские деятели с высшим образованием; героиня — воспитанница аристократического Смольного института. Последнее обстоятельство важно здесь еще в том отношении, что институтское воспитание героини оказало большое влияние на её образ действий и на всю её плачевную судьбу. Это была типичная институтка, по неопытности, наивности, легкомыслию и бесхарактерности. «Она задавала иногда такие вопросы, — говорила о ней на суде её родственница, — [193]какие предлагает маленький ребенок, так что я считала её совершенно неопытною и ничего ни понимающею». При этой невинности и наивности, героиня отличалась и институтской чувствительностью, нежностью и голубиной кротостью. Она была, по показанию её мужа, «самая прекрасная и любящая, преданная жена», и он считал её совершенно невинной и чистой до рокового признания с её стороны, которое его «ужасно поразило» и послужило завязкой драмы.

В одно несчастное утро, молодая женщина, после шестилетней спокойной и благополучной супружеской жизни, призналась мужу, что до брака, в девичестве, у неё была непродолжительная, но очень интимная связь с помещиком Чихачевым, фигурировавшим на её свадьбе в качестве посаженого отца. Признание это произвело на Непенина тем более потрясающее действие, что он был человек крайне самолюбивый, раздражительный, строптивый, колкий на язык и дерзкий на руку. По его словам, жена, признавшись, рассказала ему о своем грехопадении так, что он приняв, во внимание «её натуру и всю обстановку» печального факта, пришел к заключению и «твердо верил» тому, что «всё это вышло по её неопытности, незнанию, против её воли и желания». Словом, в Чихачеве он увидел коварного и бесчестного соблазнителя своей жены, который, по её собственному выражению, «как воришка, вкрался в дом, притворился жалким, возбудил в девушке жалость к себе» и похитил её драгоценный дар, путем «нравственного и физического насилия». Несмотря, однако, на уверенность, что «всё это так и было», как рассказала жена, Непенин, который «вообще — по его словам — не умел сначала справиться» с неприятным и неожиданным открытием, возымел «сомнение относительно многих обстоятельств» и, желая разъяснить их, потребовал очной ставки жены с Чихачевым в своем присутствии. На самом деле, кроме разъяснения сомнений, им руководило понятное чувство мщения, желание так или иначе смыть неожиданно обнаруженное пятно на своем брачном ложе, принеся конечно, в жертву виновника этого пятна. Это именно чувство служило побудительным стимулом всего дальнейшего поведения Непенина и привело его, под конец, к убийству.

[194]

Щекотливые объяснения произошли в высшей степени экстравагантным образом и при весьма странной обстановке, отдающей таинственностью и романичностью какой-нибудь средневековой уголовной драмы. Непенины настигли Чихачева в одной деревне, где он гостил у своего приятеля, зазвали его, под благовидным предлогом, в грязный деревенский постоялый двор и, заперев на ключ двери комнаты, в которой они остановились, подвергли его чему-то вроде инквизиторского суда. Роль судьи играл Непенин, обвинителя — жена его, а подсудимого — Чихачев. Непенина, в виде обвинительного акта, рассказала всю историю её связи с подсудимым в таком виде, что он один являлся кругом виноватым, как соблазнитель. Правда он отрицал факт насилия и «не безусловно принимал на себя ответственность», но, вообще, мало противоречил рассказу Непениной. Он был ошеломлен неожиданностью всей этой сцены, до крайности смущен признаниями Непениной и, полагая, что она вынуждена к ним тем обстоятельством, что мужу её стала известна их связь из чьих-нибудь вторых рук, воздержался рассказывать всю истину, чтобы не вооружить Непенина окончательно против жены. Он щадил её — по крайней мере, сам он говорил это потом другим, — и в своем письме к Непениной писал, что «ничего не высказал во время объяснения, с тем, чтобы оградить её от обвинения и взвалить всё на себя». Чихачев не знал вовсе ни побуждений Непениной, ни предшествовавших объяснению обстоятельств. Когда обвинительный акт был произнесен, молодая женщина сказала:

— Вы помните, господин Чихачев, что некогда обещали пожертвовать мне жизнью. В настоящее время, я нуждаюсь в ней и требую, чтобы вы здесь же и сейчас лишили себя жизни… Я дала слово мужу, что убью вас, если вы сами себя не убьете. Выбирайте, — вам дается пять минут на размышление!

