Есть на Земле страна вечной Весны, она называется Мексикой. Есть страна в человеческой душе, где царит вечная Юность, ее называют Мечтой.
Всё красочно и свежо в неистощимой Мечте, всё ярко, цветисто, и пышно в стране, где царит Весна. Выжженные Солнцем равнины перемешаны с долинами поразительной плодородности, всюду дикие роскошные цветы, чаща ароматически-дышащих кустарников, запах ванили, мерцания индиго, бессменные изумруды листов и трав, горные оплоты, ощущенье вулканических порывов, которые были и будут, которые вот-вот разразятся ликующим праздником дыма и пламени. Ручьи и реки, озера и болота, порфировые скалы, и поля покрытые лилейными цветами алоэ, а на фоне глубокой Лазури, в которой зарождаются бешеные бури и освежительные ветерки, четко высится чарующая горная вершина, с пленительным именем — спящая Снежная Женщина.
Этот край Вечной Весны называют теперь «страной, которая просыпается». После пышных торжеств благоговенья и проклятий, жестокости и нежности, молитв Солнцу и трепета вырванных сердец, красивых ликов и изуродованных тел, брошенных на жертвенный камень на страшных пирамидных теокалли, — после безумного расцвета фантазии, страна Вечной Весны застыла от грубого вторженья чуждой насильственной действительности, но она опять уже чувствует, что в Солнце еще много алаго и золотого цвета, и становится — страной, которая просыпается. Самая красивая из земных птиц, фантастическая по своему малому размеру и по своей неутомимой силе, красочная птичка колибри, находящаяся в вечном движении, перелетает, как легкий драгоценный камень, с ветки на ветку, побеждая своею красотою даже нарядных бабочек, из зелени слышится птичий зов-напев — «Тиуй», слово, которое на языке древней Мексики означало — «Идем» — мелькает, гипнотизируя глаза и душу, смелая малютка колибри, которую древние поэты Мексики называли тысячецветной, — и в памяти встает легенда-правда, которую должно выразить весенними намеками, расцветно-певучими звуками.
Колибри, птичка-мушка, бесстрашная, хоть малая,
Которой властью Солнца наряд цветистый дан,
Рубиновая фея, лазурная и алая,
Сманила смелых бросить родимый их Ацтлан.
Веселым пышным утром, когда Весна багряная
Растит цветы, как солнца, как луны, меж ветвей,
Летунья щебетала: «Тиуй, тиуй», — румяная,
Как бы цветочно-пьяная, — "Тиуй, идем, скорей!“.
В тот миг жрецы молились, и пение жемчужное
Лазурно-алой феи услышали они: —
Пошел народ бесстрашный, всё дальше, в царство Южное,
И красной лентой крови свои обвил он дни.
И Мексика возникла, виденье вдохновенное,
Страна цветов и Солнца, и плясок, и стихов,
Безжалостность и нежность, для грезы — сердце пленное,
Сын Бога — жертва Богу, земной — среди богов.
Дабы в Чертогах Солнца избранник знал забвение,
Ему исторгнут сердце агатовым ножом,
Разбей земные лютни, забудь напев мгновения,
Там в Небе — Девы Солнца, Бог Семицветник в нём.
Богиня Белой Жатвы, Богиня Звездотканности,
Бог Пламя, Бог Зеркальность, Богиня Сердце Гор…
Колибри, птичка-мушка, в безжизненной туманности
Ты сердце научила знать красочный узор![1]
Воители и утонченники, неукротимые сыны бога Мекситли, страшного бога Вицлипохтли, возлюбившие яркий цвет крови и нежные украшения, сотканные из перышек птички-мушки, послушались зова колибри, и, уйдя за мечтой, создали самое причудливое историческое сновидение, длительность которого была до изумительности краткой, как длительность всех чрезмерно опьяняющих моментов.
