Разбуженный чьим-то богатырским храпом Скрудж приподнялся на постели и нечего было ему говорить: «Который час?» Сердцем он его почуял: был именно час! Вспомнил Скрудж очень ясно вещие слова Мэрлея, и пробежала у него дрожь от головы до пяток, когда кто-то отдернул у него занавески, прямо с лицевой стороны кровати…
Не угодно ли, господа вольнодумцы, полежать минутку-другую под одною простынею с досточтимым мистером Скруджем?..
Никто не отдергивал занавесок; но из ближайшей комнаты врывался во все скважины какой-то фантастический свет, и Скрудж начал положительно раздумывать: нет ли и в самом деле кого-нибудь там, рядом?
Разумеется, так: его кто-то даже и позвал. Отворил он дверь, на голос, в ближайшую комнату, вошел со свечкой и увидал вот что.
Увидал он собственную свою гостиную, но значительно измененную. Стены и потолок были затканы сеткой зелени и красовались алыми ягодами, словно в гостиной целая роща поднялась за вечер…
В листочках остролистника, омелы и плюща свет отражался и играл, как в мириадах маленьких зеркал. В камине так и трещал, так и пылал огонь, да такой, что такого огня никогда, ни в одну зиму даже и не подозревал тощий, холодеющий камелек «Скруджа и Мэрлея». На полу лежали высокой кучей, чем-то вроде престола, индейки, гуси, всякая дичь и живность, всякое мясо — поросята, окорока, аршинные сосиски, колбасы, пирожки с фаршем, плом-пудинги, бочонки с устрицами, печеные каштаны, румяные яблоки, сочные апельсины и груши, громадные «крещенские» пироги, — и за всем за этим полные аромата пуншевые чаши… Веселый великан — «на показ» заседал, потягиваясь, на диване; в руке у него было что-то вроде светоча, похожего на «рог изобилия», и он его приподнял, когда Скрудж заглянул в полуоткрытую дверь.
— Войдите! — крикнул призрак. — Войдите, не бойтесь… Познакомьтесь со мною, любезный!
Скрудж вошел с робким поклоном — был он уже не прежний хмурый Скрудж, и хотя благосклонным взором глядел на него дух, Скрудж все-таки не поднимал глаз.
— Я — нынешний праздник! — сказал дух. — Взгляните на меня…
Скрудж почтительно повиновался. Праздник был не то в халате, не то в тунике, но только в чем-то темно-зеленого цвета и с белой меховой выпушкой. Эта одежда была накинута на него так небрежно, что вся его широкая грудь вышла наружу. Ноги также были обнажены, а на голове только и убора, что венок из остролистника, осыпанный алмазами инея. Длинные кудри его черных волос развевались по воле; глаза горели, рука была протянута дружески; голос звучал радостно; все его приемы были положительно непринужденны. При бедре у него висели ржавые ножны без шпаги.
— Вы еще никогда такого не видали? — крикнул дух.
— Никогда еще, — ответил Скрудж.
— Разве вам никогда не случалось столкнуться по дороге с моими меньшими… виноват! — с моими старшими братьями?.. Я ведь так еще молод!.. — говорил дух.
— Боюсь, право боюсь, что не случалось, — отвечал Скрудж. — А много у вас братьев, дух?
— Да… тысяча восемьсот с чем-то, — проговорил Дух.
— Семейка! — прошептал Скрудж. — Вот-так расходец на дом…
Дух приподнялся с места.
— Послушайте! — сказал Скрудж. — Сведите меня куда-нибудь; сегодня я получил такой урок, что вовек не забуду…
— Притроньтесь к моей одежде, — отвечал ему дух.
Скрудж так и вцепился. Остролистник, омела, красные ягоды, плющ, индейки, гуси, дичь, живность, окорока, поросята, сосиски, устрицы, пироги, пудинги, плоды и пунш, — все разом исчезло. Исчезли также и комната, и огонь в камине, и красноватый отблеск огня, даже и ночь сама, — все исчезло.
