— Ты бы пошла, Анюта, в княгинину спальню сидеть, а то мне отойти нельзя, а там слесарь работает, — ещё стащит что-нибудь!
— Что же я буду там делать?
— Да то же, что и здесь: в окно смотреть.
— А слесарь?
— Довольно того, что кто-нибудь в комнате будет, довольно того!..
Обе женщины, — и соскочившая со стула, на который она встала, чтобы достигнуть высоко расположенного окна, и гладившая у печки бельё, и старая, и молодая, и Анюта, и Каролина Ивановна, и племянница из деревни, и петербургская тётка, освещаемые солнцем из трёх окон большой низкой комнаты были схожи голосами, нечистым выговором русской речи и неизгладимым сельским румянцем.
Большое окно комнаты в другом этаже не изменило зрелища перед глазами девушки: та же площадь с густым издали садом за нею, тот же налево горбыль моста, тот же направо снова сад за каналом. Те же ветер и солнце в лицо, тишина летних полупокинутых комнат, нарушаемая лишь тихой работой то уходящего куда-то, то возвращающегося слесаря, долгий без дела день — наводили сон, сладкий и бездумный, не смущаемый ни мыслью о подыскании места, ни воспоминаньями о болотистых лугах покинутого Ямбурга, о родимой сыроварне, ни мечтами о блестящей жизни петербургских господ.
Дни за днями, — туманные и ясные, солнечные и дождливые, — одинаково проходили для Анны Мейер. Так же она вставала со своей тёткой — не слишком рано, не слишком поздно; так же слегка помогала ей, так же читала роман за романом; ездила на Охту, где без шляпы сидела на траве кладбища, слушая птиц и песни пьяных; так же не торопилась искать места, ожидая осени и не понукаемая Каролиной Ивановной.
После обеда она ходила в Летний сад смотреть гуляющих, довольная уже тем, что узнавала часто встречаемые лица. Одни она любила, другие — нет, давала прозвища и смеялась, рассказывая дома. Всего больше ей нравились два офицера, всегда преходившие вместе или сходившиеся уже в саду. Один был высокий, с розовыми щеками, длинным носом, большими карими глазами, очень молодой. Другого она не поспевала посмотреть, всегда разглядывая первого. Часто она слышала, не понимая, их французский разговор. Когда они говорили по-русски, Анна тоже не понимала, так как казалось, что простые слова имели двойной смысл, недоступный девушке. Часто между романами она фантазировала, придумывая, — кто эти два, где они живут, какие у них матери, сёстры, — и однажды пошла за ними из сада.
Была толпа… Офицеры взяли извозчика и поехали мимо Павловских казарм на Мильонную; Анны они не заметили, были очень веселы и громко смеялись.
Дома она записывала на переплёте книги дни, когда их видела, и, на вопрос старухи, ответила:
— Глупости, танта Каролина, записываю, когда было солнце и когда дождь…
— Разве сегодня не было дождя?
— Я ошиблась, тётя, правда! Я такая рассеянная, — ответила Мейер, не зачёркивая записи.
В другой раз Анна была счастливее, так как ей удалось пройти следом до подъезда, куда они вошли и где мог жить один из них. Впрочем, она шла недолго, то совсем вплотную, ясно слыша запах духов, то разделённая прохожими, при чём высокая фигура офицера и белое донышко его плоской фуражки были ясно и далеко видным маяком в пути. Они быстро вошли в подъезд, куда, спотыкаясь, поспешила и Мейер, и, поднявшись во второй этаж, без звонка проникли с ключем в дверь, тотчас её захлопнув. Девушка, поднявшаяся было выше, прочла на медной доске: „Варвара Андреевна Скачкова“ и, нарочно стуча каблуками, чтобы вызвать швейцара из его помещения с запахом пирога на всю лестницу, безотчётно сообразивши, спросила:
— Госпожа Скачкова ещё не в городе?
— Никак нет-с, раньше двадцатого не будут.
— И никого при квартире не оставлено?
— А кого вам угодно?
— Подруга моя у них жила, — врала Анна по вдохновению.
— Что же, она в немках у них при детях?
— Да, да! — обрадовалась спрашивающая.
— Они с детьми и уехали, — молвил, улыбнувшись, швейцар.
— Я знаю… я узнать хотела, — и девушка рылась в кошельке, где вместе были смешаны и двугривенные, и пятиалтынные, и гривенники с медью, краснея и не находя. Собеседник, следя за её движениями, нарочно медленно говорил:
— Дарья Гавриловна при квартире оставлена и потом барынин брат, Павел Андреевич, временно проживают; Гавриловна им услуживает.