Однако же и до сих пор, на знамени нынешней измененной Мексики, мы видим изображение причудливого растенья, кактуса, и крылатую птицу, но не самую маленькую, а самую большую, солнцелюбивого орла. Почему? Воинственные утонченники, влюбленные в краски, скитались много времени, прежде чем прочно поселились на отмеченном Судьбою месте, для краткого, но бессмертного торжества исторической праздничной сказки. В своих скитаньях они увидели воочию остров, и на острове скалу, и на скале могучий кактус, и на кактусе, с ликующими цветками, сильного орла, который кривым своим клювом терзал змею. В таком-то причудливом месте они основали город, который назвали сперва Теноктитлан (камень и кактус), а позднее Мехико.
Нам, бледноликим, страшен цвет крови. Среди нас есть такие, которые от одного её вида лишаются чувств. Нас тревожат даже красные цветы, и кактусы пугают нашу впечатлительность. Правда, в них есть что-то странно-страшное.
Кактусы цепкие, хищные, сочные,
Странно-яркие, тяжкие, жаркие,
Не по-цветочному прочные,
Что-то паучье есть в кактусе злом,
Мысль он смущает, хоть радует взгляд.
Этот ликующий цвет, —
Смотришь растенье, а может быть — нет,
Алою кровью напившийся гад!
Да, нас тревожит и беспокойно волнует всё красочно-торжествующее. Как метко сказал поэт нашей городской впечатлительности, певец «Tertia Vigilia» и «Urbi et Orbi»,
«Мы к ярким краскам не привыкли,
Одежда наша — цвет земли»…
Но те люди, которые, в составе целого народа, дерзнули бросить свои родные места и пошли — не за могучим Фараоном, и не за огненным столбом в пустыне, а за самой малой, за самой неправдоподобной, нереальной птичкой, — могли и смели любить ликующие цвета, могли и неизбежно должны были создать самую яркую реальность и встретить на некрушимой каменной основе победного царя крылатых. Они должны были, эти мечтатели, эти поэты молитвенных безумств, так же красиво и так же ужасно, вопреки своей воинственности, вопреки своей неукротимой храбрости, отдать всё свое множество в руки смелой шайки белолицых, в которых они увидели детей богов, — и потом слишком поздно узнать, не мечтою, а рассудком, что божественность грабителей сомнительна, и рвануться навстречу — слишком поздно, и мучиться, и молчать, и таить про себя свои красочные сны — до нового мига, потому что такой миг должен настать для сердца, знающего неисчерпаемую мощь Мечты.
Кроме чарующей Страны Мечты, есть не менее чарующая, и временами еще более сильная и яркая страна, то жаркая, то кристально-льдисто-холодная Страна Мысли. Не о современной Мысли говорю я, — она, со своею раздробленностью и жалкой полузрячей ползучестью, не имеет для меня никакого очарования, мало того, кажется мне презренной. Я говорю о Мысли всеобъемлющей, знающей предельное, но касающейся его лишь настолько, насколько это необходимо, и быстро и смело уходящей в Запредельное. Её символ среди земных стран — Индия, всеобъемлющая и всепонимающая, всевоспринимающая Индия, которая жила тысячелетия — сонмы веков — и будет жить до скончания наших земных дней. Эта Страна включила в себя и Мечту, будучи, однако, по преимуществу Страною Мысли. Я скажу о ней несколько слов позднее. Сейчас мы побудем еще в стране красочного, в области грез и светоносного Огня. Впрочем, Мексиканский бог Пламя, желтоликий Куэцальтцин совсем сродни Индийскому богу Агни. И и в эти дни, когда мы живем впотьмах и на Севере, в эти дни, когда
Для нас блистательное Солнце не бог, несущий жизнь и меч,
А просто желтый Шар центральный, планет сферическая печь,
в эти дни унылых ликов, душных домов, и трусливых мыслей, — унесемся, хотя на короткие мгновенья, в область звуков несвязанных боязнью, и послушаем голос Стихий, — Огня, и Воды, и Земли, и Воздуха.
Мне явственно кажется, что очень давно я уже много раз был и в Стране Мечты, и в Стране Мысли, что я лишь в силу закона сцепления причин и следствий, волею сурового закона Кармы, попал в холодный сумрак Севера, и огненные строки поют во мне.