Очутились они уже утром, рождественским утром, на улице. Холодненько было; обыватели разыгрывали несколько дикий, но оживленный концерт, скребя панели перед своими домами и сметая снег с крыш к вящей радости мальчишек, восторгавшихся этими искусственными лавинами.
Фасады домов чернели на белой скатерти снега, и еще более чернели на ней черные окна… Но все это не мешало чистильщикам на крышах: перекликались они между собою, перекидывались снежками и хохотали от чистого сердца, если промахивались.
Зеленные лавки и фруктовые магазины сияли в полном их блеске: пузатые каштаны, которых, — так вот и кажется, — хватит удар; испанский чеснок — фотография рыжеватых монахов его родины, с задирающими взглядами на девушек; опять-таки груши; опять-таки яблоки, скученные во вкусные пирамиды; кисти винограда, затейливо развешенные продавцами именно на том месте, чтобы у покупателей слюнки потекли; вороха орехов мшистых и смуглых, с запахом любовных лесных прогулок по щиколотку в сухих листьях, сочные апельсины и лимоны, — все это так и просилось прямо в рот. Золотые и серебряные рыбки, несмотря на всю апатичность своей природы, также суетливо разевали рты, как будто собирались что-нибудь проглотить. Именно в этот самый день у приказчика Скруджа, мистера Крэтчита, происходило нижеследующее.
О! Какой же был у его многочисленной семьи дивный пудинг!.. Боб Крэтчит объявил, совершенно спокойно и серьезно, что этот пудинг он признает наилучшим произведением мистрисс Крэтчит со дня их свадьбы. Мистрисс Крэтчит заметила на это, что теперь, когда у нее отпало от сердца такое тяжелое бремя, должна она заявить о своей былой боязни: не очень ли много переложила она муки? Каждый из семьи счел долгом выразить по этому поводу свое мнение; но никто не упомянул о том, что для такой семьи пудинга было очень мало. Откровенно говоря: нехорошо было бы об этом подумать и сказать; и всякий из Крэтчитов при этой мысли сгорел бы со стыда.
— Наконец пообедали, сняли скатерть, подмели, огонек расшевелили. Боб сделал грог, — оказался отличным; поставили на стол яблоки и апельсины, поставили и полную пригоршню печеных каштанов. Тогда-то вся семья собралась у камелька, как выражался Крэтчит кругом, то есть сказать-то он хотел полукругом; тогда и поставили перед ним, Бобом, все семейные хрустали, как то: две рюмки и молочник без ручки. Ну что ж из этого? Все равно: в них налилась все та же кипучая жидкость, которая налилась бы и в золотые чаши. Боб предложил такой тост:
— С веселым праздником, храни нас бог!
Вся семья откликнулась.
— Да хранит нас бог!
— Дух! — сказал Скрудж. — Добрый дух!.. Неужели кто-нибудь из них умрет от нищеты?
— Не знаю! — отвечал дух, — если кто и умрет, только уменьшит бесполезное народонаселение.
Скрудж покаянно наклонил голову.
— Слушай ты! — сказал ему дух. — Смеешь ли ты рассуждать о смерти?.. Господи боже мой! Какое-то насекомое сидит у себя на листке и рассуждает о жизни и смерти других насекомых!..
Скрудж покорно принял этот упрек и, весь дрожа, потупил взоры в землю. Но скоро он поднял их, услыхав.
— За здоровье мистера Скруджа! — кричал Боб.
— Предлагаю всем выпить за здоровье моего хозяина, мистера Скруджа!
— Хорош хозяин! — перебила мистрисс Крэтчит. — Попался бы он мне в лапы, показала бы я ему…
— Да, милые дети!.. — заметил Боб, — праздник…
— Разве на то праздник, чтоб пить за здоровье такого окаянного, Роберт! Ты сам знаешь…
— Милая моя! — таким же нежным голосом продолжал Боб, — попомни: ведь сегодня сочельник.
— За твое здоровье я выпью, выпью и за сочельник, — возразила мистрисс Крэтчит; но только не за него! А если и выпью, ему не поздоровится… А впрочем, бог с ним — для праздника!