Анна, ничего не найдя, закрыла кошелёк и спросила:
— Павел Андреевич?
— Ну да, Павел Андреевич Долинин, лейб-гвардии Семёновского полка.
— Ах, да! вот как? Что же, они долго здесь пробудут? — лопотала немка, но швейцар молча отворял ей двери.
— Павел Андреевич! Павел Андреевич, — твердила она, идя домой, — Павлуша, Паля, Павля, Павлик; Поль! — решила она вдруг.
Она еле отвечала Каролине Ивановне, думая: «Неловко, что я человеку не дала на чай! Ну завтра зайду и можно дать 25 копеек. Номер дома забыла посмотреть… Ну, и так помню: второй от угла налево, кажется, красный».
— Милый Поль! — сказала она вслух и села к окну.
Женщины одевались с возможною тщательностью, собираясь на именины к дальней родственнице. Племянница слегка ворчала, не желая надевать нарядного платья и говоря:
— Это — смешно, танта, в такую грязь надевать светлое платье, — будто на смотрины!..
— Может и вправду я на смотрины веду тебя, Анюта, — отозвалась тётка.
— Ну, сами себя и показывайте, если это вам нравится! — молвила Анна.
Каролина не отвечала, размазывая пальцами репейное масло по пробору. Анна была с утра не в духе, долго не видя Павла Андреевича, недовольная погодой, Каролиной Ивановной, предстоящей вечеринкой — всем на свете. Она и в гостях сидела молча и скучая, не обращая внимания на рассказы маленького, лысого, бритого человека посредине стола, — почётного гостя. Как через воду доносились до ушей девушки его слова:
— Поехала графиня покупать домашние туфли, а сапожник, как старый знакомый, и спрашивает: «а что же, те туфельки, что позавчера ваш супруг брал, не по ножке изволили прийтись?» — Графиня говорит: «да, в подъёме жмут!» — и виду никакого не подаёт. А на утро, как у графа приёму быть, в кабинете и начала его началить: «Кому ты, окромя меня, туфли покупаешь?» В приёмной просители сидят, всё слышно; графиня голос усиливает, граф её унимает, — прямо срам! На эту баталию вхожу я с подносом в кабинет, вижу, — у графа даже шея покраснела и капуль развился, и, как старый слуга, чтобы бедствие предотвратить, говорю графине, будто ни в чём не бывало: «Видели, матушка-графиня, сколько сегодня в «Новом Времени» покойничков? 16 человек!» — «Неужели 16? Я сегодня ещё газет не читала. Дай-ка мне!» — И вышла, а граф мне три рубля в руку! А графиня у нас была с фантазией: любила считать, сколько покойников; и когда было много, очень довольна бывала!..
Молчала Анна и в конке на обратном пути и только на вторичный вопрос старухи, как ей понравился Павел Ефимович Победин, спросила:
— Какой это?
— Да вот посреди стола сидел, графский камердинер.
— Лысый-то?
— Да разве он лысый?
И опять, помолчав, завела Каролина Ивановна под стук колёс по рельсам:
— А знаешь, Анюта, он ведь намерения имеет.
— Кто?
— Павел Ефимович!..
— А!..
Тётка подождала ещё и продолжала, понижая голос:
— Намерения, говорю, относительно тебя…
Анна вопросительно посмотрела.
— Просит твоей руки…
— Глупости!
— Это ничего, что он не так уж молод; он — человек почтенный и обеспеченный, он очень оценил тебя, и вот.
Анна вдруг громко заплакала и сказала громко:
— Отставьте меня в покое! Никогда я не выйду замуж за Павла, ищите мне Петра или Ивана!
— Что ты кричишь, Анюта? При чём тут Павел?
Но девушка не отвечала, отвернувшись к стеклу окна и продолжая плакать.
Не с весёлым, но и не с грустным лицом объявила Анна Каролине Ивановне, что место она нашла. Удивлённо та на неё посмотрела. — Как же это, Анюта, так вдруг, не посоветовалась, ничего?
— Так уж вышло, тётя! В саду разговорилась я с одной дамой, — такая милая и дети милые: мальчик и девочка. Очень она мне понравилась, — говорила Анна, глядя в сторону.
— Что же это за госпожа, что с ветру берёт человека к детям?
— Скачкова.
— Не слыхала!..
— Они недалеко живут. Не понравится — ведь и уйти можно.
