Многие лица обращаются ко мне с просьбою рассказать подробно, от начала до конца, все мои похождения на Острове Сокровищ, — рассказать, ничего не утаивая, за исключением лишь точного географического положения острова, потому что он и до сих пор ещё представляет из себя неисчерпаемый клад спрятанных сокровищ. Уступая общему желанию, я ныне, в лето от Р. Х. 1782, беру, благословясь, перо в руки и начинаю свою повесть с того времени, когда мой отец содержал на Бристольской дороге, в трёхстах шагах от берега, гостиницу под вывеской Адмирал Бенбо.
К этому времени относится первый приезд в нашу гостиницу одного старого моряка, с загорелым лицом и с огромным рубцом от раны, шедшим от лба через всю левую щёку. Как теперь вижу старика; он шёл тяжёлою походкой к дверям нашей гостиницы, а за ним человек вёз в тачке его походный матросский сундук. Моряк был рослый мужчина, атлетического вида, с кирпичным лицом, с жирно намасленной косой, болтавшейся на замаранном воротнике потёртого синего мундира, с огромными мозолистыми руками, на которых не было живого места от бесчисленных рубцов, и наконец с этим безобразным синевато-белым шрамом во всю щеку, о котором я уже говорил. Я помню всё это так живо, как будто это случилось вчера. У дверей старик остановился, посвистал, обвёл глазами бухту и запел старинную матросскую песню, которую нам, к сожалению, пришлось впоследствии часто от него слышать.
Он пел неприятным, сиплым и разбитым голосом, и барабанил в дверь толстой остролистниковой палкой. Ему отворили, он вошёл и сейчас же буркнул моему отцу:
— Стакан рому!
Поданный ром он вытянул из стакана медленно, как знаток, прищёлкнул языком, потом опять вышел на крыльцо и, стоя в дверях, стал разглядывать то окрестные утёсы, разбросанные по берегу, то нашу вывеску, то внутренность общей залы.
— Бухта ничего, годится, — сказал он наконец, — и домишко этот на месте... Много у вас тут народа, приятель?
— Нет, сэр, к сожалению, нельзя сказать, чтобы очень много, — отвечал мой отец.
— Это именно мне и на руку... Гей, дружище! — обратился он к человеку, привёзшему в тачке его багаж, — втащи-ка это сюда. Я здесь побуду несколько времени... О, я человек простой и невзыскательный. Немного рому, яиц, ветчины — с меня и довольно. Здесь я могу зато следить за кораблями... Как меня зовут?.. Капитаном, с вашего позволения... Понимаю, из-за чего вы мямлите! Не беспокойтесь, деньги у нас есть. Вот вам, получите.
Он кинул на пол три или четыре золотые монеты.
— Когда я у вас настолько наем и напью, тогда вы можете мне сказать, — объявил он нам.
Это было сказано гордо, самым начальническим тоном. И действительно, несмотря на поношенное платье и грубость речи, новоприбывший смотрел не простым матросом, а скорее подшкипером или боцманом купеческого флота, привыкшим говорить громко и бить больно.
На наши расспросы человек с тачкой сообщил нам, что новый постоялец приехал утром в почтовой телеге в соседнюю деревню и спросил, нет ли поближе к берегу хорошей гостиницы. Нашу гостиницу ему похвалили и сказали, что ближе неё к берегу нет никакой. Тогда он решился остановиться у нас. Вот и все сведения, какие нам удалось о нём собрать.
Сам постоялец был человек в высшей степени неразговорчивый. Целые дни он только и делал, что слонялся по берегу бухты или около утёсов, таская с собой старинный медный телескоп. По вечерам он садился в общей зале у камина и потягивал очень крепкий грот. Он никогда не отвечал, если его о чём-нибудь спрашивали, а только яростно вскидывал головой, сопя при этом носом точно кашалот. Это приучило нас оставлять его в покое и никогда не затрагивать.
Всякий вечер, вернувшись с прогулки, он спрашивал, не проезжали ли по дороге какие-нибудь моряки. Мы сначала думали, что он интересуется товарищами по профессии, но скоро убедились, что ему, напротив, не хочется с ними встречаться. Всякий раз, когда в гостинице останавливался какой-нибудь матрос, что бывало нередко, так как этой дорогой их всегда много возвращается в Бристоль для побывки, то наш постоялец, увидав его через стеклянную дверь общей залы, уходил к себе и не показывался всё время, покуда матрос оставался там. Мало того, на всё это время он как-то притихал и держал себя тише воды, ниже травы.