Дети выпили за здоровье мистера Скруджа, вслед за своею матерью, хотя и неохотно.
Одно напоминание его имени кинуло тень на их светлый, детский праздник.
Но тень эта была минутная, и пронеслась она…
Оторвавшись от этой семейной сцены, Скрудж вместе с духом понесся по пустынным улицам города.
Мрачно и черно надвигалась ночь; снег падал хлопьями; но и в кухнях, и в гостиных сверкали огоньки с необыкновенным эффектом. Вот здесь мерцающее пламя обозначало приготовление к семейной трапезе с подогретыми тарелками и с багровыми занавесками, предохранительницами от уличного холода и мрака. Вот там все ребятишки выбежали навстречу или замужних сестриц, или братцев, или двоюродных братцев, или дядей или теток, чтобы наперерыв поздравить их с праздником. Далее на шторах рисовались силуэты девушек-красавиц, в капорах и в меховых ботинках: собрались они, говорливые пташки, куда-то на вечер… И горе холостяку (они уже наворожили), и горе ему, если он взглянет на их щечки, нарумяненные морозом. Судя по числу прохожих можно было подумать, что уж в домах не осталось ни одного человека для привету желанных гостей, а между тем не было ни одного дома, где бы гостей не ждали, где бы для них не пылало битком набитого угольями камина. Потому-то, господи праведный! Как же восторгался дух! Как раскрывал он свою широкую грудь! Как протягивал мощную руку! Как он парил над этой толпою, пригоршнями брызгая на нее своей светлою радостью, крапя всех, кто подвертывался под руку! Даже и фонарщик, сей возжигатель и сеятель искор света по темным улицам, даже и он совершенно уже одетый на вечер, даже и он захохотал при взгляде на духа, хотя и не подозревал, что встретился лицом к лицу с самим великим, «праздником».
Вдруг дух, не говоря ни слова, перенес своего собеседника в такое пустынное болото, обсаженное такими громадными камнями, что, конечно, можно было его назвать кладбищем великанов. Вода просачивалась повсюду, — так и била ключом из земли, — да мороз наложил на нее руку и удержал в достодолжном повиновении. Кроме моха, кроме дрока и кое-каких тощих былинок ничего не было вокруг.
По краю неба, с заката, солнце провело своими лучами багровую дорожку над этой безотрадной местностью, и — надо было видеть, — как закатывалось оно, как жмурилось и дремало, и как наконец совсем заснуло…
— Где мы? — спросил Скрудж.
— В самом сердце земли, где трудятся столько лет рудокопы… Да вот поглядите!..
Сказав эти слова, дух пронесся со Скруджем мимо хижины, где старый дед-угольщик праздновал Рождество со своими внучатами… Взглянули они на радостные лица и полетели далее…
Пронеслись они и над шумным морем, прямо к маяку; о маяк разбивались пенные волны, брызжа на крылья бурных чаек. Дочери, быть может, самого ветра, — опускались и поднимались чайки над плавучими лужайками морской травы и водорослей.
Но даже и здесь двое маячных сторожей развели праздничный огонек, и колыхался он искрами на волнах.
Протянув друг другу намозоленные руки, сторожа пригубили грога и поздравили друг друга с праздником. Старший из двоих затянул какую-то дикую песню, да так затянул, что его голос можно было принять за рев бури.
Дух все летел, все летел над темным, разыгравшимся морем, пока не опустился вместе со Скруджем далеко от берега и всякой земли, на какой-то корабль.
Останавливались они то около рулевого, то около вахтенных часовых и офицеров и всматривались в эти темные, фантастические лица; но каждый, к кому бы они ни подходили, или напевал праздничную песню, или думал о празднике, или напоминал своему товарищу о каком-либо минувшем празднике, — и все это было связано с радостной надеждой — благополучно возвратиться в объятия родной семьи. Все — и худые, и хорошие, и злые, и добрые, все обменялись приветствиями, все припомнили о родных и друзьях, зная, что милые им люди думают, в свою очередь, также и о них.