При этом, подсудимому были указаны и лежавшие на столе орудия казни: нож и револьвер. Молва потом добавила и стакан с ядом.

Хотя Непенины на суде утверждали, что вся эта мелодраматическая сцена имела характер шутки, но, судя по следующим фактам, Бог весть, чем бы кончилась эта шутка, если бы, [195]благодаря случайному приходу сторонних людей, Чихачев не выскользнул из расставленной ему западни. Несомненно одно, что Непенин, а под его влиянием и жена настоятельно добивались смерти Чихачева — и на ином расчете не мирились. Так понял их намерение и Чихачев, страшно перетрусивший после описанного свидания и начавший боязливо уклоняться от встречи с оскорбленными супругами, невзирая на их вызовы возобновить «объяснения» и отказавшись принять дуэль, предложенную Непениным. С своей стороны, Непенины с этого момента поставили целью всей своей жизни добиться расчета с Чихачевым: они начинают гоняться за ним, преследуют его, ищут повсюду, и в уезде, и в Петербурге, даже заграницей: наконец, после нескольких месяцев погони, настигают и, с первой же встречи, кончают с ним. Очевидно, в этом для них заключался вопрос жизни и чести. Непенин говорил, что всё это время он переживал нравственную пытку, был сам не свой, в течение полугода спал не более четырех часов в сутки. Терзаясь сам, он в то же время мучил и жену, срывая на ней свое сердце. Из её дневника суд узнал, что муж преследовал её укорами, ругал площадными словами, унижал при других, даже бил чем попало, бил до крови, таскал за волосы, кусал и раз чуть не откусил ей нос, — и всё это нередко вслед за порывами супружеской любви и нежности…

«Ах! — восклицает несчастная женщина в одном месте своего дневника: — сколько раз я упрекала себя за сорвавшиеся слова! Зачем я ему говорила? Лучше бы унести это в могилу… Не мучилась бы я так, да и он не мучился бы… Я плохо понимаю, к чему и из-за чего он так волнуется? Всё можно было бы устроить тише и лучше, а эта горячность не приведет к хорошему. Я дала ему клятву, что исполню всё, но разве я понимала что?…»

Непенин был не такой человек, чтобы «устроить тише и лучше» выход из этой семейной драмы. Ни забыть, ни простить он не умел, и по темпераменту и в силу исповедуемого им предрассудка; жена в его глазах могла очиститься и оправдаться только мщением своему соблазнителю, в чём и принесла ему клятву, а пока мщение не наступило — он мучил её и мучился [196]сам. Вот почему, в первую минуту после катастрофы, когда стало известно, что Чихачев убит, Непенина — эта кроткая, сентиментальная и нежная институтка, с какой-то странной гордостью и злорадством, точно она исполнила священный долг и подвиг, сказала через дверь арестованному мужу, во всеуслышание:

— Коля, слышишь: я его убила!

Она, по внушению мужа и под его гнетом, до того прониклась мыслью о необходимости «убить его» для спасения своей чести и сохранения супружеской любви, что приписала себе убийство, вовсе не совершив его. Чихачев был убит не ею, а её мужем. Придя к нему вооруженные, он — ножом, а она револьвером, Непенины потребовали «объяснений». Чихачев, вместо словесных объяснений, вручил Непениным письмо и просил их оставить его. Непенин вызвал его на дуэль и, получив отказ, разразился пощечиной. Между ними началась драка, во время которой Непенин нанес Чихачеву смертельные раны в грудь. Во время свалки, Непенина сделала два выстрела из револьвера, никому не причинившие вреда и, очевидно, произведенные зря, в смятении, слабой, неумелой женской рукою, хотя виновнице их и казалось, что она стреляла в своего соблазнителя.