Лично я был очень заинтересован в этом беспокойстве нашего постояльца относительно моряков и могу даже сказать, что вполне разделял его. Дело в том, что вскоре после своего приезда к нам старый моряк обещался давать мне каждое первое число по четыре пенса, если я буду „глядеть в оба“. Особенно было мне указано следить за прибытием какого-то моряка об одной ноге и, как только он приедет, со всех ног бежать к капитану и уведомить его об этом происшествии. По большой части, когда наступало первое число, мне всякий раз приходилось самому напоминать о гонораре, причём в ответ я получал только сердитое пыхтенье и такой молниеносный взгляд, от которого я невольно поникал головою. Но я знал всё-таки, что неделя ещё не успеет кончиться, как капитан уж принесёт мне четырёхпенсовую монету, подтвердив наставление, „глядеть в оба“ и следить, не приедет ли моряк об одной ноге.
Не могу описать, до какой степени этот таинственный одноногий моряк терзал моё детское воображение. В бурные ночи, когда весь дом наш трясся от порывов ветра и волны с громовым рокотом разбивались о скалы, он представлялся мне во всевозможных видах, один другого безобразнее, один другого страшнее. То я видел его с ногой, отрезанной ниже колена, то выше. В другой раз он представлялся мне чудовищем, у которого всегда была только одна нога посередине туловища. Но хуже всех кошмаров был тот, когда мне чудилось, что одноногий моряк гонится за мною по полю, перепрыгивая через заборы. Вообще, надо правду сказать, я довольно-таки дорого расплачивался этими противными снами за свой четырёхпенсовый месячный гонорар.
Однако, несмотря на весь ужас при одной мысли об одноногом человеке, я гораздо меньше боялся капитана, чем все окружающие. По вечерам он иногда выпивал рому больше, чем могла выдержать его голова, и начинал выть свои матросские и кабацкие песни, не обращая внимания на присутствующих. А то вдруг начинал угощать вином и грогом всех других посетителей, заставляя их, бедных, трепетно внимать его бессвязным рассказам или петь с ним хором. Нередко стены в доме дрожали от его песен, вроде: „ио-го-го, ио-го-го... бутылочку распить“. Сотрапезники, подстрекаемые страхом, подтягивали ему во всё горло и каждый старался горланить как можно громче, чтобы не попасть на замечание.
Происходило это оттого, что наш постоялец в подобные минуты бывал очень страшен. Требуя, например, чтобы все замолчали, он ударял по столу кулаком так, что просто земля дрожала; или вдруг ему приходила фантазия обижаться, зачем его спрашивают, или зачем никто с ним не говорит, или зачем не слушают его рассказов, и тогда он начинал бушевать как сумасшедший. Никто не смел и подумать, чтобы уйти из гостиницы прежде, чем он уляжется спать. И заметьте, все его рассказы были такого сорта, что от них невольно мурашки бегали по спине и волосы на голове становились дыбом. Дело шло преимущественно о случаях повешения на рее, о драках и битвах, об ужасных бурях и о разных тёмных похождениях во всех океанах мира. По его рассказам выходило, что он всю жизнь прожил среди таких мерзавцев, каких и свет не производил, а язык, которым он живописал эти ужасы, пугал простых деревенских слушателей пожалуй даже больше, чем самые рассказы. Одним словом, этот ужасный человек положительно леденил у нас кровь в жилах.
Отец с утра до ночи твердил, что свирепый постоялец вконец разорит гостиницу и отобьёт от неё всех посетителей.
Не всякому, — говорил он, — приятно глотать дерзости и возвращаться домой с волосами, стоящими дыбом.
Я думаю, что отец был неправ. Я убеждён напротив, что эти странные вечеринки не отталкивали, а привлекали посетителей. Правда, жутко им у нас приходилось, но зато сильные ощущения щекотали вкус. Наконец, приезд капитана уже сам по себе, как новинка, вносил интерес в монотонную деревенскую жизнь. Некоторые даже старались показать, будто старый моряк им очень нравится, находили, что он настоящий „морской волк“, настоящая „морская крыса“, и говорили, что такие-то именно моряки и создали морское могущество Британии, сделав имя её грозным на всех морях.