Несказанно было удивление Скруджа, когда он вслушивался в завывания ветра и вдумывался в этот ночной полет над неведомыми, таинственными, как смерть, безднами, — несказанно было удивление Скруджа — при чьем-то вдруг раздавшемся веселом хохоте. Но удивление его преступило всякие границы, когда он узнал хохот своего племянника, и сам очутился в светлой, теплой, сверкающей чистотою комнате. Дух стоял с ним рядом и глядел на племянника нежно и любовно.
— Ха! ха! ха! — заливался племянник Скруджа. — Ха! ха! ха!
Если бы вам, против всякой вероятности, случилось познакомиться с человеком, одаренным способностью смеяться ото всей полноты души, — более и задушевнее скруджевского племянника, я скажу вам одно: неотступно просил бы я вас представить вашему знакомому и меня. Сделайте милость, представьте меня. Очень счастливая, правдивая и благородная идея была у судьбы — вознаградить человека, за все его заразительные болезни и печали, еще более заразительным и неотразимо веселым смехом.
Итак, племянник Скруджа хохотал во все горло; хохотали ото всей души и жена его и приятели: «Ха-ха-ха!»
— Честное слово! — крикнул племянник, — он мне сказал, что святки — пустяки, и, — поверьте, он сам крепко убежден в этом!
— Тем стыднее для него, Фред! — заметила с негодованием нареченная племянница Скруджа.
Вообще — ведь женщины ничего не делают вполовину и за всякое дело принимаются не шутя.
Племянница — она же и супруга племянника Скруджа, была мила, то есть в высшей степени мила, с очаровательной головкой, с простодушным, искренним выражением лица; и при этом — что за увлекательная улыбка, что за живые искрометные глазки!
— Большой чудотвор — мой старик! — продолжал племянник. — Спору нет, мог бы он быть несколько пообходительнее; но его недостатки наказываются сами собою, и мне против него сказать нечего.
— Кажется, он очень богат, Фред?
— Э! да что толку в его богатстве, моя милая? Богатство ему ничего не приносит: он не может быть полезен не только другим, даже самому себе. У него нет даже удовольствия подумать… ха—ха—ха! — что вскоре нас же придется ему наградить.
— Я его терпеть не могу! — сказала племянница. Сестры ее и прочие дамы согласились с ее мнением.
— О! Я снисходительнее вас! — возразил племянник. — Мне его только жалко. Кому вредят его своенравные выходки? ему же… Я это не потому говорю, что он отказался пообедать с нами, — в этом случае он только в выигрыше: избавился от плохого обеда.
— В самом деле?.. А мне — так кажется, что он потерял очень хороший обед!.. — перебила его молоденькая жена.
Все гости разделили это убеждение, и, — надо сказать правду, — могли быть в этом случае неуместными судьями, ибо только что изволили покушать, и в настоящее мгновение десерт не сходил еще со стола, и все общество столпилось у камелька, при свете лампы.
— Честное слово мне очень приятно разубедиться: я до сих пор плохо верил в уменье юных хозяев. Не правда ли, Топпер?
Вероятно, Топпер взглянул на одну из сестер племянницы Скруджа, потому-то ответил: «Я холостяк и ничто иное, как жалкий пария, и не вправе — выражать своего суждения о подобном предмете»; а сестра племянницы Скруджа — вот это полненькое создание в кружевной косынке, что вы видите, вся так и зарделась.
— Продолжай же, Фред! — крикнула его жена, нетерпеливо забив в ладоши. — Начнет и остановится… как это несносно!
— Я хотел только прибавить, что старик сам себя лишил приятной компании; уж, конечно, она веселее его мыслей и темной, сырой конторы. Впрочем я еще не унялся: каждый год буду ходить к нему с приветствием «как ваше здоровье дядюшка? с праздником имею честь поздравить!» Если я его так расшевелю, что он, по крайней мере, откажет своему бедному приказчику тысячу двести фунтов, — уж и это будет хорошо. Не знаю почему, только мне кажется, что я сильно поколебал его вчера…
Пришлось теперь гостям посмеяться над чванливым притязанием хозяина — поколебать Скруджа. Но Фред был добрейший малый, нисколько не обиделся шутками, а еще придал обществу веселья круговой бутылкой.
