20 месяцев в действующей армии (1877—1878). Том 1 (Крестовский 1879)/XIX

Двадцать месяцев в действующей армии (1877—1878) : Письма в редакцию газеты «Правительственный Вестник» от ее официального корреспондента лейб-гвардии уланского Его Величества полка штаб-ротмистра Всеволода Крестовского
автор Всеволод Крестовский (1840—1895)
Источник: Всеволод Крестовский. Двадцать месяцев в действующей армии (1877—1878). Том 1.— СПБ: Типография Министерства Внутренних Дел, 1879

[140]

XIX
От Унгеней до Плоештов
(личные впечатления и заметки)
Граница и раздумье. — «Вспрыски границы». — Часовой-доробанец. — Первые впечатления на румынской почве. — Жижийские болота. — Степные фонтаны и колодцы. — Вид на Яссы. — Ясская станция. — Типы румынских военных и молдавских женщин. — Ясские извозчики из русских скопцов. — Союзники не зевают. — Агенты Грегера и Ко, и их гешефты. — Долина Серета. — Благословенная страна. — Барбошский мост. — Дунайский разлив и тяжкие работы наших солдат над укреплением полотна железной дороги. — Браилов. — Придунайская степь и карпатские кряжи. — Культурный вид страны. — Бузео. — Наши войска на походе. — Подорожные корчмы. — Воинственная сторожиха. — Река Теляжна и характер вообще румынских рек. — Плоешты. — Оригинальный способ водворения военного постояльца. — Франк на водку цивилизованному хозяину. — 50 лет назад и ныне. — Осколок старого времени. — Проделки румынского извозчика. — В гостинице «Молдавия». — Завтрак по-румынски и его стоимость. — Прелести новой квартиры.

Поезд тронулся из Унгеней. — Сейчас будет граница.

Граница… Простое слово, а как звучит оно для нашего уха чем-то особенным теперь, именно в эту минуту!

Никогда там, в глубине покидаемого отечества, не могли мы и предполагать в глубоко мирные дни, что с этим простым словом вдруг свяжется для нас столько нового, неведанного доселе чувства, которое в эту минуту ярко отпечатлевается в улыбке, взоре, выражении лица каждого из нас. И, казалось бы, что тут такого особенного! — Люди готовятся сейчас переехать границу; всё обстоит благополучно, все живы, веселы, здоровы, смеются, болтают между собою, как смеялись и болтали всего лишь четверть часа назад; а между тем нет, не то — совсем не то чувство проглядывает в каждом сквозь обыденную внешнюю оболочку!.. Что же это такое? Глубоко́ ли в сердце щемящее предчувствие, раздумье: вернёшься ли назад, или там навеки кости твои останутся?.. Или это гордое сознание, что вало́м валит великая и грозная сила земли русской, издревле славная сила Святогор-богатыря и Микулы Селяниновича, и что ты — один из атомов этой тысячелетней, ныне сознательно [141]проснувшейся и действующей силы, которая обязывает тебя, как русского человека, как сына своего отечества, — «не посрамить земли русской» и лечь костьми за неё и за братий, как тысячу лет назад умели ложиться русские предки на том же широком и синем Дунае, на тех же крутых и лесистых Балканах? — Бог-весть, что это за чувство и что за мысли шевельнулись у каждого, но только при словах: «сейчас будет граница» ясно почувствовалось всеми нечто особенное, нечто не лишённое даже торжественности. Все серьёзно переглянулись, все невольно смолкли, — каждый на мгновение ушёл вглубь самого себя… Тихо… только поезд мерно гремит, приближаясь к крутобережному, неширокому и мутно катящему жёлтые волны Пруту.

Один из наших спутников поручил своему соседу глядеть в окно и не прозевать границы: «чуть только будем посередине моста, на самой, значит, черте, ты сейчас же кричи нам «граница»!

И вслед затем он разлил всем нам по дорожным стаканам и чаркам две-три бутылки дешёвого белого виноградного вина — своего, русского вина, — которое мы купили на станции в Унгенах, нарочно затем, чтобы «вспрыснуть границу» — и все мы, с обнажёнными головами встав со своих мест, ждали условного сигнала.

— Граница! громко раздалось из окошка.

— Господи благослови и помоги честному делу в час добрый! благоговейно крестясь, произнес лихой казак кавказец, с тремя солдатскими Георгиями на могучей груди.

Вслед за ним все молча тоже перекрестились.

— Ура, ребята! За Царя, за Россию! Ура!!

— Уррра-а! подхватил весь вагон с поднятыми стаканами, — «уррра-а-а!» раздавалось и из всех других вагонов, шедших в одном и том же поезде. С этим кликом мы переехали пограничную черту русского государства.

— Прощай, дорогая!.. Прощай! До свиданья! невольно вырывались сердечные восклицания у многих, которые из окошек глядели на покинутую Россию.

По ту сторону моста часовой-доробанец взял ружьё «на-краул» и отдал русским гостям воинскую почесть. Это был первый нерусский воин, увиденный нами на чужой [142]территории. Он стоял у форменной будки, такой же как и наши, только с другою окраской: шли по ней вкось синие, жёлтые и красные полосы государственных цветов румынского княжества. Милиционер-доробанец одет был в серое суконное пальто, покроем схожее с нашим, с голубыми погонами и клапанами на воротнике; ноги обуты в народные румынские «опа́нки», совершенно такие же как наши малороссийские «постолы», а на голове у него была надета особой формы барашковая шапка, верх которой кроен шире, чем тулья и сбит на правую сторону; спереди на шапке две перекрещенные между собою буквы С, под короною — шифр князя Карла, с девизом «Nihil sine Deo»[1], а с левого бока воткнуты в неё два серо-пятнистые пера какой-то птицы, чуть ли не простой индюшки, но зато ружьё у доробанца было скорострельное и сам он выглядел довольно бодро и воинственно.

После двухминутной остановки за мостом в Румынских Унгенах (пограничная станция, при селении того же имени) поезд тронулся далее, провожаемый любопытными взорами пограничных румынских офицеров и чиновников в изысканно щеголеватых форменных костюмах.

Итак, мы уже не дома, мы на чужой земле, в чужом государстве.

Но что же это?.. Как будто ничто вокруг нас и не изменилось ни на волос: та же самая природа, к какой мы привыкли уже и в нашей Бессарабии, те же крестьяне, те же бабы, ничем — решительно ничем, кроме языка, не отличающиеся по внешности от баб общего, всероссийского пошиба, те же юркие жидки в длинных засаленных хламидах и в шапках сбитых на затылок, — всё то же, всё свое, давным-давно знакомое…

Вот и первая станция — «Кристешти»[2]. На платформе двое русских солдатиков — часовые — держат ружья «на-краул», трое дежурных казаков стоят в шеренгу, взяв руку под козырек, — здесь они заменяют наших железнодорожных жандармов; русский офицер распоряжается в качестве коменданта станции; там и сям вокруг слышен русский говор. И здесь пока всё ещё как будто своё, как будто всё та же Бессарабия: и деревня, и белый дом [143]помещичий на горе, с кудрявым парком вокруг и вниз по окату; даже станционное здание отчасти напоминает постройки в русском стиле с гребешками и узорочьем по карнизу.

Едем далее. Солнце палит, на небе ни облачка, — жара ужасная.

Вот неподалеку от дороги небольшой ставок[3], наполненный лягушками, которые задают громкий концерт своим урчащим, долгим кваканьем. Тут же и наши солдатики: один, раздевшись донага, примеряется как бы ему искупаться в этой лужице, другие совсем по-домашнему портянки моют себе, а несколько в стороне трое пехотинцев, заломив кепушки на затылок, сосредоточенно стоят и удят — надо думать, карасей, если не лягушек. И здесь ничто не делает нового впечатления.