В постояльце был другой недостаток, более существенный и невыгодный для нашего кармана: он совсем не платил нам денег. Кроме тех трёх или четырёх золотых монет, которые он в первый день приезда так величественно бросил на пол, мы не видали от него ни копейки. Проходили недели, месяцы, счёт за ним нарастал и нарастал, а он и не думал платить. Отец мой жался, но никак не мог собраться с духом, чтобы напомнить. Если же у него иногда проскальзывал как-нибудь на это робкий намёк, то капитан начинал так сердито пыхтеть, что отец мой спешил в страхе ретироваться. Помню я, как он бывало в отчаянии ломал руки после каждого подобного отпора, и положительно убеждён, что эти треволнения, это хроническое беспокойство неблагоприятно подействовали на продолжительность его жизни.
За всё время своего пребывания у нас капитан не сделал ни малейшей перемены в костюме, только однажды купил у разносчика несколько пар чулок. У его треуголки отвалилась пряжка и один из отворотов оттопырился и повис; он так его и оставил, несмотря на крайнее неудобство подобного беспорядка, особенно во время ветра. Мундир его пришёл в самый жалкий вид; он сам его чинил и штопал у себя в комнате, так что под конец заплата сидела на заплате и мундир сталь точно мозаиковый.
Он никуда не писал и ниоткуда не получал писем. Разговаривал он только с посетителями, и то лишь когда бывал пьян. Ни одна живая душа не могла похвалиться, что видела открытым его сундук.
Раз только он нарезался на чудесный отпор. Нашла коса на камень. Это было уже незадолго до его отъезда, когда усилилась болезнь моего отца. Наш врач, доктор Лайвей, заехал однажды со своим обычным ежедневным визитом и остался у нас обедать. После обеда он вышел в общую залу покурить трубку, покуда не приведут из деревни его лошадь, так как у нас не было конюшни при гостинице. Я пришёл в залу следом за ним и помню, как поразил меня контраст между чистеньким, тщательно одетым, гладко выбритым и напудренным доктором и окружавшей его деревенщиной; но особенно силён был контраст между ним и отвратительным капитаном, этим страшилищем, этим грязным пиратом с серо-свинцовым лицом и красными глазками, который сидел тяжело навалившись на большой обеденный стол.
Вдруг капитан, подняв от стола голову, затянул свой вечный напев:
Было нас, матросиков, пятнадцать человек,
Пятнадцать матросов, морских волков.
Ио-го-го! Ио-го-го!
Захотелось матросам бутылочку распить...
Мы уже давно привыкли к этой песне, но доктор слышал её в первый раз и она, видимо, ему не понравилась. По крайней мере, он поднял голову, поморщился и на минуту прекратил разговор со старым Тейлером, соседним огородником, который жаловался ему на свой ревматизм.
Между тем капитан под влиянием собственной музыки стал понемногу выходить из оцепенения и, наконец, ударил изо всей мочи кулаком по столу. Мы хорошо понимали этот сигналь, это
значило: "молчать!" Все замолчали, кроме доктора Лайвей, который продолжал говорить своим звонким и приятным голосом, попыхивая от времени до времени трубкой.
Капитан поглядел на него сверкающим взглядом и опять ударил кулаком по столу. Когда же он увидел, что и второе предупреждение не подействовало, то закричал с самым непечатным ругательством;
— Тише, вы, там! Цыц, коли я приказываю!
— Это вы мне говорите, сэр? — спросил доктор.
Задорный буян отвечал утвердительно.
В таком случае, сэр, — спокойно возразил доктор Лайвей, — я должен вам сказать, что если вы не перестанете пить так много рому, то мир скоро избавится от самого противного гуляки, какого только мне приходилось видеть.
Гнев старика был ужасен. Он вскочил на ноги, вытащил кортик и, размахивая им, объявил, что сию минуту приколет доктора к стене.
Доктор Лайвей даже бровью не повёл. Он продолжал говорить, глядя на буяна через плечо, и говорил громко, чтобы все его слышали, голосом удивительно спокойным:
— Если вы сию же минуту не уберёте свой кортик на место, то даю вам честное слово, что вас повесят в самом непродолжительном времени.
Последовал обмен многозначительных взглядов и капитан, как бы признавая себя побеждённым, спрятал кортик и сел на своё место, ворча как побитая собака.