Огнепоклонником я прежде был когда-то,
Огнепоклонником останусь я всегда,
Мое индийское мышление богато
Разнообразием рассвета и заката,
Я между смертными падучая звезда.
Средь человеческих бесцветных привидений,
Меж этих будничных безжизненных теней,
Я вспышка яркая, блаженство исступлений,
Игрою красочной светло венчанный гений,
Я праздник радости, расцвета, и огней.
Как обольстительна в провалах тьмы комета!
Она пугает мысль и радует мечту.
На всём моем пути есть светлая примета,
Мой взор — блестящий круг, за мною — вихри света,
Из тьмы и пламени узоры я плету.
При разрешенности стихийного мечтанья,
В начальном Хаосе, еще не знавшем дня,
Не гномом роющим я был средь мирозданья,
И не ундиною морского трепетанья,
А саламандрою творящего Огня.
Под Гималаями, чьи выси — в блесках Рая,
Я понял яркость дум, среди долинной мглы,
Горела в темноте моя душа живая,
И людям я светил, костры им зажигая.
И Агни светлому слагал свои хвалы.
С тех пор, как миг один, прошли тысячелетья,
Смешались языки, содвинулись моря.
Но всё еще на Свет не в силах не глядеть я,
И знаю явственно, пройдут еще столетья,
Я буду всё светить, сжигая и горя.
О, да, мне нравится, что бело так и ало
Горенье вечное земных и горних стран.
Молиться пламени сознанье не устало,
И для блестящего мне служат ритуала
Уста горячие, и Солнце, и вулкан.
Как убедительна лучей растущих чара,
Когда нам Солнце вновь бросает жаркий взгляд,
Неисчерпаемость блистательного дара!
И в красном зареве победного пожара
Как убедителен, в оправе тьмы, закат!
И в страшных кратерах — молитвенные взрывы:
Качаясь в пропастях, рождаются на дне
Колосья пламени, чудовищно-красивы,
И вдруг взметаются пылающие нивы,
Устав скрывать свой блеск в могучей глубине.
Бегут колосья в высь из творческого горна,
И шелестенья их слагаются в напев,
И стебли жгучие сплетаются узорно,
И с свистом падают пурпуровые зерна,
Для сна отдельности в той слитности созрев.
Не то же ль творчество, не то же ли горенье,
Не те же ль ужасы, и та же красота
Кидают любящих в безумные сплетенья,
И заставляют их кричать от наслажденья,
И замыкают им безмолвием уста.
В порыве бешенства в себя принявши Вечность,
В блаженстве сладостном истомной слепоты,
Они вдруг чувствуют, как дышит Бесконечность,
И в их сокрытостях, сквозь ласковую млечность,
Молниеносные рождаются цветы.
Огнепоклонником Судьба мне быть велела,
Мечте молитвенной ни в чём преграды нет,
Единым пламенем горят душа и тело,
Глядим в бездонность мы в узорностях предела,
На вечный праздник снов зовет безбрежный Свет.[2]
....................
Огонь приходит с высоты,
Из темных туч, достигших грани
Своей растущей темноты,
И порождающей черты
Молниеносных содроганий.
Огонь приходит с высоты,
И, если он в земле таится,
Он лавой вырваться стремится,
Из подземельной тесноты.
Когда ж с высот лучом струится,
Он в хоровод зовет цветы.
Вон лотос, любимец Стихии тройной,
На свет и на воздух, над зыбкой волной,
Поднялся, покинувши ил,
Он Рай обещает нам с вечной Весной,
И с блеском победных Светил.
Вот пышная роза, Персидский цветок,
Душистая греза Ирана,
Пред розой исполнен влюбленных я строк,
Волнует уста лепестков ветерок,
И сердце от радости пьяно.
Вон чампак, цветущий в столетие раз,
Но грезу лелеющий век,
Он тоже оттуда примета для нас,
Куда убегают, в волненьи светясь,
Все воды нам ведомых рек.
Но что это? Дрогнув, меняются чары.