Река Жижия, ближайшая молдавская соседка Прута, широко разлилась по низменной луговой равнине, превратив её в зеленеющее болото, к истинному удовольствию многочисленных аистов или кукустырков, как называют их в молдавском простонародье. Здесь такая масса лягушек, что кваканье их, наполняя непрерывным звуком всю окрестность, заглушает для нас, сидящих в вагонах, даже грохот поезда на полном его ходу. Вправо, на этой же залитой низине виднеются несколько избушек на курьих ножках, т. е. плетёных сарайчиков, построенных на жердяных ко́злах, вероятно для склада сена, в предупреждение подмочки его во время разливов.

По дороге неоднократно встречаются особого рода цистерны: к дорожной земляной выемке, или к какому-нибудь обрывцу торчмя прислонён тёсанный камень-плитняк с просверленною посредине его дырою, в которую вделан желобок, и по нём стекает струйками вода в небольшой водоём, выложенный плитою, или же просто в придорожную канавку. Колодцы тоже часто встречаются, и все почти с «журавлями» (очеп), как и у нас по всей южной России. Тут, как и там, колодцы эти выкапываются на степи с богоугодною целью, по какому-нибудь обету или за упокой чьей-либо души, на общую потребу путников, обязанных, по обычаю, за утоление жажды помянуть доброго человека добрым словом или молитвою за его душу. [144]

Вот впереди, с правой стороны, показалась группа четырёх высоких колоколен с куполами, сближённо стоящих вместе друг против друга: это малые главы недостроенного большого ясского собора. Здание, говорят, дало трещину, и с тех пор уже в течении многих лет окончательная постройка его брошена. По ту и другую сторону от этой группы малых глав виднеется ещё несколько других куполов и церковных башен.

Холмы, ограничивающие область разлива Жижии, остались влево и идут некоторое время параллельно дороге, покрытые на вершинах и по скатам свежею кудрявою зеленью садов и рощ, среди которых кое-где белеются чистенькие хуторки. В виду Ясс картина расширилась ещё более: далеко в правой стороне низменную луговину тоже обрамляют незначительные возвышенности, но там не видать такой растительности и хуторов, как на левых холмах. По низине, в виду железного пути, пролегает шоссе, довольно узкое, но содержимое в отличнейшем порядке.

Яссы выясняются всё более и более. Город довольно красиво раскинулся амфитеатром по холму. Белый цвет стен пёстрыми пятнами мешается с зеленью садов, черепичными кровлями и жестяными, как серебро сверкающими на солнце куполами многочисленных церквей. Всё это в совокупности является очень чистеньким, нарядным и издали производит весьма приятное впечатление. Но уже раньше побывавшие в Яссах наши офицеры сказывают, что это впечатление не изменяется и внутри города, по крайней мере на главных его улицах, где проложены асфальтовые мостовые, хорошие тротуары, бульвар, ведущий в загородный парк, и возвышаются каменные дома очень изящной архитектуры. Как говорят, Яссы по наружности далеко лучше Бухареста.

Неподалёку от железнодорожной станции на обширном плацу раскинулся базар, наполненный множеством «каруц», волов, лошадей и пёстрым народом, среди которого мелькают знакомые фигуры наших солдатиков, отлучившихся с ближайшего бивуака, расположенного близ дебаркадера со своею ротною кухней. Разводные пути заставлены несколькими военными поездами, ожидающими очереди к отправке; на одном из них казаки с лошадьми, на [145]другом артиллерия, на третьем сапёрная команда вместе с моряками, морские цепи, якори, канаты и сети для вылавливания торпед. На нескольких платформах стоят лодки-миноноски, покрытые брезентами. Из вагонов несутся звуки солдатских хоровых песен. Галерея дебаркадера кишит народом, среди которого преобладает военный элемент — наш и румынский; но последний мало отличается военною выправкой, — так и кажется, будто это всё мирные мещане, булочники, писцы, сапожники и парикмахеры, переряженные в очень красивые военные костюмы и старающиеся придать своим физиономиям и манерам французский характер. В толпе снуёт много еврейских агентов компании Грегера, Горвица и Когана, и много горожанок, из которых одни одеты по последней парижской картинке мод, а другие щеголяют яркими, резко кидающимися в глаза нарядами, где преобладают жёлтый и пунцовый цвета, но общий тип здешних женщин довольно красив. Впрочем, красота эта чисто животного характера, без малейшего оттенка интеллектуальности; при взгляде на этих дам, так и напрашивается сравнение с откормленными пулярками, чему более всего помогают их необычайно, почти до уродливости развитые бюсты. У станции столпилось много извозчичьих фаэтонов, очень удобных и даже щеголеватых, где на ко́злах восседают возницы в наших русских кафтанах, приглашающие на чистом русском языке прокатиться по городу. Здешние извозчики почти исключительно русские переселенцы скопческой секты. Они живут отдельною общиной, занимаются преимущественно извозным промыслом; стойко поддерживают друг друга с экономической стороны и вообще весьма зажиточны. В Бухаресте, как говорят, то же самое. За буфетом пришлось разменять русскую кредитку. Дали за рубль два франка пятьдесят сантимов. Но и дерут же здесь! Стакан сельтерской воды из сифона — франк, бутылка пива, и вдобавок тёплого, прокислого — два франка! Сразу почуяли, значит, друзья и союзники безнаказанную возможность быстрой и наглой наживы насчёт русского кармана. Жаль в особенности солдат, которые сильно жалуются, что румыны и жиды всячески их надувают при каждой покупке, при каждом размене денег — и обмеривают, и [146]обвешивают, и обсчитывают самым безбожным образом. Это, впрочем, как говорят, ещё первые всходы, первые пупочки наших союзнических отношений с румынами, — «а вот погодите, что будет далее!» предупреждают нас люди, уже успевшие познакомиться с дальнейшими прелестями этих отношений. Союзники, как видно, не зевают и охулки на руку не кладут.

Тронулись далее. По дороге, кроме казаков, держащих разъезды вдоль железного пути, попадалось немало и крестьян в широкополых шляпах, в белых рубахах с широкими рукавами, подпоясанных широкими красными шалями. Все они были заняты, большею частью, полевыми работами; встречались также и конные еврейчики в белых фуражках военной формы; это всё агенты пресловутого «товарищества», которые рыщут теперь по краю, обделывая насчёт наших войск свои выгодные гешефты. Уже слышатся с разных сторон жалобы, что они торопятся задёшево скупать продукты и, чуть лишь успеют в какой-либо местности благополучно сделать эту операцию, как тотчас же, с помощью взяток местным румынским властям, искусственно подымают на эти продукты тройные, пятерные, а при удобном случае даже и большие цены, по которым конечно и предъявляют предметы продовольствия нашим войскам, заручившись предварительно «оправдательными» документами, за надлежащею подписью и печатями местных румынских властей. Одним словом, дело делается «чисто», так что с юридической стороны, как уверяют сами «агенты» и другие сведущие люди, никакой «контроль» не придерётся и иголки под них не подточит.