— Конечно; только это не очень хорошо — места менять. Где они живут-то? Пойти самой разузнать.
— Она такая милая, тётя, право!..
Тётка промолчала, думая о возможном браке племянницы; та же ясно и отчётливо вспоминала смутные минуты дня.
Войдя в переднюю, она зорко посмотрела, пока горничная пошла за барыней, — нет ли где фуражки и серого форменного пальто, но её почти хозяйственный и влюблённый взгляд видел только женские и детские пальто и шубки, — одна с дырочкой на синей подкладке, откуда виднелась вата, — и ряд калош. Барыня была вежлива и суха, несколько удивлённая визиту без публикаций.
— Я бы очень хотела у вас жить, мне так нравятся ваши дети и всё! — болтала Анна, окрыляемая чем-то.
Лама, усмехнувшись, спросила:
— Сколько вам лет?
— Девятнадцать.
— Уже? На вид вы кажетесь моложе.
— Взрослых — только вы и супруг ваш?
— Я живу одна с детьми: мой муж умер.
— Ах, умер! — воскликнула Анна, разочарованно.
Снова усмехнувшись, дама сухо сказала, показывая большую светлую комнату:
— Спать вам придётся с детьми. Павлуша, поздоровайся с фрейлейн.
— Здравствуйте, Павлуша, — сказала девушка, нагибаясь к толстому мальчику.
— Зачем у тебя такой нос? — спросил тот серьёзно.
— Какой?
— Как у дяди Павла.
Придя домой, Анна вдруг подумала, что Скачкова может быть сестрой другого офицера, и Павел Андреевич — не её избранник.
— Нет, не может быть, чтобы он не был Полем, — отгоняла она докучные сомнения и рассудительно сообразила, что молодые люди так неразлучны, что в сущности не всё ли равно, который — брат её госпожи.
Они являлись всегда вместе: Павел Андреевич Долинин и Пётр Алексеевич Дурнов — «Пётр и Павел», как их звали, но «её» офицер был действительно Поль. И когда она, случайно или намеренно, открывала им двери, она замечала, куда положит фуражку Павел Андреевич, чтобы потом незаметно поцеловать именно её, ибо обе фуражки были с одинаковым околышем и имели на тулье те же П. Д.
Она не решалась на него смотреть и только впивала его голос с некоторым недостатком произношения. Когда однажды, кроме обычных «здравствуйте», «прощайте», «как поживаете», он обратился к ней с каким-то незначущим вопросом, она так смутилась, что ничего не могла ответить. Она училась подражать его говору и была детски рада, когда догадалась, в чём секрет: нужно было несколько выставить язык из-за плотно сложенных зубов и так говорить.
Однажды, забывшись, она так заговорила при других. Варвара Андреевна озабоченно спросила:
— Что с вами, фрейлейн? Отчего вы так странно говорите?
— Язык обожгла, — быстро ответила Анна и с возгласом «Павлуша плачет!» бросилась из комнаты, хотя не слышалось никакого плача.
Онa решилась. Она долго писала это письмо по ночам урывками, даже разными чернилами: синими — детскими и рыжими — кухонными, трепеща, чтобы её не застали за этим занятием и вздрагивая от каждого вздоха спящих детей.
И теперь она время от времени нащупывала его в своём кармане, рассеянно смотря на танцующих краковяк, подбоченясь и стуча каблуками, детей, и с тоскою думая о столовой, где пили чай теперь большие.
Француженка говорила:
— Я очень довольна: за завтраком и обедом дают красное вино; встаём не рано; я в 9 часов даю Жоржу две конфеты и он опять засыпает; когда холодно, беру его себе в постель вместо грелки. И monsieur так мил. Ha днях он подарил мыло, сказав: «вот мыло, m-lle, чтобы мыть шею». Мы так смеялись, потому что вы понимаете, что это значит?
Все снова смеялись, и Анна с другими. Она изображала и «зеркало» в фантах, и «морского льва», и пела высоким голосом, разводя большими руками. Дети визгливо смеялись и лезли ей на голову. Поднявши глаза, она вдруг увидела в дверях стоявшего Павла Андреевича; громко вскрикнув, она бросилась прямо в переднюю, прямо к замеченному раньше пальто, быстро сунула смятое письмо в карман и вернулась. «Сделано, сделано, что-то будет?» — стучало у неё в голове.
Маленький Павлуша, расшалившись, бросил в чужую англичанку конфетой, и та стояла в негодовании, молча вытирая липкий ликёр с лица и лифа.