Как будто бы смех Соблазнителя-Мары,
Сорвавшись к долинам с вершин,
Мне шепчет, что жадны как звери, растенья,
И сдавленность воплей и слышу сквозь пенье,
И если мечте драгоценны каменья,
Кровавы гвоздики и страшен рубин.
Мне страшен угар ароматов и блесков расцвета,
Всё смешалось во мне,
Я горю как в Огне,
Душное Лето,
Цветочный кошмар овладел распаленной мечтой,
Синие пляшут огни, пляшет Огонь золотой,
Страшною стала мне даже трава,
Вижу как в мареве стебли немые,
Пляшут и мысли кругом и слова.
Мысли мои? Или, может, чужие?
Закатное Небо. Костры отдаленные.
Гвоздики, и маки, в своих сновиденьях бессонные.
Волчцы под Луной, привиденья они.
Обманные бродят огни
Пустырями унылыми.
Георгины тупые, с цветами застылыми,
Точно их создала не Природа живая,
А измыслил в безжизненный миг человек.
Одуванчиков стая седая.
Миллионы раздавленных красных цветов,
Клокотанье кроваво-окрашенных рек.
Гнет Пустыни над выжженной ширью песков.
Кактусы, цепкие, хищные, сочные,
Странно-яркие, тяжкие, жаркие,
Не по-цветочному прочные,
Что-то паучье есть в кактусе злом,
Мысль он пугает, хоть манит он взгляд,
Этот ликующий цвет,
Смотришь растенье, а может быть — нет,
Алою кровью напившийся гад?
И много, и много отвратностей разных,
Красивых цветов, и цветов безобразных,
Нахлынули, тянутся, в мысли — прибой,
Рожденный самою Судьбой.
Болиголов, наркоз, с противным духом, —
Воронковидный венчик белены,
Затерто-желтый, с сетью синих жилок, —
С оттенком буро-красным заразиха,
С покатой шлемовидною губой, —
Подобный пауку, офрис, с губою
Широкой, желто-бурой, или красной, —
Колючее создание, татарник,
Как бы в броне крылоподобных листьев,
Зубчатых, паутинисто-шерстистых, —
Дурман вонючий, — мертвенный морозник, —
Цветы отравы, хищности, и тьмы,
Мыльнянка, с корневищем ядовитым,
Взлюбившая края дорог, опушки
Лесные, и речные берега,
Места, что в самой сущности предельны,
Цветок любимый бабочек ночных, —
Вороний глаз, с приманкою из ягод
Отливноцветных, синевато-черных, —
Пятнадцатилучистый сложный зонтик
Из ядовитых беленьких цветков,
Зовущихся так памятно — цикутой,
И липкие исчадия Земли,
Ужасные растенья-полузвери,
В ленивых водах, медленно-текущих,
В затонах, где стоячая вода,
Вся полная сосудцев, пузырчатка,
Капкан для водной мелочи животной,
Для жертвы открывает тонкий клапан,
Замкнет ее в тюремном пузырьке,
И уморит, и лакомится гнилью,
Росянка ждет, как вор, своей добычи,
При помощи уродливых железок
И красных волосков, так липко-клейких,
Улавливает мух, их убивает,
Удавливает медленным сжиманьем,
О, краб-цветок! — и сок из них сосет,
Болотная причудливость, растенье,
Которое цветком не хочет быть,
И хоть имеет гроздь расцветов белых,
На гада больше хочет походить.
Еще, еще, косматые, седые,
Мохнатые, жестокие виденья,
Измышленные дьявольской мечтой,
Чтоб сердце в достовернейшем, в последнем
Убежище, среди цветов и листьев
Убить.
Кошмар, уходи, я рожден, чтоб ласкать и любить!