За что же, если разобрать по существу, эти люди испортили себе жизнь и отняли её у своего ближнего? Вопрос этот невольно возникает при знакомстве с этой странной, но очень типичной драмой. Ведь ясно, — как сознавала это и сама героиня, — что никакой драмы тут не было бы и все участники её преблагополучно прожили бы свой век, если бы не «сорвавшиеся слова» признания Непениной, — сорвавшиеся, во всяком случае, слишком поздно и несвоевременно! Её спрашивали, почему она не созналась Непенину в грешке своего девичества до замужества?.. Почему? — На то она и была девица институтской выправки, воспитанная в понятиях ложного стыда и фальшиво унизительной мерки достоинства женщины… Но тогда, зачем же она созналась потом, спустя шесть лет после свадьбы, когда, по-видимому, представлялась возможность «унести тайну свою в могилу?» Непенина и её муж объяснили этот шаг угрызениями совести. Может быть, угрызения и были, но побуждением к признанию послужило то обстоятельство, что жена Чихачева, начав ревновать мужа [197]к Непениной, стала «говорить всем, что она бесчестная и гадкая…» Сплетня росла и Непенина, боясь, чтобы муж не узнал истины из чужих уст, решилась предупредить недобрую молву чистосердечным раскаянием. Следствие однако показало, что раскаяние было не совсем чистосердечное.

Непенина выставила себя жертвой «физического и нравственного насилия» коварного соблазнителя Чихачева, а, по показанию некоторых свидетелей, выходило так, что соблазнил не Чихачев, а его соблазнили. Впрочем, талантливый прокурор (г. Кони) совершенно верно констатировал тот факт, что тут были «обыкновенные отношения, которым не предшествовало ни насилия, ни обмана, ни обольщения», ни с чьей стороны, а устроилась интрижка полюбовно. Чихачев хотя был поклонник женщин и «любезный кавалер», по оценке одной свидетельницы, но не был сердцеедом, и — человек мягкий, нерешительный и робкий — не представлялся способным к насилию против кого бы то ни было. В пору описываемого романа, он изображал собой интересного молодого человека с несчастной судьбою, так как его бросила тогда любимая жена; Непенина — тогда еще девица Дьяконова — была милой и свежей, с незанятым сердечком, институткой, только что приехавшей из Смольного. Встретились они в деревне, в доме родных героини, и сблизились. Он приобрел её расположение повестью о своем горе и своем разбитом сердце. От женского сострадания до женской любви один шаг, и — вот, спустя некоторое время, в одну прекрасную ночь, герой, по приглашению героини, очутился в её комнате… Роман, словом, самый обыкновенный. Без сомнения Чихачев заслуживал сурового осуждения за то, что он, будучи 35-ти летним мужчиной, позволил себе зайти слишком далеко в интимности с неопытной девушкой, зная наперед, что не может сделаться её мужем; но раз грех случился и героиня вышла замуж за другого, — каким образом он мог бы его поправить перед своей совестью, в глазах «жертвы» и её мужа? Смертью, дуэлью; но, ведь, они, по логике вещей, не могли уничтожить факта, не могли возвратить невозвратимое прошлое. Единственный выход оставался: соблюсти приличия и сохранить случившийся грех в непроницаемой тайне; но тайна была нарушена «неизвестно кем», [198]как утверждал Чихачев, хотя, кажется, он был, прямо или косвенно, первой причиной дурной молвы о несчастной молодой женщине. Вскоре, благодаря странному и скандалезному образу действий самих Непениных, их семейная драма стала притчей всего уезда… Тут уж, действительно, ничего больше не оставалось для сделки со «светом», для отражения его жестокого стоустого суда, как покончить дело дуэлью, и в данном случае оно, вероятно, так бы и кончилось, если бы Чихачев имел мужество принять вызов Непенина.

Так пли иначе, но нет данных утверждать, что Непенин шел к Чихачеву с намерением не на дуэль звать, а просто убить его при каких бы то ни было условиях.