Анна бросилась к мальчику и, вместо упрёков, стала его мять, целуя и шепча: «милый Поль, милый, милый!» — и мягкие пухлые щёки ребёнка, его мокрые губы казались ей другими: розовыми, крепкими, с тёмным пушком и уже колючими усами.
Уже другое письмо шуршало у неё в кармане, когда она, весело напевая, одевалась на вечеринку к Победину. Такое милое, такое вежливое, такое благородное было это письмо! Оно начиналось так: «Милый и прелестный друг! Ваше искреннее признание было не только неожиданно, но и крайне лестно, не только лестно, но и трогательно»… Она знала его наизусть.
Каролина Ивановна не могла нахвалиться своей племянницей, помогавшей ей надеть длинное собачье пальто, укутывавшей её тёплым платком, смеющейся и сияющей.
За столом она говорила всем приятные вещи, даже привирала; расхваливала Лахту, где она никогда не бывала, какой-то лахтинской жительнице, говорила какой-то старушке, днём бывшей на похоронах, что у неё, Анны, на этом же кладбище похоронена бабушка, хотя это было и неверно, пила рябиновку и наливки, не отказывалась от пирога с сагой и копчёного сига, пела высоким голосом, опять разводя большими руками, и, наконец, громко расплакалась, когда хозяин под гитару запел, блестя лысиной, «Среди долины ровные».
— Чувствительная девица — ваша племянница, Анна Петровна! — говорил Павел Ефимович, провожая Каролину Ивановну. — Чувствительная и утешительная, — добавил он, пожевав губами.
— Дай-то Бог, дай-то Бог! — кивала та головою, ища руками рукава собачьего салопа и долго их не находя.
«Милый и прелестный друг! Ваше искреннее признание было не только неожиданно, но и лестно, не только лестно»… — твердила Анна, лёжа в постели и целуя скомканную подушку.
Ответ уже на второе письмо получила Анна и ещё послала, но самого его с тех пор не видала.
Со смутной тревогой прислушивалась она к разговорам за столом, где говорили о скорой мобилизации, о странном желании Павла Андреевича и его друга отправляться добровольно на Дальний Восток, о близком отъезде, разлуке.
Однажды, вернувшись от тётушки, она застала хозяйку расстроенной, ходящей по залу с платком в руке. Не снимая шапочки, она прошла в детскую и, встав перед топившейся печкой, спросила у Павлуши:
— Дитя, что с мамой?
— Что? — переспросил тот, не отрываясь от карточного домика.
— Что, с мамой? Она сердится, она плачет?
— За завтраком были картофельные котлеты, мама их не ела и плакала; она их не любит, а дядя Павел уехал.
— Дядя Павел уехал? — молвила Анна, не чувствуя тепла топящейся печки за спиною.
— Уехал далеко, далеко! — с увлечением рассказывал мальчик, — уехал драться. Когда он приедет, он привезёт мне костяных солдат и саблю…
— Не спрашивал он обо мне, Павлуша, вспомни, не кланялся?
— Нет! — отвечал рассеянно ребёнок.
— Вспомни, дитя, вспомни! — настаивала девушка.
Подумав, мальчик поднял с улыбкой глаза и сказал опять:
— Нет, дядя Павел только велел мне расти и не быть трусом, — и снова стал ставить пёстрые карты, лёгкие и неустойчивые, одна к другой. — Отчего вы не снимаете шапочки, фрейлейн? Вы куда-нибудь пойдёте? — ласково спросил он, видя девушку печальной.
— Сниму, — сказала она и пошла мимо зала, где госпожа ходила взад и вперёд, одна, со скомканным платком в руках.
— Вы знаете, фрейлейн, брат уехал на войну? — громко сказала Варвара Андреевна.
— Да, мне Павлуша сказывал, — отозвалась та, входя, и ждала с трепетом, что прибавит госпожа, но та, походив и видя Анну ожидающей, заметила только:
— Когда Соня придёт из школы, не забудьте переменить ей чулки.
Долгим постом показалось Анне время, пока она не узнала адреса Павла Андреевича, такого далёкого, так часто меняемого; длинные недели потом казались мигом, когда проходило время от письма до письма, как от вехи до вехи. Она сама ходила в почтамт, так как писалось «до востребования», и чиновник уже знал её, заранее роясь в пачке и спрашивая её: «С Дальнего Востока?» — «Да!» — отвечала она, краснея и чувствуя, что взоры других обращаются на неё с вопросом: «кто — это? жена, сестра, любовница?»