По деревням повсюду виднеются сады, рощи, роскошные деревья — не то что в нашем русском Буджаке[4], где на пространстве нескольких десятков вёрст и одного-то деревца не встретишь. Вообще, начиная от Пашкан, и далее спускаясь вниз на юг к Роману, Бакеу и до Текуча местность по сторонам дороги, в долине реки Серет, повсюду свидетельствует о значительной степени развития культуры. Этими местами проезжаешь словно бы по одному громадному сплошному [147]парку, где каждый клочок земли тщательно возделан, расчищен, огорожен; белые домики хуторов и деревнюшек поддерживаются в чистоте и порядке; повсюду виден труд и благосостояние. Поистине, это благословенные страны Европы, и прав был румынский поэт, который в своей песне «Ца́ра Романеска», сделавшейся одною из самых популярнейших во всей Румынии, восклицает: «о, мой край родимый, кто видел тебя однажды, тот никогда, никогда тебя не забудет!» Не знаю, как в других местах, но применяясь к долине Сорета, слова поэта вполне справедливы: этого роскошного сада, действительно, никогда не забудешь.

За несколько вёрст не доезжая Токуча, долина Серета начинает всё более и более расширяться к югу и юго-востоку, переходя в открытую равнинную степь. Невысокие горные кряжи тянутся всё время пути только влево от дороги, доходя почти до самого устья Серета у Барбоша. В этом последнем пункте над самою станциею высится обрывистая, отвесная скала, на вершине которой, в день занятия Барбошского моста, расположен был бивуак полковника Струкова. С её высоты открывается один из великолепнейших видов на Дунай и представляется широкое громадное пространство для военных наблюдений за противными берегами. Железные скрепления моста построены не в клетку, а продольными дугами, идущими по сторонам пути и постепенно понижающимися от средины моста к его оконечностям. Внизу, у подошвы высокой мостовой насыпи, прислонился белый сельский домик, где расположен наш пехотный караул. В ближайших окрестностях разбросано несколько бивуаков войск из состава 11-го корпуса.

От Барбоша до Браилова железный путь идёт по болотистой низменности, которая сплошь, по обе стороны полотна залита теперь разливом. Напором воды постоянно размывает дорогу, и нашим солдатам пришлось положить в этих местах немало каторжного труда, устилая полотно мешками, наполненными песком, и огораживая края пути плетнями. Вся эта работа производилась по пояс в воде, при весеннем холодном ненастье.

К Браилову мы подъезжали на рассвете. Влево от дороги на палевом фоне неба вырисовался тёмный силуэт [148]изящной церковки, за которою вскоре показалось более двух десятков мельниц-ветрянок. Тут уже начиналось предместье. Браилов, если глядеть на него с дороги, кажется очень чистеньким городком, над которым возвышаются несколько церквей и колоколен очень порядочной архитектуры. Издали он показался нам довольно похожим на наши русские города, в довершение сходства с которыми посередине города торчит совершенно русская пожарная каланча. Пригородные постройки в некоторых местах окружены бруствером, — это остатки прежних турецких укреплений. Неподалёку от бруствера сгруппировалась небольшая густая рощица, среди которой возвышается мавзолей — каменная игла, увенчанная крестом, в память русских воинов, павших при осаде Браилова в турецкую войну 1828 года. Вокруг рощи белеют бивуаки браиловского отряда.

Далее за Браиловым местность пошла уже совершенно ровная; только влево, по ту сторону Дуная, виднеются вдали причудливые изломы линии добруджинских гор, и сам Дунай с его разливами и плёсами выступает порою на вид широкими белесоватыми полосами. По степи кочуют оборванные цыгане, которые попадались нам навстречу в количестве нескольких небольших таборов — и всё это, как в общей обстановке, так и в деталях, совершенно то же и так же, как и у нас на юге России. Здесь общий характер местности напоминает несколько нашу буджакскую степь: растительности очень мало, деревни довольно редки, глаз не останавливается ни на каком возвышении, даже древних курганов нигде не заметно; повсюду — полное безлюдье, а вдали пустынная степь, подёрнутая лёгкою синевою, почти незаметно сливается с горизонтом. Но чем ближе к Бузео, тем всё оживлённее и веселее становится эта равнина. Деревни, окружённые садами, начинают попадаться всё чаще и чаще; в каждой деревеньке непременно маленькая церковка. Вправо показываются отроги карпатских гор, вершины которых виднеются грядами, одни за другими, на очень далёкое расстояние. Некоторые из гряд местами покрыты хорошим лесом. Наконец, уже на последнем плане голубоватой да́ли [149]самые высокие горы исчезают в лёгком тумане, так что о присутствии их можно догадаться только по беловатым пятнам снежных залежей, разбросанных там и сям по вершинам. Склоны и подошва ближайшего кряжа гор усеяны селениями, утопающими в роскошной растительности садов, над которыми подымаются белые башни сельских церквей, а повыше селений и садов склоны покрыты пашнями и виноградниками. Пространства вправо от дороги более населены чем слева. По правую сторону равнины — деревни и сады тянутся почти непрерывным рядом. Культура — судя, конечно, по беглому взгляду из вагонного окошка — кажется значительно выше бессарабской, где селения представляются взору чем-то вроде громадных навозных куч, тогда как здесь деревеньки всё чистенькие, хаты выбелены и расписаны охрой, либо синькой, крыши крыты гонтом или черепицею, дворы и хозяйства огорожены хворостяною или кустарниковою изгородью; отдельно насаженные рощицы очень миловидны и содержатся в образцовом порядке; здесь преимущественно растут липы, дубки и черноклён; все эти насаждения раскинуты по равнине отдельными группами, как бы островками. Огороды, нередко разбитые в поле, вдали от селений, тоже огорожены, как и усадьбы, и при каждом непременно качается на жерди убитая ворона, служащая пугалом для живых пернатых. Поля повсюду возделаны очень тщательно и на них с самого раннего утра идут работы, виднеется много трудящегося народа — мужчин и женщин. Плуги запряжены волами в шесть пар; впрочем, иногда попадаются и смешанные запряжки — волы с лошадьми. Видно, что работники приезжают на свои поля издалека, за несколько вёрст, потому что на межах нередко попадаются распряжённые каруцы, близ которых пасутся кони. Мужчины, при виде нашего поезда, отрываются на минутку от работы и машут нам широкополыми шляпами, женщины посылают благословения и сами крестятся. Славный, добрый народ, и как жаль, что у него такая чуждая ему, офранцуженная интеллигенция, которая, заседая на скамьях парламента, к удивлению, совершенно разучилась понимать чувства и стремления своего народа… [150]

С левой стороны железной дороги тянется бесконечная равнина степного характера; изредка попадаются на ней курганы, рассеянные там и сям, вблизи и вдали, на самом горизонте; изредка зазеленеет вдруг роща, ещё реже покажутся кровли какого-нибудь хуторка или деревнюшки — и опять пошла всё степь да степь, по которой местами излучины реки сверкают. По равнине выкопано много колодцев и встречается немало обмурованных ключей; последние преимущественно вдоль шоссе, которое от Бузео и почти вплоть до Плоештов тянется рядом с железною дорогою на очень близком от неё расстоянии. Эта степь полна самых разнообразных птичьих свистов, ястребиного клёкота и урчания лягушек, мириадами наполняющих каждую лужицу. Молодые ястребки и коршуны кружат и плавают в воздушных высях, пёстрые сороки и голубогрудые сиворакши[5] беспрестанно мелькают перед глазами. Вся степь уже покрыта свежею, сочною изумрудною зеленью; растительность так и прёт из земли, а изобильное присутствие диких бледно-розовых мальв и золотистого дрока доказывает, насколько жирна эта чернозёмная почва. Порою на степи попадаются значительные пространства, которые пестреют словно цветные скатерти: вот идёт полоса совершенно жёлтая, далее белая, рядом с нею светло-синяя или пунцовая — и эти колера кажутся настолько сплошными, что среди их почти не видать зелени — до такой степени изобильно и густо растут здесь степные цветы: цикорей, курослеп, дрок, ромашка, гвоздика, мальва, пунцовый мак, васильки и тюльпанчики. Нередко на полях можно заметить небольшие вкопанные в землю каменные кресты, всегда почти по два рядом, которые служат границами владений и вместе с тем религиозное чувство народа соединяет с ними символ охраны полей от засухи, саранчи и пожаров. На степи пасутся отары овец и стада крупного рогатого скота. Пастухи, вооружённые герлыгами[6] и длинными бичами на коротких кнутовищах, иногда с ружьём за плечами, стерегут свои стада не иначе как верхом на степных лошадках; а умные сторожевые собаки-овчарки и волкодавы неизменно присутствуют на своих постах, зорко оберегая отары со всех четырёх [151]сторон от волков, которых, как говорят, здесь водится немало.