Для чар беспредельных раскрыта душа,
И всё, что живет, расцветая, спеша,
Приветствую, каждому — хочется быть,
Кем хочешь, тем будешь, будь вольным, собой,
Ты черный? будь черным, — мой цвет голубой,
Мой цвет будет белым на вышних горах,
В вертепах я весел, я страшен впотьмах,
Всё, всё я приемлю, чтоб сделаться Всем,
Я слеп был — я вижу, я глух был и нем,
Но как говорю я — вы знаете, люди,
А что я услышал, застывши в безжалостном Чуде,
Скажу, но не всё, не теперь,
Нет слов, нет размеров, ни знаков,
Чтоб таинство блесков и мраков
Явить в полноте, только миг — и закроется дверь,
Песчинок блестящих я несколько брошу,
Желанен мне лик Человека, и боги, растенье, и птица, и зверь,
Но светлую ношу,
Что в сердце храню,
Я должен пока сохранять, я поклялся, я клялся — Огню.[3]
Буря промчалась,
Кончен кошмар.
Солнце есть вечный пожар,
В сердце горячая радость осталась.
Ждите. Я жду.
Если хотите,
Темными будьте, живите в бреду,
Только не лгите,
Сам я в вертепы вас всех поведу.
Если хотите,
Мысли сплетайте в лучистые нити,
Светлая ткань хороша, хороша,
Только не лгите,
К Солнцу идите, коль Солнца воистину хочет душа.
Всё совершится,
Круг неизбежен.
Люди, я нежен,
Сладко забыться.
Пытки я ведал. О, ждите. Я жду.
Речь от Огня я и Духа веду.[4]
Лучи и кровь, цветы и краски,
И искры в пляске вкруг костров —
Слова одной и той же сказки
Рассветов, полдней, вечеров.
Я с вами был, я с вами буду,
О, многоликости Огня,
Я ум зажег, отдался Чуду,
Возможно счастье для меня.
В темнице кузниц неустанных,
Где горн, и молот, жар, и чад,
Слова напевов звездотканных
Неумолкаемо звучат.
С Огнем неразлучны дымы.
Но горицветный блеск углей
Поет, что светлы Серафимы
Над тесной здешностью моей.
Есть Духи Пламени в Незримом,
Как здесь цветы есть из Огня,
И пусть я сам развеюсь дымом,
Но пусть Огонь войдет в меня.
Гореть хотя одно мгновенье,
Светить хоть краткий час звездой —
В том радость верного забвенья,
В том праздник ярко-молодой.
И если в Небе Солнце властно,
И светлы звездные пути,
Всё ж искра малая прекрасна,
И может алый цвет цвести.
Гори, Вулкан, и лейся, лава,
Сияйте, звезды, в вышине,
Но пусть и здесь да будет слава
Тому, кто сжег себя в Огне![5]
Стихии освобождают, и Огонь, будет ли это пламя Солнца, или пламя пожара, или хотя бы пламя свечи, от которого дрогнули сумерки серой печальной комнаты, или хотя бы зелененький фонарик светляка, мелькнувший в ночном лесу, — всегда, безмолвно и властно, Огонь освобождает нашу душу от угрюмых мыслей, сдвигает с места цепкие тени, отдаляет их, делает их живыми, и, если не властен прогнать их совсем, заставляет их колыхаться, бросает от нас под Луной безмерные длинные призраки, которые бегут по снегу и превращают плоскую равнину в фантазию, где наша мысль овеяна голосами воспоминаний. В наших душах, несознаваемо для нас самих, загораются звездоносные волны, светит звездная печать. Мы с тайным удивлением прислушиваемся к собственному нашему голосу, и замечаем, что он стал звучнее и отчетливее, когда еле зримый серп Луны показался на Лазури. Мы видим игру света в драгоценных камнях, или в Воде, или в облаке, — и мы чувствуем, что мы стали нежнее. Мы были в темноте, и нам было страшно, мы были под тусклым дождливым небом, и мир казался нам сжавшимся и тесным. Но вот свет расширил пространство. Огонь весело шутит, мир стал широким, желанным, и заманчивым, за крайней предельной чертой горизонта мечта улавливает новые и вечно-новые дали, и в горле у птиц и людей возникает желание петь.
О, поистине красив Чаровник-Огонь, и что может сравняться с ним? Но зачем сравненье для подчиненности, — можно сравнивать лишь для установления связи.