Такой, в большей или меньшей степени оправдательной, оговорки нельзя сделать по другому аналогичному убийству, совершившемуся в Петербурге, спустя месяц после убийства Чихачева, в ресторане Палкина, на углу Невского и Литейной. Здесь тоже играла роль ревность, хотя очень уж грубая, и вся эта драма, равно как и герои её, значительно ниже сортом и носят отпечаток вульгарности. Начать с того, что местом её действия служат трактиры и рестораны, её действующие лица — представители той городской культурной черни, которая не отличается особенной чистотой нравов, и всё действие драмы происходит среди трактирного времяпровождения, в затхлой атмосфере, отдающей кухней и кабаком.

В одном низкопробном ресторанчике, на Владимирской, служила в качестве «буфетчицы» молодая девица, холмская мещанка, по описанию судебного отчета, «весьма живая особа, с бойкими глазами, держащаяся непринужденно и развязно», которая сама заявила на суде, что «за нею в ресторане все до одного человека ухаживали, а один казак — так даже сватался серьезно». Словом, особа эта стояла вполне на высоте своего призвания — призвания «буфетчицы», от которой трактирная практика требует именно таких чарующих способностей сирены, не слишком строгой и не очень стыдливой. Поэтому-то, профессия «буфетчиц» на очень дурном счету у моралистов, как одна из разновидностей замаскированной проституции, и это мнение не лишено основания.

[199]

Будучи предметом такого сугубого ухаживания «всех до одного человека» из гостей ресторана, героиня наша, конечно, не могла пребыть непреклонной весталкой. Кроме того, в самом выборе героя для своего романа, ей очень трудно было прочно установиться: едва она успевала сделать этот выбор и отдать сердце свое одному, предпочтенному пред остальными «завсегдатаями» ресторана, интересному мужчине, как являлся другой, новый ухаживатель, еще более интересный… Что тут делать? — Представительницы описываемого мирка, все эти первобытные мещаночки и крестьяночки, не далее, как со вчерашнего дня ставшие городскими эманципированными дамами с непринужденными манерами, совершенно невинные в познании каких-нибудь «тлетворных нигилистических» теорий по женскому вопросу, — «своим умом» доходят до разрешения подобных затруднений, чрезвычайно просто и безобидно, на практической почве «свободной любви».

Мы застаем нашу героиню как раз в тот патетический момент, когда она таким именно способом легко и беззаботно, сокрушала свой маленький «подводный камень» (и кажется, далеко уже не первый раз). Перед этим, она отдала свое сердце некоему отставному подпоручику, молодому человеку с «пылким и строптивым характером», хотя, по-видимому, свой пыл подпоручик почерпал главным образом у буфета, питая серьезную наклонность к спиртным напиткам. Роман его с интересной буфетчицей длился не более двух, трех месяцев, в течение которых короткость между ними дошла до того, что пылкий подпоручик стал давать волю рукам, поколачивая владычицу своего сердца и, по собственному сознанию, «обращаясь с нею как нельзя хуже» из ревности, за то, что она позволяла «посторонним лицам вольное с собою обращение». Естественно что буфетчица, исповедуя культ «свободной любви», не могла ни отказаться от дальнейших побед и соблазна быть побеждаемой другими интересными гостями ресторана, ни дать себя поработить деспотическому подпоручику, в чём она, пожалуй, имела за собою все права, как сейчас увидим.