Бузео, также как и Браилов, издали кажется очень чистеньким городком и производит милое, весёлое впечатление мягкими контурами своих садов и построек. Колокольни и крыши некоторых домов крыты здесь белою жестью — и всё это как серебро сверкает на солнце; видно несколько каменных домов очень изящной архитектуры. Присутствие наших войск заметно повсюду; и здесь, как под Браиловым, раскинулся обширный бивуак пехоты и казаков близ большой дубовой рощи. По шоссе тоже тянутся эшелоны войск — полки 31-й дивизии, артиллерия, парки и длинные обозы, среди которых порционные волы, пока до убоя, пошли в дело: тоже и их запрягли в какие-то повозки. В авангардах идут казачьи сотни: донцы в белых фуражках и уральцы в высоких меховых папахах. Ротные собаки, высунув языки, понуро плетутся за своими кормильцами. Удушливая жара уже с семи часов утра нестерпимо донимает и людей и животных. Не слыхать ни говора, ни песен; батальоны двигаются молча, медленно, но безостановочно, словно бы ползут, как гигантская змея, свиваясь и развиваясь длинною лентой. Из вагона, в нескольких шагах от шоссе, видно очень ясно, как с усталых, запылённых лиц катится пот; белые рубахи не только мокры, но даже посерели от поту и липнут к плечам, к рукам, к груди; молодые солдаты изогнулись, что называется, в три погибели, под навьюченною на них тяжестью ранцев, патронных подсумков и скатанных через плечо шинелей. Впрочем, отсталых что-то не видать. Хотя и тяжко, очень тяжко людям, но заметно, что они за эти две с половиною недели успели уже постепенно втянуться в трудное дело похода. Хорошо ещё, что тут ровное прекрасное шоссе, и хоть жарко, да сухо; а каково было идти по Бессарабии, в первые дни после 12 апреля, по убийственным косогорным просёлкам, в дождливую слякоть, превратившую наши первобытные пути в невылазное месиво густой и липкой грязи. — Вот где была му́ка истинно адская, особенно когда приходилось поминутно вытаскивать из болотища застрявшие по [152]ступицу повозки и артиллерию, которых даже и волы, по десяти пар в одной запряжке, не всегда могли сдвинуть с места. За Бузео общий вид страны сделался ещё культурнее. Горы справа всё тянутся параллельно дороге, но уже значительно отступя вглубь долины; у подошвы их всё также тянется почти непрерывная цепь селений с белыми колокольнями, а по склонам видны нежно-зелёные виноградники и правильно расчерченные четвероугольники то чернеющих, то уже зеленеющих пашен. Горы эти охватывают страну, как бы полукружием с севера и с запада. Теперь, когда утренний туман рассеялся, очертания отдалённых карпатских высей выступили гораздо яснее своими лиловато-бурыми массами. Вершины их оголены совершенно; не заметно там ни малейших признаков какой-либо растительности и жизни, а снежные залежи белеют по ним, точно бы мел в гигантских глыбах.

Первая станция за Бузео называется Мизиль. Это — небольшое, но, кажись, довольно промышленное местечко с двумя церквями, являющими в своей архитектуре более католический, чем православный характер, благодаря двум башенкам по бокам переднего фаса. Купола и здесь, как почти повсюду в Румынии, обиты белою жестью. На шоссе попадается немало шинков и заезжих дворов, по наружному виду которых можно заключить, что содержатели их, преимущественно беглые русские и австрийские евреи, несмотря на стеснительные для них законы страны, положительно воспрещающие евреям — нерумынским подданным заниматься кабачеством, умеют-таки, как и у нас, обходить закон вокруг и около, и ловко обделывать свои делишки насчёт крестьянских заработков. Эти придорожные корчмы, по большей части, каменные, крытые гонтом или черепицею, видимо бьют на внешнее щегольство, наглядно показывающее степень зажиточности кабатчиков.

В районе местности у станции Валеа Галюкареска горные отроги начинают заметно понижаться, всё более и более удаляясь вправо, в глубину страны, пока наконец их пологие скаты не исчезают где-то вдали, сливаясь с обширною придунайскою равниною. Вот молодой лесок подбежал к самой дороге, так что кудрявые ветви чуть не хлещут [153]по вагонам — и с разу пахну́ло на нас живительною прохладой и тенью, но — увы! не более как на одну или две минуты, а там — опять жара и духота, гнетущая и тело, и ум, и волю… Вот придорожная будка. Вместо сторожа выходит его дородная супруга; вытянувшись как солдат во фронте, она в одной руке величественно держит флаг, а другою отдаёт нам честь по-военному и орёт — орёт «ура» во всё горло. Эта фигура, исполненная такого добродушного комизма и наивного восторга, невольно рассмешила нас, несмотря на всю нашу вялую лень, апатию и какую-то разва́ренность всего организма в этой подавляющей духоте вагона, температура которого под жгучими лучами солнца превратилась в нечто напоминающее полок русской купеческой бани.

Окрестное население и здесь всё также густо, как перед Бузео, но тут оно перекинулось уже и на степь, по левую сторону дороги и, несмотря на жару, усердно продолжает работу в полях, куда вы́сыпало ещё больше народу, чем давеча ранним утром.

Переезжаем по железному мосту чрез реку Теляжну, которая, по спаде своих вод, в какие-нибудь двое суток успела уже совершенно обмелеть и из мутного, бурливого потока, угрожавшего даже устоям моста, превратилась в смиреннейший ручей, который, пробираясь мелкими и узкими струйками, расползается и вьётся несколькими рукавами по обнажённым галькам неглубокого плоского русла.

Таковы почти и все румынские реки: вчера камни ворочала, людей топила, мосты носила, а сегодня её и курица вброд перейдёт, ног не обмочивши. Но это последнее состояние продолжается пока не начнут таять снега карпатских высей или пока не выпадут в Карпатах сильные дожди; тогда обмелевшее русло снова переполнится водою, забурлит, зашумит, и опять начнёт подмывать берега́, сносить мосты и разрушать дороги. Затем реки вновь обмелеют, до осени, когда наступает период карпатских дождей, причём с наступлением зимы, смотря по средней температуре, иногда они спадают и замерзают, а иногда, в дождливые тёплые зимы, всё продолжают порою бурлить, то повышаясь, то понижаясь в своём уровне. [154]

Спустя несколько времени после переезда через Теляжну поезд медленно подошёл к платформе плоештинской станции.

Плоешты по-румынски значит «дождливые», и справедливость этого названия, как нарочно, подтвердилась для нас с первой же минуты: не успели мы подъехать к дебаркадеру, как прыснул крупный косой дождик, который, хотя и скоро прошёл, но в течение дня всё-таки раза три принимался довольно усердным образом барабанить по стёклам и крышам, освежая на несколько минут раскалённую мостовую.