— Кроме того, сэр, — не унимался доктор, — предупреждаю вас, что я буду за вами следить, так как убедился, что вы человек подозрительный. Я не только врач, я и мировой судья в здешнем округе; если я услышу на вас хотя самую малейшую жалобу, то ручаюсь вам, что вы у нас не заживётесь. Намотайте это себе на ус.
Тут доктору привели лошадь, он сел в седло и уехал. С этого вечера капитан притих на целую неделю и не пикнул ни единого слова.
Вскоре после этого случая произошло таинственное событие, которое избавило нас от капитана, но не уничтожило последствий его посещения. Зима в тот год была лютая; сильнейшие морозы чередовались со свирепыми бурями, и я чувствовал своим детским сердцем, что отцу моему до весны не дотянуть. Он слабел и опускался с каждым днём; вся работа по гостинице легла на нас с матерью и нам даже некогда было думать о беспокойном постояльце.
Однажды утром в январе завернул такой мороз, что камни трещали; солнце едва озаряло вершины соседних холмов, а в бухте мелкая сероватая зыбь беззвучно разбивалась о прибрежные валуны. Капитан встал в этот день раньше обыкновенного и отправился на свои скалы. Под мышкой у него был телескоп, под полой ветхого мундира болтался кортик, а треуголку он заломил на самый затылок. Я помню, что у него на морозе шёл пар изо рта и что обходя утёс, он громко пыхтел, словно отдуваясь от неприятного воспоминания о том, как проучил его доктор Лайвей.
Матушка что-то хлопотала около отца, а я в общей зале накрывал прибор для капитанского завтрака, как вдруг отворилась дверь и вошёл какой-то неизвестный человек.
Незнакомец поразил меня прежде всего своей бледностью. Кроме того, я заметил, что у него на левой руке не достаёт двух пальцев. В правой он держал большой кортик, хотя в его внешности не было ничего воинственного. При виде всякого нового лица я привык отыскивать в нём одноногого моряка. Быть может поэтому я и заметил сразу, что новоприбывший, не будучи с виду настоящим матросом, был всё-таки человеком, имевшим отношение к морю.
Я спросил, что ему угодно. Он велел подать рому. Когда я пошёл было к дверям, чтобы принести требуемое, он присел на край стола и знаком подозвал меня к себе. Я остановился, как шёл, с салфеткой в руке.
— Ближе, мальчик, — сказал он мне.
Я ступил на шаг поближе.
— Этот прибор, вероятно, накрыт для моего друга Билля? — спросил он, глядя на прибор, как мне показалось, тревожным взглядом.
Я отвечал, что не знаю никакого друга Билля, а что прибор поставлен для постояльца, которого у нас зовут капитаном.
— Чёрт возьми! Друг Билль может называть себя „капитапом“ сколько ему угодно, это до меня не касается. Скажи, мальчик, есть у него шрам на левой щеке? Любит он выпить? А? Не дурак?.. Ну, он, разумеется он… Так есть шрам-то?.. И на левой щеке, а?.. Так, так… Значит он у вас в доме? Друг Билль-то этот самый?
Я объяснил, что его сейчас нет, что он вышел.
— А в какую сторону он пошёл?.. В какую сторону?..
Я сказал и прибавил, что капитан скоро должен вернуться. Мне задали ещё несколько вопросов; я ответил.
— О, он очень будет рад меня видеть, — сделал предположение незнакомец.
Но, говоря так, он смотрел далеко не ласково. Мне показалось, что он думает не то, что говорит, но какое было мне до этого дело? В сущности причём я тут был?
Незнакомец остался в зале, прохаживаясь из угла в угол и от времени до времени подходя к выходной двери, точно кошка, стерегущая мышь. Я вышел на минуту из дому и прошёл несколько шагов по дороге. Но мне не дали далеко отойти. Я сейчас же услыхал, что меня зовут, я должен был вернуться, хотя сделал это без особенной торопливости. Незнакомец стоял в дверях и — Боже мой! — до чего исказилось его бледное лицо! Он кричал, чтобы я шёл сейчас же назад, и так ужасно ругался, что я в одну минуту очутился в зале. Как только я подошёл к нему, он снова сделался насмешливо мягок в обращении и даже положил мне руку на плечо, ласково говоря, что я славный мальчик и что он меня полюбил с первого же раза.