Так или иначе, но к концу романа героиня его решительно отдает предпочтение другому молодому человеку — гостиннодворскому [200]сидельцу, который, по её собственным словам, приглянулся ей, как «очень высокого роста, здоровый и сильный мужчина», а, при всём том, как очень любезный кавалер. Сперва между ними происходит та устарелая, во вкусе сантиментальных романов, платоническая канитель, выражающаяся, напр., в чувствительных посланиях и стишках, взятых из «песенников», в обмене локонов волос и т. д., которая еще не утратила своей свежести и прелести для гостинодворских Вертеров и Дон-Жуанов, и их «предметов». Затем, пользуясь отлучкой в Москву свирепого подпоручика, влюбленные совершают две-три, неизбежные в подобных романах, амурно-увеселительные поездки в «Красный Кабачок» и «Самарканд». До сих пор, это — самая обыкновенная история, не заключающая в себе никаких элементов драмы; но, сверх ожидания, подпоручик принял очень близко к сердцу, когда, по его возвращении, буфетчица прямодушно заявила ему, что роман их кончен и сердце её принадлежит другому. Сначала он принял это, по-видимому, спокойно, — тем более, что с соперником своим был в приятельских отношениях и даже предлагал ему как-то раньше взять буфетчицу «на содержание»; но, затем, в припадках подпития, сперва поколотил «изменщицу», потом послал, со злости, обличающее её в распутстве письмо родным её в Холм; стал грозить, что если она не станет жить с ним, то он постарается навязать ей из полиции позорный «желтый» билет, а наконец, после основательной попойки у Палкина с экс-любовницей и её новым обладателем, с бухты-барахты убил последнего наповал из револьвера, при выходе на улицу.

Не знаем, в какой степени убийство это можно отнести к «честным», но, во всяком случае, оно — пьяное убийство, каким, в свое оправдание, старался выставить его на суде и сам преступник. Что касается побуждений ревности и страсти, то он категорически отрицал их в себе, с полнейшим презрением относясь и к самой героине этой драмы. Он сам, как мы видели, сознался, что третировал её «как нельзя хуже», и это потому, что «не мог её уважать»; по его словам, он даже и не любил её вовсе, так как «любить можно, — сказал он на суде, — только ту женщину, которую уважаешь». Это подтвердила [201]отчасти и сама буфетчица, кроме рассказа о дурном с нею обращении подпоручика, еще тем, что он сам выражал намерение прервать с нею связь. «Тогда, — показала она на суде, в оправдание своей измены, — не желая подвергнуться такому неприятному для меня поступку с его стороны и считая это для себя стыдом, я сама решила оставить его». Если это было так, тогда, спрашивается, из-за чего же пылкий подпоручик неистовствовал и, в заключение, смертоносно разрядил свой револьвер на приятеле? На суде он утверждал, что «сам не знает, как это случилось», — не знает, как он его вынул и как взвел курок, не знает и как бацнул в затылок собутыльника. Всё это произошло, будто бы, в бесчувственно пьяном состоянии. Могло статься, что это было так, и что преступником, действительно, не двигала страсть ревности и непризнанной любви; но могло статься также, что убийство он совершил в припадке того бессмысленного, пьяного самодурства, отличающего низменные, неразвитые натуры с раздраженным самолюбием, которым руководятся многие убийцы рассматриваемой категории.

Вообще, с точки зрения моральной квалификации, — так называемых романических убийц, т. е. совершающих преступление из побуждений, характеризующих нарушенные половые отношения, можно распределить на две группы: людей сильных, с страстными, огненными натурами, умеющих глубоко любить и беспощадно ненавидеть, и мелких, злых, нередко болезненных натуришек, ничтожных по характеру, часто совершенно холодных, но до крайности самолюбивых, деспотических и, отсюда, жестоких над теми, кем они владеют во имя того или другого права подчинения, будь это право писаное, обычное или просто сердечное, нравственное. Для ничтожного самолюбивого существа всегда очень дорого формальное право власти над другим, которое оно ревниво охраняет и постоянно злоупотребляет им, ради чувства наслаждения, в гордом сознании своей силы, своего — «ндраву моему не препятствуй». Оттого-то люди подобного закала никогда не прощают протеста их деспотизму и, тем менее, освобождения из под их власти, опирается ли она на праве, или на свободном договоре, имеющем место, напр., в делах внебрачной любви. Нужно заметить — и это нетрудно понять, — [202]что в рядах романических убийц последнего типа преобладают особы прекрасного пола, но есть и мужчины, преимущественно из низшей, неразвитой среды, где, вообще, столько жестоких семейных деспотов и тиранов по отношению к женщине.