С Огнем прежде всего я сравню Воду, и не знаю, что сильнее, — гляжу на Пламя, душа принадлежит ему, слушаю пение струй, или отдаленный рокот Океана, душа принадлежит Влаге. В соучастии Стихий, в их вечном состязаньи, в празднестве их взаимной слитности и переплетенности, я вижу равенство каждой из могучих Сил, образующих Мировое Кольцо Творческого Четверогласия.
Одному маленькому мальчику, когда он гулял по снежному застывшему саду, упала на руку снежинка, и еще другая, и третья, много снежинок. Каждая имела вид маленькой звезды, и он подумал, что они пришли к нему с самого Неба. Он не знал еще, что звезды — жгучие, и ему показалось, что земные снега и небесные сиянья слиты в одно. В другой раз, весной, он увидел под Солнцем падающие капли дождевой влаги, весело прыгавшие и плясавшие по листьям цветущей черемухи. Он раньше видел, в зимних комнатах, на красивых женщинах, бриллианты, игравшие всеми переливами при свете бальных огней, — и тут, в саду, он с удивлением заметил, что между драгоценными камнями и каплями стремительной влаги существует полное тождество. Он видел потом и лето и осень, видел цветы, красные как ленты, и листья, золотые, как колыханья золотой занавеси, видел реки, похожие на аллеи, и реки, похожие на исполинских змей, которые ему снились, хрустальные озера, странно напоминавшие о принцессе в хрустальных башмачках, леса, где есть подземные норы и совсем человеческие шёпоты, ручейки, много разных ручейков, много видел он разного, но ему с непобедимой убедительностью казалось, что всё это разное есть Одно. Он не знал, как называется это Одно. Не знаю и я. Но мне очень близки ощущенья этого маленького мальчика, и всего убедительнее кажутся мне те минуты, когда, о чём бы ни стал говорить, мне упорно помнится слитность различного Одного, и я чувствую за малым Безграничное, и от Беспредельного переношусь к самому малому, — мечта тогда кружится и вьется снежинкой, разъединенность отдельности уничтожается, стройно слышится немолчное журчание, это голос влаги, это душа Воды.
Вода, стихия сладострастия,
Вода, зеркальность наших дум,
Бездонность снов, безбрежность счастия,
Часов бегущих легкий шум.
То недвижимо-безглагольная,
То с неудержною волной,
Но вечно легкая и вольная,
И вечно дружная с Луной.
И с Солнцем творческим слиянная,
То гул, то плеск, то — блески струй,
Стихия страстная и странная,
Твой голос — влажный поцелуй.[6]
От капли росы, что трепещет, играя
Огнем драгоценных камней,
До бледных просторов, где, вдаль убегая,
Венчается пеною влага морская,
На глади бездонных морей,
Ты всюду, всегда неизменно-живая,
И то изумрудная, то голубая,
То полная красных и желтых лучей,
Оранжевых, белых, зеленых, и синих,
И тех, что рождаются только в пустынях,
В волненьи и пеньи безмерных зыбей,
Оттенков, что видны лишь избранным взорам,
Дрожаний, сверканий, мельканий, которым
Нельзя отыскать отражающих слов,
Хоть в слове бездонность оттенков блистает,
Хоть в слове красивом всегда расцветает
Весна многоцветных цветов.
Вода бесконечные лики вмещает
В безмерность своей глубины,
Мечтанье на зыбях различных качает,
Молчаньем и пеньем душе отвечает,
Уводит сознание в сны.
Богатыми были, богаты и ныне
Просторы лазурно-зеленой пустыни,
Рождающей мир островной.
И Море — всё Море, но, в вольном просторе,
Различно оно в человеческом взоре
Качается грезой-волной.
В различных скитаньях,
В иных сочетаньях,
Я слышал сказания бурь,
И знаю, есть разность в мечтаньях.
Я видел Индийское море, лазурь,
В нём волн голубые извивы,
И Красное море, где ласков корал.
Где розовой краскою зыбится вал,
И Желтое, водные нивы,
Зеленое море, Персидский залив,
И Черное море, где буен прилив,
И Белое, призрак красивый.