— У меня у самого есть сынишка твоих лет, — прибавил он, — и я им очень горжусь. И право, вы оба с ним ужасно похожи друг на друга. А знаешь, мальчуган, какое самое первое правило для мальчиков? Послушание. Да. Великое это дело. Если бы ты хотя раз поплавал с другом Биллем, ты никогда уж не стал бы доводить до того, чтоб тебе два раза повторяли одно и то же. Так-то, друг. С ним шутки плохие… Э, да вот он и сам, благослови его Бог, со своим телескопом под мышкой! Послушай, мальчуган, давай спрячемся оба за дверь, чтобы сделать другу Биллю сюрприз.
Мы отошли в сторону и спрятались за входною дверью. Мне было не по себе; я немного струсил; беспокойство моё увеличилось ещё больше, когда я заметил, что и незнакомец мой тоже как будто боится. Он то и дело нащупывал свой кортик и Я слышал, как он вздыхал, глотая слюну, точно у него кол стоит в горле.
Наконец вошел капитан, шумно растворив перед собою двери, и, не глядя в нашу сторону, прямо направился к столу, где я приготовил для него завтрак.
— Билль! — произнёс незнакомец, стараясь подделаться под самый густой бас.
Капитан живо обернулся и увидал нас. Загорелое лицо его вдруг побледнело, так что остался сизым один нос. Точно он увидал или привидение, или самого чёрта, или даже что-нибудь ещё хуже. Он как-то разом состарился лет на двадцать, и я испугался, что вот-вот он сейчас упадёт в обморок.
— Что, Билль, узнал меня? Не забыл старого товарища? — вскричал незнакомец.
— Чёрный Пёс! — в ужасе пробормотал капитан.
— А то кто же? — возразил тот, собираясь с духом по мере того как росло смущение нашего постояльца. — Чёрный Пёс, пришедший навестить своего старого товарища. Да, дружище Билль, навидались мы с тобой разных видов с тех пор как я лишился двух пальцев на руке.
И незнакомец протянул вперёд свою изувеченную руку.
— Ты таки нашёл меня, отыскал, чёрт тебя дери, — произнёс наконец не своим голосом капитан. — Скажи по крайней мере, зачем я тебе понадобился?
— Ай да Билль, узнаю тебя, дружище! Ты всё такой же, как был, по-прежнему рубишь напрямик. Люблю тебя за это. У меня у самого такая же привычка. Я сейчас спрошу себе стаканчик рому, — этот прелестный мальчик, которого я уже успел полюбить, принесёт мне его конечно, — и мы с тобой побеседуем как старые друзья. Неправда ли, Билль, ведь мы с тобой старые друзья, да?
Когда я вернулся с ромом, они оба сидели у стола, накрытого для одного капитана. Чёрный Пёс сидел спиной к двери, искоса поглядывая на своего „старого друга“, как будто готовился дать стрекача в сторону, лишь только это окажется нужным.
Он велел мне уйти и оставить за собой двери настежь, причём сделал мне следующее внушение:
— Знай, мальчуган, что я никогда не позволяю подсматривать или подслушивать за мной в замочную скважину.
Я ушёл в буфет и стал прислушиваться, надеясь услышать хотя что-нибудь из их разговора. Первое время до меня доносилось только одно шушуканье. Потом голоса стали возвышаться и мне удалось различить несколько отдельных слов. То были всё больше крепкие слова, вылетавшие из капитанских уст.
— Нет, нет и нет! Сказано, нет! — вскричал вдруг капитан, разражаясь гневом. — Ступайте вы все на виселицу!
Посыпался целый град крепких слов, зазвенела разбитая посуда, полетели на пол стулья, столы, затем звякнула сталь, раздался крик боли и мимо меня промчался с кортиком в руке и с окровавленным плечом Чёрный Пёс, спасаясь от ярости капитана, который гнался за ним тоже с кортиком. Видя, что ему не догнать своего противника, уже вбежавшего в дверь, капитан бросил ему вслед кортик, метясь прямо в голову, но к счастью не попал. Кортик задел за нашу огромную вывеску Адмирал Бенбо, которая таким образом приняла на себя удар, назначавшийся Чёрному Псу. На вывеске навсегда остался знак, а раненый невредимо выбежал на улицу.
Драка кончилась. Беглец пустился бежать по дороге во все лопатки и скоро скрылся за мостом на повороте. Капитан стоял у дверей и тупо глядел на поврежденную им вывеску. Постояв ещё немного, он протёр себе глаза и вернулся в дом.