Таким образом, многие семейные и любовные драмы, объясняемые обыкновенно ревностью неудовлетворенной страстью, на самом деле, при ближайшем рассмотрении, имеют своим источником совсем иное, сложное чувство, в сущности не заключающее в себе ничего романического, как это мы сейчас увидим на живых примерах.

Затем что касается вопроса: почему один ревнивец или мститель за свое нарушенное матримониальное право покушается на жизнь самого оспариваемого предмета своей любви или своего права, другой на жизнь соперника и похитителя этого права, а третий убивает и отчужденную «половину» свою и её узурпатора, то вопрос этот, находящий себе объяснение чисто в субъективных особенностях того или другого убийцы и в частных условиях его жизни, не имеет для нас большой важности. Потому не имеет важности, что во всех вышеуказанных трех случаях человеком управляет, в сущности, одно и то же чувство, и самый психический процесс, приводящий его к преступлению, во всех трех случаях однороден. По логике полового инстинкта и по смыслу естественного моногамического права, поддерживаемого и кое-какими новейшими моралистами (вроде Дюма-сына и пресловутых «калужских обманутых мужей»), для личности, обманутой в любви, одинаково виновны и изменивший предмет любви и его соблазнитель; отсюда, они равно должны понести кару, и если кара эта — смерть, то оба должны быть убиты. Так и поступают крутые нравом, сильные и страстные ревнивцы, какие, впрочем, редко встречаются ныне в культурных слоях общества. В нашем материале имеется только один такой случай, героем которого явилась притом вовсе не культурная личность. Это был солдат, городовой, человек атлетической силы и кипучего темперамента. Была у него любовница-кухарка, служившая у одного холостяка-доктора. Заподозрив их в любовной связи, он пришел как-то на квартиру доктора и, без дальних разговоров, зарезал обоих, и кухарку [203]и её барина, сапожным ножом. Совершив это двойное убийство в ослеплении страсти, он впал в такое зверское исступление, что потребовалась целая вооруженная команда, чтобы арестовать его.

Во всех других, происшедших в Петербурге за обозреваемый период, случаях романических убийств и покушений на убийства, платились жизнью кто-нибудь один — либо изменивший предмет любви, либо его соблазнитель, и гораздо чаще первый, чем последний, благодаря, конечно, той разнице в близости отношений, предшествующей их разрыву, которая лежит в этих случаях между обманутым и обманувшим, с одной стороны, и между первым из них и обольстителем — с другой. И оно понятно, в особенности по отношению к женщине: в примитивном быту, где женщина — рабыня и затворница, в случае её грехопадения или измены, ответственность за это естественно должна падать, главным образом, на её «умыкателя»; но там, где она пользуется уже известной свободой и правами самостоятельной личности, её падение, как акт её личной воли и выбора, логически вменяется в вину ей одной и в глазах мужа и в глазах общества.

Но то, что логично в теории, не всегда поддается объяснению здравым смыслом в житейской практике. Убийства жен мужьями «из ревности», по шаблонному определению, всего чаще совершаются в среде городского простонародья и, в большинстве случаев, являются результатом вовсе не пламенной любви, заостренной мщением за измену, а дикого самодурства и тиранического отношения к жене, возбужденных протестом и отыскивающих в свирепом насилии возмездия своих попранных «священных» прав власти, своего звериного эгоизма. Эти маленькие Отелло, в «спинжаках» и чуйках, из среды полуобразованной городской черни, обыкновенно — дрянные, мелкие злецы, нередко пьянчужки, забитые и потерянные личности, неспособные ни на какой решительный шаг. Ничтожества и парии, перед всеми унижающиеся, терпеливо сносящие от всех и обиды и тычки, они — в своей семье, по отношению к своим женам, — являются настоящими калифами-деспотами, свирепствующими с несокрушимым сознанием божественности своих державных супружеских прав. [204]Отсюда, совершенно понятно, что когда несчастная жена сделает попытку освободиться тем или иным путем из-под бессмысленной, лютой тирании подобного, — чаще всего пьяного, вдобавок, — животного, то животное, оскорбленное в чувстве исповедуемого им рабовладельческого абсолютизма, считает себя в полном праве, мало того — считает своей священной обязанностью казнить её, как мятежницу, нарушившую долг матримониального верноподданства. Все почти, в этом роде и в этой среде, убийства и истязания жен мужьями носят именно характер казней, совершаемых с невозмутимой совестью и с твердым убеждением в их справедливости. Сошлемся на один из наиболее рельефных случаев данной группы убийств.