Мне отвели квартиру в доме некоего Калуда Димитриу на «страда (улица) Уэлло». Адрес был сообщён мне нашим квартирьером ещё на станции и румынским чиновником растолкован извозчику, который и подвёз меня к деревянному двухэтажному домику, примолвя «аичь!» (здесь). Я постучался у запертой калитки. В одном из окошек верхнего этажа показалась какая-то пожилая женщина и скрылась в то же мгновение, захлопнув форточку. Жду, что вот сейчас меня впустят, — не тут-то было! Стучу второй раз, стучу третий, — не отворяют; притаились так, что ни голоса, ни шороха, словно бы весь дом вымер. Извозчик спрыгивает с козел и начинает усердно колотить в калитку бичом, и в то же время кричит что-то наверх. Напрасно: всё то же мёртвое молчание. Видя, что это не помогает, он плюнул, выругался и жестом предложил мне садиться в свой фаэтон. Из его слов я кое-как понял, что надо ехать в полицию. Приезжаем. Общее впечатление, производимое этою полицией, если и говорит в пользу её патриархальности, то уже никак не чистоплотности: первое, что попалось под ноги, это хрюкающие поросята в прихожей; нравам этих милых обитателей вполне соответствовали и наслеженный пол с комками уличной грязи, и закоптелые стены, и какой-то особенный запах арестантской кутузки. Вхожу в «присутственную» комнату, где висит портрет князя Карла, под которым полицейский чиновник не без помощи кулаков чинит патриархальное разбирательство нескольким оборванцам с синяками и ссадинами на физиономиях. Увидев во мне русского офицера, он вежливо пригласил меня сесть и кликнул [155]секретаря, который, как оказалось, говорит по-русски и притом столь хорошо, правильно и чисто, что родиной его едва ли могла быть Румыния. Выслушав мою жалобу, он тотчас же распорядился отрядить со мною двух конных каларашей, приказав им водворить меня на назначенной квартире. В сопровождении этого конвоя, возвращаюсь я в «страда Уэлло», но у калитки Калуда Димитриу — увы! начинается та же история, с тою лишь разницей, что на этот раз в форточку уже никто не высовывался. Калараши немилосердно колотят в калитку ножнами своих сабель, так что все соседние собаки подняли неистовый лай и из окон ближайших домов уже стали выглядывать любопытные физиономии, а у Калуда Димитриу всё-таки ни малейших признаков жизни. — «Ну, думаю, не сладко мне тут будет жить, коли и полиция ничего не может поделать». Наконец, гляжу, один калараш, привязав лошадей к железному кольцу в воротах, вскакивает другому на спину, становится ему на плечи, цепляется за верхнюю перекладину ворот и благополучно спрыгивает во двор. В ту же минуту калитка предо мною растворяется. Подымаемся по деревянной лестнице, где на верхней открытой галерейке стоят три женщины — пожилая и две средних лет — и все три, что называется, в полном déshabillé, — в сорочках, юбках и в туфлях на босую ногу, но по-видимому такая лёгкость костюмов нимало их не смущает в присутствии посторонних мужчин; они с яростью накидываются на двух каларашей и извозчика, несущего мой чемоданчик; громкие, раздражённые их голоса совершенно заглушают доводы одного из каларашей, доказывающего им, что водворение моё в их доме есть вещь совершенно законная, сделанная по распоряжению румынских властей, о чём домохозяева и были предупреждены заблаговременно, как объяснил мне пред этим секретарь полиции. Пока идёт вся эта перебранка, я остаюсь совершенно безучастным, посторонним зрителем и терпеливо жду, чем окончится дело. Вероятно, убедившись, что с бабами не сговоришь, калараш махнул рукою и растворил стеклянную дверь, приглашая меня войти в комнату. Таким образом, водворение моё было совершено. Я дал обоим каларашам сколько-то мелочи на водку — и они [156]тотчас же удалились. Но тут мои хозяйки вдруг врываются в мою комнату и живо, впопыхах, словно бы на пожаре, начинают вытаскивать из неё все вещи: подушки, тюфяки, посуду, утварь, стол у стулья, так что в какие-нибудь пять минут я очутился в совершенно пустой горнице, на стенах которой осталось лишь несколько литографированных картинок.

Хорошо ещё, что в это время подъехал на другом извозчике мой деньщик с вещами: теперь, по крайней мере, я мог присесть на своём чемодане.

Минуту спустя, на галерейке появился какой-то одетый довольно прилично мужчина, которому мои хозяйки, по-видимому, стали жаловаться, крича, жестикулируя и перебивая одна другую.

Тот, не дослушав, цыкнул на них внушительным образом, да ещё ногою притопнул так, что они сразу примолкли и даже исчезли куда-то, после чего этот мужчина вошёл ко мне в комнату, любезно протянул руку, отрекомендовался «господарем», т. е. хозяином дома, и промолвил: «пу́фтиме!» (прошу покорно). «Славу Богу, думаю, конец моим испытаниям!» Надо было расплатиться с извозчиками, а мелочи у меня не оказалось. Вынимаю полуимпериал и с помощью «Военного Переводчика»[7] стараюсь объяснить, что мне нужно разменять деньги; но как назло в «Военном Переводчике» нет ровно ничего, касательно этого предмета: ни фразы «разменяйте мне деньги», ни глагола «менять», «разменивать», ни существительных «мена», «размен». — «Вот тебе и польза от «Военного Переводчика», думаю себе: — в первый раз пришлось к нему прибегнуть, и сразу же такая осечка!» Но, к счастью, нахожу в нём наконец слово «меняла» — «зараф». Произнося это слово и сопровождая его соответственными движениями рук, мне удалось наконец кое-как достичь, что хозяин понял чего [157]мне надо. Он расстегнул крахмаленную грудь своей рубашки и достал из-за пазухи замшевый кошель, висевший на шейном шнурочке, вместе с крестиком и образками. В этом довольно полновесном кошеле у Калуда Димитриу хранились разные золотые и серебряные монеты, крупные и мелкие, так что он без затруднения сейчас же разменял мне мой червонец. Отдаю извозчикам плату и прибавляю ещё каждому на водку, как вдруг — гляжу и собственным глазам не верю — мой хозяин тоже протягивает мне ладонь. В полном недоумении я окинул его вопросительным взглядом. Тогда он словами, совершенно мне непонятными, но зато очень понятною интонациею и ещё более красноречивыми знаками начинает мне объяснять, что с моей стороны будет очень любезно, если я и ему дам тоже на водку.

— Вам? — переспрашиваю я, и спешу заглянуть в «Переводчик», где — слава Богу — нахожу в отделе румынской грамматики требуемое слово. — Вам? Думита́ле? повторяю я, боясь как бы не оскорбить его самою возможностью такого несообразного предположения, ибо мне всё ещё думалось — не ошибаюсь ли я? точно ли он этого хочет, или имеет в виду объяснить мне нечто совсем иное, да только я понял его знаки превратным образом?

— Аша! мие, мие![8] утвердительно кивает он головою и тычет указательным пальцем на свою грудь и на мои деньги.

— За что? Почему? Пентру че́? спрашиваю.

Мой Калуда Димитриу начинает объяснять мне что-то, и я, судя опять-таки по интонации и знакам, прихожу к заключению, что смысл его речи таков: если, дескать, вы извозчикам даёте на водку, то дайте и мне, потому что они для вас только извозчики, а я ваш хозяин, и притом же я оказал вам услугу — разменял ваши деньги.