Так прошла зима, весна, лето и осень уже близка была заключить круглый год. Равно они проходили для девушки, всецело занятой письмами друга, — такими нежными, такими благородными, — делающей аккуратно, но как бы автоматично, своё дело, весёлой, кроткой, покорной, покорной даже до того, что она не отказывала наотрез своему искателю, Павлу Ефимовичу Победину, не говоря ни «да», ни «нет», живя в сладкой и беззаботной неопределённости.
Наконец, настала Пасха для её сердца: вернулся он и с ним вернулись новые мученья. Бывши однажды опять без неё у сестры, он не то заболел, не то поссорился со Скачковой, но перестал у них бывать. Письма приходили всё так же, и ещё чаще, но, зная его так близко, Анна томилась желанием видеть его лицо, слышать голос, который, может быть, прозвучит для неё теми же словами писем, — такими нежными, такими благородными.
И она решилась сама пойти к нему, храбрая любовью и сердечной простотою.
Хотя комната, куда ввели Анну, не отличалась особенно от виденных ею у Скачковых и их знакомых, но, случайно увидев себя в зеркале, девушка показалась самой себе такой жалкой, смешной, ненужной в этом светлом небольшом кабинете.
Зная от денщика, что дома только Пётр Алексеевич, Мейер, тем не менее, осталась, думая от него узнать новости о другом.
На столе лежал разорванный конверт, развёрнутое письмо и начатый на него ответ. Узнавши сразу письмо за своё, Анна невольно пробежала глазами несколько написанных строк второго: «Милый и верный друг» и т. д.
«Какая небрежность — бросать так письма!» — хозяйственно и ревниво подумала Анна в то время, как за нею раздавался голос Дурнова:
— Здравствуйте, дорогая фрейлейн…
Он покраснел, очевидно, догадавшись, что письма замечены, и в смущении остановился. Девушка, повернувшись к нему, видела его в первый раз, не отвлекаемая Павлом Андреевичем. Он был высок, белокур, курнос и свеж, — ничего особенного, — тонок. Посадив Анну в кресло, он начал говорить сам, будто посетительница пришла только за его словами. Запинаясь, он говорил:
— Вы справедливо изумлены, видя это письмо на моём столе. Я крайне виноват, перед вами своим легкомыслием; поверьте, я так наказан вот уже этой минутой объяснения! Павел Андреевич ничего не знает об этой переписке; письма писал все я. Это была очень легкомысленная шутка. Я очень виноват перед вами; я надеюсь, что вы также здраво смотрите на эту корреспонденцию. Я могу в любое время вернуть вам ваши письма. Не сердитесь, ради Бога! Счастливо, что эта опрометчивость не повлекла за собой возможных бедствий! Вот я вижу вас спокойной и храброй — и это меня утешает.
Он долго ещё говорил о том же, и лицо девушки с неизгладимым сельским румянцем было неподвижно, словно окаменелое. Когда он перестал говорить, она, будто очнувшись от сна, произнесла:
— Благодарю вас…
— Помилуйте, это была моя обязанность загладить вину этим признанием, быть может, даже запоздалым!..
— Я вас благодарю не за него, — я вас благодарю за письма. Для меня они были ответами Павла Андреевича; они сделали меня так надолго счастливой. Ваши слова мало изменили. И я вас прошу, если вы получите письмо не на ваше имя, не откажитесь отвечать… как и прежде, — добавила она тихо.
— Письмо от вас?
— Да, конечно Вы ответите?
— Да, — сказал он несколько удивлённо.
Она встала, прощаясь, и с какой-то спокойной тоской обвела глазами комнату: диваны, стол, занавески, фотографии хозяев и друзей, старые сабли, скрестившиеся над оттоманкой, — и вышла, не смотря в зеркало.
Анна была спокойна и под венцом в некрасивой парикмахерской причёске, в белом платье, с фатой и свечой в руках. Она казалась весёлой и спокойной и за ужином — простая, радушная и не стесняющаяся. Павел Ефимович и Каролина Ивановна сияли, видя свадьбу как следует, как у всех, и даже лучше, чем часто бывает.
Утром в ночной кофточке, оставя спящего мужа в спальне, Анна прошла в кухню и, сев за кухонный стол, начала писать быстро, как ранее обдуманное: «Милый друг, моя любовь к вам остаётся непоколебимой…» Писала она, долго, временами вздыхая и сладко улыбаясь.