В 1876 году, в один из грязноватых, населенных рабочим людом, домов Калашниковской пристани взошел пьяненький, жидкий, плохо одетый, не старый еще мужичок, с первого взгляда производивший впечатление спившегося с кругу городского забулдыги. Он явился в гости к своей жене, молодой, красивой женщине, уже с полгода жившей врознь от мужа, с ребенком и матерью. От мужа она ушла, после шестилетней супружеской жизни, вследствие его беспутства, пьянства и жестокого с нею обращения, наконец, потому, что он завел любовницу, а жену «по миру пустил». Занимался он таким нелепым для взрослого, здорового мужчины промыслом, как продажа спичек, и всё, что выторговывал, пропивал. Жена, — по рассказу её матери, — «стала жаловаться, что ей приходится руки на себя наложить. Придет, бывало, ко мне с ребенком, горько заплачет: «что мне, говорит, маменька, делать? Ведь он ни днем, ни ночью покою мне не дает». И правда, он всё, бывало, бунтует, выбивает окна, ломает двери и дерется; всегда, почитай, пьяный и, между прочим, на стороне путаться стал»… Мучилась, мучилась бедная женщина и наконец потеряла терпение; кто-то надоумил её обратиться в III-е Отделение за исходатайствованием отдельного паспорта. Паспорт ей выдали и она свободно вздохнула, уйдя от мужа и поселившись с матерью. Пропитание себе она стала добывать работой на табачной фабрике. По всеобщему отзыву соседей, это была прекрасная женщина — веселая, добродушная, честная, работящая и целомудренная. Так прожила она [205]месяцев шесть, в течение которых муж навестил её раза два, три. Явившись в описываемый раз, он заявил, что пришел проститься, собираясь ехать в деревню, и выразил желание остаться ночевать. Затем, спустя не более четверти часа после прихода, оставшись с женой глаз на глаз, внезапно, без всякого повода, пырнул её в грудь заранее купленным ножом и — положил на месте. Когда его арестовали, он, по показанию свидетелей, с полным равнодушием, «грубо» сказал, как бы похваляясь: «я зарезал!» На суде, стараясь оправдаться, он сплел целую небылицу относительно неверности жены, очернил её память, выдумал какого-то небывалого мужчину, с которым он будто бы застал её, и наконец сослался на то, что он-де «был сильно выпимши…» Защита известная, которой подобные преступники выучиваются в острогах.

Не удивительно, что связанные неразрывными брачными узами с такими беспутными деспотами, энергические молодые женщины, из простолюдинок, пытаются иногда отделаться от них убийством. Мужеубийцы, как известно, вовсе нередкое явление в русском семейном быту низших классов. Чаще всего они прибегают к отраве, как к орудию наиболее удобному для слабых женских рук, хотя попадаются и мужья-отравители (За обозреваемый период, в Петербурге был случай отравления постылой жены мужем, сенатским швейцаром, и его любовницей). Большею частью, однако, попытки отравить мужей не удаются возненавидевшим их женам. Не удалось это и одной, сравнительно образованной, получившей воспитание в сиротском приюте, молодой женщине, имевшей несчастье, по неопытности, выйти замуж за простого, грубого фабричного рабочего, с которым у неё ничего не было общего.