И всюду я думал, что всюду, всегда,
Различно-прекрасна Вода.[7]
Я помню, в далекие детские дни
Привиделся странный мне сон.
Мне снилось, что белые в Небе огни,
И ими наш сад озарен.
Сверкают далеко холодные льды,
Струится безжизненный свет.
Звезда отражает сиянье звезды.
Сплетаются гроздья планет.
Сплетаются тысячи крупных планет,
Блестят, возрастают, растут.
Но в этом сияньи мне радости нет,
Цветы предо мной не цветут.
Ребенку так нужен расцвет лепестка, —
Иначе зажжется ли взгляд.
Но нет предо мною в саду ни цветка,
Весь белый, безжизненный — сад.
И стал я тихонько молиться в бреду,
И звезды дрожали в ответ,
И что-то как будто менялось во льду,
И таяли гроздья планет.
И в светлой по-новому, в той полумгле
Возникли потоки дождя,
Они прикоснулись к далекой Земле,
С высокого Неба идя.
Окутал пол-мира блистающий мост,
В нём разные были цвета.
В нём не было бледности мертвенных звезд,
Живая была красота.
О, чудо! О, радость! Вблизи предо мной
Вдруг ожил мой сказочный сад.
Цветы расцветали живой пеленой,
Был светел младенческий взгляд.
Раздвинулись полосы ровных аллей,
Светло заиграл изумруд.
Под частою чащей зеленых ветвей
Цветы голубые цветут.
Багряных, и алых, и желтых цветов
Росла золотая семья.
Ребенку так нужен расцвет лепестков,
И это так чувствовал я.
И в ландышах белых, от капель дождя,
Иначе зажглась белизна.
И дождь прекратился, и, с Неба идя
Струилась лишь музыка сна.
Мы видим в младенчестве вещие сны,
Так близки мы к Небу тогда.
И этого сна, и цветов пелены
Не мог я забыть никогда.
С звездою, блистая, сплеталась звезда,
Тянулась звезда до звезды.
Я помню, я понял впервые тогда
Зиждительность светлой Воды.[8]
Но минули детские годы,
Иного хотела мечта.
Хоть всё же я в царстве Природы
Любил и цветы и цвета.
Блаженно, всегда и повсюду,
Мне чудились рокоты струн.
Я шел к неизвестному чуду,
Мечтателен, нежен и юн.
И ночью пленительной Мая
Да в первую четверть Луны,
Мне что-то сверкнуло, мелькая,
И вновь я уверовал в сны.
Я помню баюканья бала,
Весь ожил старинный наш дом.
И музыка сладко звучала
В мечтающем сердце моем.
Улыбки, мельканья, узоры,
Желанные сердцу черты.
Мгновенно-слиянные взоры,
Цветы и мечты Красоты.
Всё было вот здесь, в настоящем,
В волне наростающих сил.
С желанною, в зале блестящем,
Я в вальсе старинном скользил.
И чудилось мне, что столетий
Над нами качался полет.
Но мы проносились как дети,
И пол озарялся как лед.
И близкое тело скользило,
Я нежно объятие длю.
«Ты любишь?» душа говорила.
Глаза говорили: «Люблю».
Друг другу сказали мы взором,
Что тотчас мы спустимся в сад.
И, связаны тем договором,
Скользили, как тени скользят.
Лишь несколько быстрых мгновений,
И мы отошли от огней.
Мы в сумрак цветущих сиреней
С знакомых сошли ступеней.
И стройная музыка бала,
И вальса старинного звон,
Как дальняя сказка звучала,
И душу качала, как сон.
Но ближе, другое влиянье
Слагало свой властный напев.
Все думы сожгло ожиданье,
И сердце блеснуло, сгорев.
В саду, в том старинном, пустынном,
Где праздник цветов был мне дан.
Под светом планет паутинным
Журчал неумолчно фонтан.
О, как был узывчив тот сонный
И вечно-живой водоем.
Он полон был мысли бездонной
В журчаньи бессмертном своем.
Из раковин звонких сбегая,
И влагу в лобзаньях дробя,
Вода трепетала, мелькая,
Он лился в себя — из себя.