После чая занялись музыкой, потому что все собеседники, уверяю вас, были замечательными исполнителями разных ариеток и ритурнелей, а особенно Топпер: он артистически переливал из тона в тон свой бас, не напрягая жил на лбу и не краснея, как рак.
Хозяйка оказалась превосходной арфисткой; в числе прочих пьесок, она сыграла простую песенку, такую простую, что можно бы было насвистать ее на память в две минуты; но Скрудж вздрогнул: эту песенку напевала когда-то посещавшая его в школе маленькая девочка…
После музыки начали играть в фанты и прежде всего в жмурки.
В жмурках опять отличился Топпер своим плутовством и ловкостью в преследовании полненькой девицы в кружевной косынке: как ни роняла она то каминную решетку, то стул, как ни пряталась за занавески — поймал-таки ее в каком-то углу.
Хозяйка не принимала участия в жмурках, а уселась в стороне, на покойное кресло и положила ноги на табурет; за креслом стояли дух и Скрудж. Зато она приняла живое участие в фантах и тут-то, к вящему удовольствию Фреда, показала себя: всех заткнула за пояс, даже и сестер, хотя они были далеко не глупы, спросите вот — хоть Топпера… Особенно отличалась она в «как вы его любите» и в «где, когда и почему?» Сам Фред так и рассыпался, и дух не сводил с него благосклонных взоров, до такой степени, что Скрудж начал его умолять, как ребенок, — подождать до разъезда гостей; но дух сказал, что этого невозможно.
— Вот еще новая игра! — говорил Скрудж, — еще полчаса, дух, только полчаса…
Играли в «да и нет». Фреду пришлось быть в ответе: он должен был задумать какое-либо слово, а играющие должны были отгадывать, предлагая ему вопросы и требуя от него в ответ или да, или нет? Осыпанный перекрестным огнем вопросов, Фред волей-неволей был вынужден на несколько признаний, а именно, что думал он о животном; что животное это — живое; животное неприятное, дикое; что иногда оно рычит, иногда хрюкает, а прежде говорило; что водится оно в Лондоне и даже ходит по улицам, но что за деньги его не показывают, на привязи не водят, в зверинце не держат и на бойне не убивают; что оно — не лошадь, не осел, не корова, не бык, не тигр, не собака, не свинья, не кошка, не медведь. — При каждом новом вопросе мошенник Фред до того заливался хохотом, что вскакивал с дивана и начинал топать ногами. Наконец и полненькая сестрица покатилась со смеху и крикнула.
— Угадала, угадала, Фред! знаю, что такое!
— Что же такое? — спросил Фред.
— Ваш дядюшка Скру-у-дж?
Именно так и было. Затем последовал общий взрыв похвал, хотя дело и не обошлось без легких замечаний.
— Ну что же? — заметил Фред. — Он доставил нам столько удовольствия, что нам не грех бы и выпить за его здоровье, благо у нас в руках по стакану жженки! За здоровье дядюшки Скруджа!
— Идет! За здоровье дядюшки Скруджа! — подхватили гости.
— Веселого праздника и счастливого нового года старику, кто бы он там ни был! — крикнул Фред, — не хотел моего изустного поздравления, пусть же примет заочно: за здоровье дядюшки Скруджа!
Скрудж принял такое участие в общем веселье, что собрался было уже произнести благодарственный спич; но вдруг вся сцена исчезла, и дух и Скрудж снова понеслись в путь.
Далек был их путь: много перевидали они местностей, много посетили обителей и жилищ. Дух приникал к изголовью больных, и они забывали свои недуги; и на мгновение казалось страждущему изгнаннику, что он припадает снова к лону своей милой родины. Душу, обрекшую себя на отчаянную борьбу с судьбою, просветлял он чувством самоотвержения и упованием на лучшую участь; приближался к бедным, — и они считали себя богатыми. В дома призрения, в больницы и в тюрьмы, во все притоны нищеты, везде, куда тщеславный и горделивый человек не мог — своею ничтожной, преходящею властью — возбранить вход и заградить пути бесплотному духу, — везде дух внес за собою — благословения, везде слышал от него Скрудж заповедь милосердия.