Признаюсь, я очень смутился и не столько за своё недоумение, оказавшееся совсем невпопад, сколько за самый смысл просьбы моего прилично одетого хозяина-домовладельца. [158]

Чувствуя, что невольно краснею, протянул я ему ладонь, на которой лежало несколько серебряных монет и знаком пригласил указать, сколько именно желает он получить. Это становилось даже любопытно, и мне теперь уже было интересно увидеть, насколько может простираться наивное нахальство румына и сколько именно монет он себе отсчитает. Но — к вящему удивлению — Калуда Димитриу оказался весьма скромным в желательной ему сумме: он взял у меня с ладони только один леу (франк; по франку же я дал и извозчикам), опустил его в свой кошель и с большим достоинством, очень любезно протянул мне в знак благодарности свою руку.

— Ваше благородие! Никак это он с вас на водку взял? — в полном недоумении обратился ко мне мой деньщик, по уходе хозяина.

— Да, на водку, подтвердил я: — а что?

— Да как же это?.. Ведь, по одёже глядя, он господин выходит, и опять же хозяин дому, — стало быть, не бедный… и вдруг — на водку!.. Это, ваше благородие, совсем даже несообразно выходит.

И с этой минуты мой деньщик восчувствовал к Калуда Димитриу величайшее презрение: «Воля ваша, а только я, ваше благородие, после этого, значит, уважать ему не согласен!»

Первым делом — захотелось помыться с дороги. Деньщик пошёл отыскивать у хозяев какой-нибудь кувшин да плошку и запропал что-то. В ожидании его я от нечего делать занялся рассматриванием настенных картинок. На одной написана в гирляндовой каёмке какая-то греческая молитва, рядом с нею вышитый гарусом попугай на ветке, далее целая коллекция фотографических медальонов на одном листе, где изображены с одной стороны румынские вожди парламентской оппозиции, а с другой — консерваторы; те и другие, судя по портретам, почти ничем не отличаются друг от друга во внешности: те же низкие, плоские, маленькие лбы, та же густая растительность на голове и на лице, те же распомаженные, расчёсанные усы и эспаньолки, и волосы à la Капуль, тот же плоский отпечаток бульварно-парижского, парикмахерского шика в выражении [159]физиономий и — в довершение тождества — почти все окончания фамилий на эско. Но вот две любопытные картинки, и обе русского происхождения. На одной подписано: «Взятие графом Дибичем Забалканским Адрианополя, — с дозволения цензора Снегирёва, 1829 года», а на другой: «Переход Графа Дибича Забалканского 10-го июля 1829 г. за Балканские горы, почитавшиеся до сих пор непреодолимым оплотом Европейской Турции» (тоже с дозволения цензора Снегирёва). Тут же подписаны и следующие стихи:

На брань призвал нас Царь Державный,
И грудью мы вперёд пошли;
Весельем был нам путь сей славный,
Орла России мы несли,
Мы с ним Дунай перелетели,
Дунай волнами зашумел;
Повсюду клики загремели,
Орёл к востоку полетел!
И вот, в пути, как великаны,
Восстали цепи диких гор, —
То грозный щит Луны — Балканы;
К ним враг возвёл надёжный взор.
Взирай, Осман, на их вершины,
Не до небес твой крепкий щит!
Сии высоки исполины, —
Орёл превыше их парит;
Гремят за ними громы брани,
Полки с кремнистых гор идут,
А там, ещё от Эривани
Знамёна русские несут.
Хвала тебе, наш Царь Державный,
Сияй в венце победы нам!
Ты сам повёл нас в путь сей славный!
Ура тебе! — ура вождям!

Как времена-то переменчивы! Вот, ведь и громкие стихи, но нет в них и намёка на славянскую идею войны, на ту освободительную идею, которая и тогда лежала в основе нашего движения на Балканский полуостров, как лежит [160]ныне; а ведь и тогда были там те же условия, что и теперь, те же болгары и сербы, тот же турецкий гнёт и бесправица, и та же самая задача предлежала русской армии; но видно сознание её в то время ещё не проникало в массу русского народа и войска, тогда как теперь каждый солдат знает, за что и за кого предстоит ему драться.

— Ваше благородие! Тут, просто, жить нельзя! вскричал видимо раздосадованный деньщик, входя в комнату, с кувшином воды и глиняною лоханью: — Шут их знает, что они такое! Сам хозяин в трактир ушёл, а бабы заперлися внизу на замок и голосу не подают. Что ни стучался к ним — не отзываются! Должен был на базар бежать, и уж еле-еле там купил всю эту посудину, а воды набрал с городского фонтала, — так и нес её по улице! Воля ваша, а только надо нам куда ни на есть переехать.

Последняя мысль, действительно, являлась лучшим из всего, что оставалось в моём положении. Насильно мил не будешь, а судя по началу, у этих квартирных хозяев мне, вероятно, предстоят ежеминутные мелочные неприятности. Пока что, я решился взять номер в какой-нибудь гостинице, но прежде всего занялся своим туалетом. В это время в смежной горнице послышалось шарканье старческих шагов и кряхтенье. Через минуту приотворилась дверь и ко мне вошла сгорбленная старушка, вся в чёрном: на голове большой чёрный кашемировый платок, на плечах атласная, уже порыжелая от ветхости, ватная кацавейка, из-под которой болталась чёрная ситцевая юбка. В Румынии пожилые женщины и старухи низшего и среднего сословий носят исключительно чёрное[9], очень походя своим костюмом на нищих богомолок, каких не в редкость случается встречать по купеческим домам в Москве и в провинции! На жёлтом лице этой старушки блуждала приветливая улыбка, а в глазах сказывалось большое любопытство. Подходя ко мне, она несколько раз кивнула головой, как бы здороваясь и, наконец, ласково огладила меня по плечу морщинистой, трясущеюся рукою.

— Майка а домнулу́й, прошептала она, указывая на себя, [161]и из этой рекомендации я, при всём моем плохом знакомстве с румынским языком, понял однако, что это значит мать хозяина.

— Рус офицерь?.. Капетан?.. Бун, бун!.. харошь! приговаривала она, продолжая меня оглаживать. С первых слов оказалось, что старуха немножко маракует по-русски:

— Молода была, Ро́ссия жила… Одесса жила… Бун, бун капетан…

— Вот ты, божья старушка, добрая, — и видать, что добрая, вмешался мой денщик: — а те бобры, словно ведьмы злющие! Не токма́ что из комнаты всю небиль повытаскали, а и воды ковша добром не допросишься.

Старуха только рукой махнула — «уж и не говори, мол», и со вздохом бессильного сожаления покачала головою. Видно было, что не она тут верховодит в доме.

— Та́-то, злющий подстарок, как твоему сыну доводится? Тёща, что ли? продолжал денщик.

— Со́кры, со́кры… Аша́, подтвердила, понявшая вопрос, старушка.

— Так ты что ж? Разве не голова в дому? Ты б её в струне содержала, чтоб она эким манером дерзить-то не смела бы.

Но этот последний диалог, видимо, не был понят, потому что старуха вопросительно поглядывая то на меня, то на него, только головою поддакивала, да улыбалась добросердечно. После этого она вышла из комнаты, но через две-три минуты возвратилась снова, принеся какие-то свёрнутые в трубку бумаги. Оказалось, что это были несколько плохих литографий, между которыми одна изображала покойного Государя Николая Павловича, а другая Наполеона III.

— Импэраторул Нико́лай, пояснила она, показывая мне портрет и произнеся эти слова тоном особенного почтения: — Господарь а Ро́ссия… Знако́м?… О, маре́ мар́ Господарь!.. великий!.. Жив Нико́лай?

Признаюсь, я был несколько удивлён столь неожиданным вопросом.

— Умер, говорю ей: — давно уже умер.

— Умер? как бы машинально повторила за мной удивлённая этим известием старуха и перекрестилась, с [162]соболезнованием покачав головою и пробормотав что-то по-румынски — вероятно, молитву за душу покойного Государя.