— Джим, — приказал он мне, — рому!
Я заметил, что он пошатнулся и придержался за стенку, чтобы не упасть.
— Вы ранены, капитан! — вскричал я.
— Рому! — повторил он . — Я сейчас уезжаю отсюда… Рому мне!.. Рому!
Я побежал за ромом, но у меня так дрожали руки, что я разбил стакан. Не успел я налить второй, как в зале послышалось падение тела. Прибежав туда, я увидал, что капитан лежит на полу.
Тем временем матушка моя тоже услыхала шум и драку и поспешила сойти с лестницы в залу. Она помогла мне поднять капитана. Мы заметили, что он дышит тяжело и хрипит. Глаза у него были закрыты, лицо посинело.
— Боже мой, — кричала матушка, — что только у нас делается! Позор нашему дому!.. А тут ещё муж захворал!.. Господи, Господи!..
Мы, разумеется, думали, что капитан ранен и не знали, что мы будем с ним делать. Я попробовал влить ему в рот немножко рому, но это мне не удалось. Зубы у него были крепко сжаты, точно тиски. К счастью приехал доктор Лайвей с обычным визитом к моему отцу. Мы ему обрадовались, как дорогому гостю.
— Доктор, что нам делать?.. Куда он ранен! — восклицала матушка.
— Ранен? Он-то? полноте, что вы! — отвечал доктор. — У него просто апоплексический удар, о чём я уже предупреждал его. Вернитесь к вашему мужу, мистрис Гоукинс, и не говорите ему ничего, если можно. Я сейчас приведу этого господина в чувство… Джим, голубчик, принеси мне таз.
Когда я вернулся с тазом, доктор уже успел разорвать у капитана рукав и обнажил его большую мускулистую руку. Вся она была покрыта выжженными клеймами вроде: „Добрый путь“, или, „Счастливого успеха“, или „Причуда Билли-Бунса“ и т. п. Наверху, под самым плечом, был сделан рисунок виселицы и, насколько могу судить, очень удачный.
— Это его собственный гороскоп! — улыбнулся доктор, указывая ланцетом на виселицу. — А теперь, мистер Билли-Бунс, — так стало быть вас зовут, — теперь мы посмотрим, какого цвета у вас кровь… Джим, — обратился он ко мне, — тебе не страшно глядеть, как пускают кровь?
— Нет, сэр, — отвечал я.
— Так подержи мне таз, мальчик, а я открою ему жилу. Много пришлось выпустить крови капитану, прежде чем он открыл наконец глаза. Он был, видимо, очень недоволен, когда узнал доктора Лайвей, но лицо его смягчилось, когда он увидал меня. Потом он вдруг побледнел, заметался и вскричал:
— Где Чёрный Пёс?
— Нет здесь никакого Чёрного Пса, — жестоко возразил ему доктор. — Вы пили слишком много рому, вот с вами и сделался удар. Я ведь вам говорил, предостерегал вас. Вы не послушались. К моему великому сожалению, мне на этот раз пришлось выручить вас из беды по обязанности врача. А теперь, мистеръ Бунс…
— Меня вовсе не так зовут, — перебил капитан.
— А мне всё равно, по правде сказать, — спокойно продолжал доктор. — И Бунс имя хорошее, оно к вам очень идёт. Но дело не в этом, а вот в чём: от стакана рому вы не умрёте; но выпив один, вы выпьете и другой, и третий, и четвертый… И тогда вам капут. Понимаете?.. И вы отправитесь туда, где вас давно дожидаются… Попробуйте встать на ноги, я помогу вам лечь на постель…
Мы с доктором помогли капитану подняться по лестнице в спальню, где он у нас жил, и уложили его в постель. Положив голову на подушки, он сейчас же впал как будто в забытье.
— Смотрите же, — повторил ещё раз доктор. — На будущий раз я умываю руки. Если вы теперь хотя дотронетесь губами до рому, то вам смерть.
И доктор, взяв меня за руку, пошёл к моему отцу.
— Это ничего, — сказал он мне, когда дверь за ними затворилась. — Я выпустил ему крови много, теперь он успокоится на несколько дней. Для него и для вас будет лучше, если он полежит в постели недели две. Но если удар повторится, то капитану вашему конец. За это я ручаюсь.