— Тяжело мне с ним было жить, — печаловалась она пред судом. — Он ужасно дрался со мною, постоянно ворчал. Живя при матери и в приюте, я не слыхала дурного слова, а тут, кроме «сволочи», другого имени от мужа мне не было… Он был человек серьезный, а я веселого характера; мне хотелось читать что-нибудь веселое, пойти погулять, а он запрещал это делать… Впоследствии я стала его ненавидеть и уже года полтора, как пришла мне в голову мысль его отравить.

[206]

Мысль эту поддерживал в ней её любовник, молодой, развитой крестьянин, пленивший героиню этой драмы, между прочим, своими цветистыми любовными письмами, найденными у подсудимой при следствии, в числе семидесяти. Не стерпев супружеского гнета, молодая женщина ушла от мужа, а, затем, чтобы начисто от него отделаться, позвала его раз на прогулку, во время которой поднесла ему купоросной кислоты в водке, но тот, разумеется, открыл отраву и сделал донос на жену, несмотря на то, что сперва простил её.

В культурной среде, где установились более или менее рыцарские понятия и рыцарские отношения к женщине, в подобных случаях, обыкновенно, операцию «устранения» мешающего и постылого мужа берет на себя не сама жена, а её любовник, как это показал, например, громкий и всем памятный процесс об убийстве доктора Ковальчукова. Известно, что в этом деле любовник-кавалер простер рыцарское отношение к даме своего сердца до такого самоотвержения, что весь грех принял на одного себя, с преувеличенным жаром старавшись доказать полное отсутствие соучастия в его преступлении г-жи Ковальчуковой.

Впрочем, благодаря современному развитию женской эмансипации и самостоятельности женской личности, стали всё чаще появляться в культурных слоях решительные дамы, которые, не прибегая ни к чьей помощи, сами, с оружием в руках, находят мужество постоять за себя, за свои права, и покарать нарушителей этих прав. За обозреваемый период, в Петербурге случилось несколько убийств и покушений на убийства любовников их любовницами, из которых иные, принадлежа к сиренам полусвета, вовсе не могли похвалиться целомудрием весталок и верностью Пенелопы. Это были те именно капризные, задорно самолюбивые и нравственно испорченные самодуры в юбках, о которых мы говорили выше. Случилось за тот же период и такое дело, где одна интеллигентная женщина, писательница с довольно известным именем, пробовала перерезать горло бритвой своей сопернице по обладанию сердцем одного пленительного, четырнадцати вершков ростом, цветущего мужчины, актера — по профессии и младенца — по уму и образованию.

Мы очень много уделили места исследованию и описанию [207]романических убийств, как их принято называть. Иначе это и не могло быть, во-первых, потому, что мы в этом случае подчинялись нашему материалу; во-вторых, потому, что убийства эти представляют наибольший интерес при изучении современных характеров и нравов; а, в-третьих, наконец, потому, что они в группе «честных убийств», по принятому нами термину, занимают господствующее место.

Нам остается дополнить нашу картину двумя, тремя фактами таких редких убийств данной категории, в которых побудительным мотивом для преступников служили чувства иного порядка. Таких случаев мы припоминаем, именно, три: 1) убийство коллежским секретарем Августовским своей служанки, крестьянской девушки, из-за подозрения в доносе. Господин этот, весьма припорченной репутации, преследуемый уже юстицией, имел свои основания укрываться и жить в Петербурге инкогнито. Инкогнито это было обнаружено по доносу, как подозревал Августовский, его служанки, за что он, в мстительном порыве, и отправил её на тот свет; 2) покушение на убийство одним юнкером Михайловского артиллерийского училища другого за обвинение в разных неблаговидных поступках и, между прочим, в шпионстве, причем покушавшийся на убийство товарища пытался и с самим собою покончить; и 3) покушение одного француза на жизнь соотечественника и компаньона по содержанию парикмахерской «Альфред», вследствие того, что они «ужиться между собой не могли» и постоянно грызлись.

Примечания

править
  1. фр. jeunesse dorée — золотая молодёжь. — Примечание редактора Викитеки.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.