— А кто импэраторул ынтру Ро́ссия? спросила она, после короткого раздумья.

— Теперь-то? Теперь у нас Император Александр, Сын Николая.

— Александер… Александер, несколько раз прошептала она, как бы про себя, видимо стараясь запомнить имя: — Александер маре́… Сы дэ луй Думнезе́у! Сы дэ луй![10]

И после этого вытащила портрет Наполеона и ткнула в него пальцем:

— Жив?

— Нет, говорю: — умер, тоже умер.

Очевидно, и это было для старухи совершенною новостию, но последнее известие, кажись, уже не произвело на неё такого впечатления, как первое.

— Сы дэ луй Думнезе́у! Сы дэ луй! пробормотали её бесцветные губы, и уж что́ хотела она выразить этим последним «сы дэ луй» — Бог её знает!

Как непохожа показалась мне эта добрая старуха на трёх остальных моих хозяек! В этом дряхлом существе, в этом уцелевшем осколке былых времён, несмотря на всю ограниченность его умственного и духовного кругозора, видимо сохранились совсем иные чувства, помыслы, воспоминания и сочувствия, чем те, которыми жило позднейшее румынское поколение и на которых всецело воспиталось и живет нынешнее. У нынешних Наполеона-то, пожалуй, найдёшь, и даже весьма и весьма нередко, но Императора Николая, которому столь многим добром обязана Молдо-Валахия, наверное ни у кого не встретишь.

Переодевшись, я тотчас же отправился на поиски гостиницы, куда можно бы было перебраться со своим незатейливым и немногосложным походным скарбом. Подрядил «биржу», как называют здесь пароконных колясочных извозчиков, и с помощью «Военного Переводчика» говорю ему: «траджь ла-чел май бун готе́л», т. е. вези в лучшую гостиницу. Повёз. Труси́т ленивою рысцою и сам [163]сидит на ко́злах, как разваренный, еле вожжи из рук не валятся, по сторонам глазеет; в одном месте чуть не наехал на двух женщин и ещё их же обругал впридачу; попадётся навстречу свинья, мальчишка или какой-нибудь подхалюзый жидок — возница мой непременно норовит хлестнуть их бичом; глупая утица через дорогу шлёпает, переваливаясь с боку на бок, — он и ту подхлестнул слегка. Только замечаю я, что извозчик мой колесит без толку из переулка в переулок, а гостиницы нет, как нет.

Я ему повторяю ещё раз чего собственно мне надо.

— Штиу, штиу! (знаю, знаю!) отвечает мотнув головою и всё-таки продолжает кружить по каким-то пустырям да задворкам, меж садов и заборов. Прокружили мы с ним таким образом более получасу, пока, наконец, случайно не вывез он меня к дому, где занял помещение Великий Князь Главнокомандующий. Здесь на тротуарах толпа горожан любопытно глазела на конвойных казаков, на великокняжескую прислугу и офицеров главной квартиры, то входивших в ворота, то выходивших из них на улицу. Встретился я с знакомыми и рассказываю им своё критическое положение, а к моим словам видимо прислушивается какой-то молодой жидок, без шапки.

— Зжвините, вам до готе́лю? вмешался он в разговор: — я фактор, пазжволте!

И с этими словами прыг на козлы, как был без шапки, и через полторы — две минуты возница мой остановился в узеньком переулке у ворот гостиницы «Молдавия». Оказалось, что от этой «Молдавии» до моей квартиры у Калуда Димитриу и полуверсты не будет, а извозчик колесил по закоулкам и окраинам города нарочно для того, чтоб иметь предлог содрать с меня побольше. И действительно, едва я, соступя с подножки, даю ему по таксе один леу (франк), как он вломился в претензию и нагло потребовал два целковых, доказывая, что он меня возил столько времени.

— Сшто из ним гаварить! Дайте ему уф шея! настойчиво рекомендовал мне жидок-фактор, но я, строго памятуя о внушённой нам необходимости вежливого обхождения с нашими союзниками-румынами, не последовал его благоразумному совету и поднялся наверх. Извозчик неотступно [164]следует за мною и тоном несправедливо обиженного человека громко вопиёт на всю гостиницу, требуя немедленной уплаты двух целковых. На этот шум вышел хозяин гостиницы, который, к счастью, оказался говорящим немного по-французски. Выслушал он извозчика, излагавшего свою обиду с притворным завывающим плачем и с жалостливою гримасой на куксившемся лице, выслушал затем и моё объяснение, и чуть лишь узнал, что мне нужна комната, не по отводу, а за плату, как тотчас же предупредительно заявил мне насчёт извозчика:

— Не беспокойтесь и не трудитесь платить ему; я это устрою, я его сейчас урезоню.

И затем проболтав ему что-то по-румынски, направил его вниз к буфету. Извозчик удалился беспрекословно.

Комната, указанная мне под именем «лучшей», блистала только отрицательными качествами: не длинна, не широка (шесть шагов вдоль и пять впоперёк), не светла, не чиста, не удобна и вдобавок с каким-то специфическим затхлым и кислым запахом. Всё убранство её состояло из деревянной кровати с слежавшимся тюфяком весьма подозрительной опрятности, без белья и подушек, затем из ломберного стола и двух плетёных стульев. Но всё же это лучше, чем у Калуда Димитриу. Спрашиваю, какая цена этому нумеру?

— Десять франков в сутки, объявляет мне хозяин, с самою любезною, предупредительною улыбкой.

Я так и ахнул. Ведь это 300 франков в месяц, а на наши кредитки около 120-ти рублей, за такую мерзость!

— Как угодно, но лучше и дешевле вы нигде не найдёте, — можете убедиться на опыте, вежливо-сухим тоном заявил мне хозяин.

Я попытался-было объяснить ему, что такая цена ещё куда бы ни шла, если бы мне понадобилась комната только на одни сутки, но так как я располагаю остаться здесь всё время, пока главная квартира будет находиться в Плоештах, то не безрасчётно было бы ему уступить её и подешевле. Но хозяин уперся на своём.

Pas un sou! (Ни одной копейки!) объявил он самым решительным, не допускающим возражения тоном, и затем, [165]напустив на себя вид благородного достоинства, прибавил: не думайте, monsieur, чтобы я набавил вам хотя один сантим; я румын и считал бы это бесчестным по отношению к нашим гостям и союзникам, к доблестной и либеральной армии освободителей.

При последних словах я невольно расхохотался. Но, в конце концов, пришлось согласиться и на 10 франков, пока до приискания более удобного и дешёвого помещения, потому что комнаты по гостиницам разбирались в этот день нарасхват и офицерами, и чиновниками, и корреспондентами, и агентами; пока я переговаривался с хозяином, на стеклянной галерее (она же и коридор) дожидалось уже трое алчущих и жаждущих приюта. Надо было торопиться захватить что есть, буде не желаешь очутиться к ночи с чемоданами на улице.

Послав еврейчика-фактора к Калуда Димитриу за денщиком и вещами, я спустился вниз, во двор, половина которого была занята огороженным садиком, где помещалась в особом светлом павильоне общая столовая. Здесь я встретился с одним знакомым. Есть нам обоим хотелось ужасно, потому что со вчерашнего вечера, от самого Бакеу, у нас во рту не было ни крошки хлеба, ни глотка чаю.

Мудрёное дело разбирать порционные карточки, писанные по-румынски и вдобавок безграмотно. Хоть убей, ничего не понимаем! Является на выручку кельнер, толстенький приземистый немец, с брюшком, из швабских уроженцев.

— Порцию телячьих котлет и порцию ростбифу, а пока — поскорее по рюмке водки и закусить что-нибудь.