Длинна была эта ночь, если все случилось в нее одну; но Скрудж сомневался; ему казалось, что несколько сочельников слились воедино в течение того времени, пока он был с духом. Еще одна странность: Скрудж не замечал в себе ни малейшей наружной перемены, а дух видимо становился старше и старше. От Скруджа не ускользнула эта перемена, но он не сказал ни слова до тех пор, пока, выходя из одного дома, где толпа детей славила Богоявление, не увидал, что волосы на голове духа побелели.
— Разве жизнь духов так коротка? — спросил он, когда они остались одни.
— Действительно, — отвечал дух, — жизнь моя на земном шаре очень коротка; она кончается нынешнюю ночь.
— Нынешнюю ночь! — вскрикнул Скрудж.
— Ровно — в полночь. Чу? час уже близок.
В это время часы пробили где-то три четверти одиннадцатого.
— Извините мой нескромный вопрос, — сказал Скрудж, пристально вглядываясь в одежды духа, — я вижу под полою вашего платья что-то странное, не принадлежащее вам… Что это: нога или коготь?
— Это могло бы назваться и когтем, потому что сверху немножко мяса есть, — отвечал печально дух. — Глядите!
Он распахнул полы своей одежды и оттуда вывалились двое детей, — два бедные существа — презренные, гадкие, гнусные, омерзительные, отталкивающие; они упали на колени к ногам Скруджа и вцепились ему в платье.
— О, человек! склони, склони взоры к своим стопам! — крикнул дух.
Это были мальчик и девочка, — желтые, худые, в лохмотьях, с нахмуренными лицами, свирепые, хотя и пресмыкающиеся — в своем подлом унижении. Вместо привлекательного младенчества, долженствовавшего покрыть их щеки вешним свежим румянцем, чья-то блеклая, высохшая рука, словно рука времени, сморщила эти ввалившиеся щеки и стерла с них жизненные краски; в этих глазах, откуда, казалось, должны были улыбаться на божий мир ангелы, теперь гнездились демоны и метали угрожающие взгляды. Никакие перемены, никакой упадок, никакое извращение человеческого рода, в самой высшей степени, и при всех таинственных уклонениях природы, никогда не могли произвести подобных чудовищ, отвратительных и ужасных.
Скрудж отшатнулся, бледный от страха. — Впрочем, не желая оскорбить духа, может быть, родителя этих чад, он хотел было сказать: «Какие миленькие дети!», — но слова сами собою остановились в горле, чтобы не участвовать в такой неимоверной лжи.
— Дух, это ваши дети?
Вот все, что мог сказать Скрудж.
— Дети людей, — ответил дух, — они обратились ко мне с челобитною на своих отцов. Вот этого зовут «невежество», а эту — «нищета». Бойтесь обоих и их потомства; но первого бойтесь больше — я на челе у него читаю: «Проклятие». «Спеши, о Вавилон!» — возгласил дух, протягивая руку к городу: спеши изгладить это слово, — оно осуждает тебя еще более, чем этого несчастного: его только на несчастье, тебя на гибель! Дерзни сказать, что ты не виноват, клевещи даже на своих обвинителей: тебе это может послужить на время, для достижения твоих преступных целей; но… берегись конца!
— И у них нет никакого пристанища! никаких средств! — вскрикнул Скрудж.
— Как!.. Разве нет тюрем? — спросил дух, в последний раз насмешливо повторяя собственные слова Скруджа, — разве нет смирительных домов?
Часы начали бить полночь.
Скрудж посмотрел на духа, но духа уже не было. При последнем замиравшем ударе, Скрудж вспомнил предсказание старого Джэкоба Мэрлея и поднял глаза: призрак величественного вида, окутанный в широкую одежду с покрывалом, подлетал к нему, скользя по земле, как пар.