Кельнер, с грязной салфеткой в руке, виляя толстыми бёдрами, бежит на кухню, но через пять минут возвращается с извиняющимся видом и не без прискорбия объявляет, что нет ни котлет, ни ростбифной говядины, потому что сегодня никак не ожидали столь достопочтенных гостей, а зауряд держать такие продукты здесь не в обычае, потому что спроса на них у местной публики почти вовсе не существует, на базар же посылать теперь — пройдёт слишком много времени.

— Что же у вас есть, наконец? [166]

— Всё что прикажете; соблаговолите выбрать по карточке.

Порешили на том, чтобы он дал чего сам знает, что есть из готового, только поскорее. Это даже было интересно попробовать национальной румынской кухни.

Но вот, несёт мальчик закуску. Что же это, однако? — Розовое варенье на блюдечке, два стакана воды и две рюмки вонючей сладкой мастики. С этим последним напитком мы уже ознакомились вчера на дороге и из сего горького опыта узнали, что проглотить мастику без отвращения невозможно, — по крайней мере, с непривычки. Опять приходится взяться за кельнера и объяснять ему, чего нам надобно. Ничего, по-видимому, понял — и вот, несколько времени спустя, опять бежит мальчуган из буфета. Но последнее горше первого! Подносит он вдруг по рюмке ванильного ликеру и две шеколадинки на закуску. При нашем голоде это было слишком досадно и потому понятно, что его послали к чёрту. Пришлось сесть за завтрак без водки, ибо здесь о ней, по-видимому, и понятия не имеют.

— Нет ли хоть коньяку и куска сыру, по крайней мере?

— Ja wohl, gnaedige Herren! есть и то и другое.

Слава богу; наконец-то хоть что-нибудь путное нашлось! Но что это за сыр принесли нам! Кельнер объяснил, что это самый лучший здешний сыр, из овечьего молока, называется качкавал и производится в местечке Пентилло́, где находится «знаменитое» сыворотко-лечебное заведение. С виду он однако не особенно привлекателен: на кусок серого мыла похож. Впрочем, решились попробовать, но — увы! это оказалось бог знает что такое: вкусу никакого — замазку напоминает, есть невозможно, а кроме качкавала, тут ни голландского, ни швейцарского сыра, ни пармезана, ни даже пресловутой «брынзы» молдавской не оказалось. Наконец принесли нам в маленьких лоханочках какую-то тепловатую жидкую, заправленную молоком или сметаной бурду, вроде супа. Попробовали — кислятина такая, что весь рот свело. Оказалось, что это румынская «чорба», приготовляемая… на уксусе. Полулитр уксуса на два литра кипячёной воды или бульона, как пояснил нам кельнер. Приказали унести прочь и давать следующее блюдо, которое — опять же по объяснению кельнера — называется [167]«сарма́ли» и составляет одно из любимейших кушаний румынов. Это то же, что малороссийские «голубци́», т. е. фаршированная говядина с рисом, плотно обёрнутая, вместо капустных, виноградными листьями, и хотя «сармали» тоже оказались со значительною примесью уксуса, но есть их, по крайней мере, возможно, особенно с голодухи. Впрочем, порции были, что называется, весьма микроскопичны. После «сармали» подали нам «яурт» — одно из наиболее любимых лакомств румынских гурманов. Это кусок сгущённых сливок, доведённых до значительно большей плотности, чем обыкновенное коровье масло. Оно, пожалуй, и вкусно, но уже чересчур жирно и пресно-приторно, так что его можно только попробовать ложечку, другую, но отнюдь не наедаться, как делают это румыны. На том наш завтрак и кончился. Спросили счёт, — и вдруг оказывается, что за всё это удовольствие, с присовокуплением бутылки пива, приходится платить 14 франков и 10 бань (сантимов), причём наша рублёвая бумажка принимается только за 2 фр. 50 сантимов. Дали уж все 15, вместе с «на-водкой», чтобы зла на нас не оставалось. Итак, считая на бумажки, — шесть рублей, за скуднейший и мерзейший завтрак, — это у Бореля и Дюссо, даже прихотничая, пожалуй, дешевле обойдётся. Судя по такому началу, «доблестной армии либеральных освободителей» придётся сильно пооблегчить, если даже не совсем «освободить» свои карманы у её «друзей и союзников».

— Виноват, gnaediger Herr! как бы спохватясь и извиняясь, обратился вдруг ко мне толстенький кельнер: — с вас следует дополучить ещё восемь франков.

— За что это? удивился я.

— За извозчика, что привёз вас сюда: хозяин с ним рассчитался и приказал мне получить с вашей милости.

— Нет сомнения, домекнулся мой застольный товарищ: — что этот «благородный друг и союзник» дал извозчику не более одного, а много-много если два франка, и тот, конечно, остался этим вполне доволен: остальное же «друг и союзник» заблагоразсудил взыскать с вас в собственную пользу. [168]

Такое предположение, судя по всему, не заключало в себе ничего невероятного. Я беспрекословно заплатил восемь франков, но, наученный опытом, решил себе избегать на будущее время предупредительных услуг и одолжений со стороны «друзей и союзников».

В первую же ночь я познал, что новое жилище моё не просто гостиничная квартира, но «квартира с удовольствием и развлечениями». Едва улёгся я спать, как на меня напала целая армия насекомых, между которыми подвизались и летучая кавалерия, и тяжёлая инфантерия, задавшие мне такое генеральное сражение, что я, при всей невзыскательности походного человека, решился употребить на следующую ночь против этой армии взаимных «друзей и союзников» самые радикальные и беспощадные меры в виде целого фунта персидской ромашки. На том и кончилось «удовольствие» моей квартиры, но зато «развлечения» её неотступно преследовали меня до такой степени, что после нескольких дней пытки пришлось просто бежать, и хорошо ещё, что на моё счастье нашёлся свободный уголок в квартире у моих сослуживцев на «страда францеза», где меня и приютили. Представьте себе, что, начиная с пяти часов пополудни и до четырёх ночи, в саду «Молдавии» и в соседнем с нею садике «Болгарской гостиницы» без устали и почти без перерыва раздаются взвизгивания, свисты, нытьё и завыванье то цыганской музыки, то немецких «арфисток», поощряемые шумными «браво», «bis» и неистовыми аплодисментами многочисленной и не совсем-то трезвой публики. Ни спать, ни работать! И это изо дня в день, из ночи в ночь — непрерывно, назойливо и неизбежно, как нечто роковое. Господи! как возблагодарил я провидение, когда наконец избавился от этого музыкального Содома!


Примечания править

  1. «лат. Nihil sine Deo» — «Ничего без бога». — Примечание редактора Викитеки.
  2. Ошибка цитирования Неверный тег <ref>; для сносок c не указан текст
  3. Ставо́к — пруд, запруда. См. «ставить» в Словаре Даля. — Примечание редактора Викитеки.
  4. Так называется южная и юго-западная часть Аккерманского уезда.
  5. Сиворакша — см. сизоворонка в Википедии. — Примечание редактора Викитеки.
  6. Герлыга — посох с деревянным крюком на конце для ловли овец за заднюю ногу. — Примечание редактора Викитеки.
  7. Пред началом похода в штабы и части войск были розданы особые карманные книжки, под названием «Военный Переводчик, с русского языка на турецкий, болгарский и румынский». Книжки эти, впрочем, принесли мало пользы, так как «Переводчик» весьма неполон и блещет отсутствием многих, самых необходимых слов и выражений. Видно, что он был составлен очень торопливо.
  8. Да! мне, мне!
  9. В Болгарии повсюду то же самое.
  10. Дай Бог ему, дай!..