И снова, как в детстве, светили
Созвездья с немой высоты.
И в сладостно-дышащей силе
Цвели многоцветно цветы.
Но пряности их аромата
Сказали нам, с пением вод,
Что к прошлому нет нам возврата,
Что новое новым живет.
И пели так сладко свирели
В себя убегающих струй,
Что мы колебаться не смели,
И влажный возник поцелуй.
И радостных звезд чарованье
Светилось так странно в тот час,
Что влажное это слиянье
Навек пересоздало нас.
Я видел так ясно узоры,
Сплетенья, гирлянды планет.
И чьи-то бессмертные взоры
Хранили немеркнущий свет.
Лелея цветы мировые,
Меж звезд проходила Весна.
В той ночи прозрачной, впервые,
Я понял, как влага нежна.[9]
Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано.
Прошли, в теченьи лет, еще, еще года.
На шепчущем песке ночного Океана
Я в полночь был один, и пенилась Вода.
Вставал и упадал прибой живой пустыни,
Рождала отклики на суше глубина.
Был тем же Океан от века и доныне,
Но я не знал, о чём поет его волна.
В моем сознании иные волны пели,
Припоминания всего, что видел я.
И чудилась мне мать у детской колыбели,
И чудился мне гроб, любовь, и смерть моя.
В предельность точную замкнутые стремленья,
Паденье, высота, разорванный узор.
Всё тех же вечных сил всё новые сцепленья,
Моей души ночной качанье и простор.
Но за разорванной и многоцветной тканью
Я чувствовал мою — иль не мою — мечту.
В конце концов я рад — всему — я рад страданью,
Я нити яркие в живой узор плету.
Но мне хотелось знать всё содержанье смысла.
Куда же я иду? Куда мы все идем?
Скажите, Звезды, мне, вы, замыслы и числа,
Вы, волны вечные, чьих влажных ласк мы ждем.
На Небе облака, нежней мечтаний летом,
В холодной ясности ночного Сентября,
Дышали призрачным неуловимым светом,
Как бы сознанием прошедшего горя.
От вод вставала мгла волнистого тумана,
И долго я смотрел на синий небосклон.
И вот, в мои зрачки — от зыбей Океана
И от высот Небес вошел бессмертный сон.
Так глубока Вода, под Небом без предела,
Такая тайна в двух живет, всегда дыша,
Что может утонуть в их снах не только тело,
Но и глубокая всезрящая душа.
Из легкой водной мглы и из сияний звездных,
Из нежно-зыбкого воздушного руна,
Меж двух бездонностей, и в двух зеркальных безднах,
Возникла призрачно блаженная Страна.
Мир, где ни мук, ни тьмы, ни страха, ни обиды,
Где, все, плетя узор, в узорность сплетены,
Как будто города погибшей Атлантиды,
Преображенные, восстали с глубины.
Домов прекраснейших возникли мириады,
Среди невиданных фонтанов и садов.
Я знал, что в тех стенах всегда лучисты взгляды,
И могут всё сказать глаза живых, без слов.
Здесь каждый новый день был сказкой, как вчерашний,
Созданий мысленных, дрожа, росли леса.
Здесь каждый стройный дом кончался легкой башней,
И всё, что на Земле, всходило в Небеса.
Весь бледный, Океан слиялся с небосклоном,
Нет нежеланного, ни в чём, ни где-нибудь.
Весь Мир наполнился одним воздушным звоном,
Вселенная была — единый Млечный Путь.
И этих бледных звезд мерцающие реки
Сказали молча мне, какой удел нам дан.
И в тот полночный час я стал иным навеки,
И понял я, о чём поет нам Океан.[10]
Когда устаешь от нашей тусклой раздробленной и некрасивой Современности, радостно уноситься воспоминанием в иные страны, в иные времена. Быть вольной птицей, пересекать крыльями Воздух, побеждать власть расстояний, и с прозрачной высоты глядеть то на горы, то на долины, то на одну могучую страну, завершенную в своем историческом цикле, то на другую, у которой было много построений, наслоений, надстроек, но которая всё еще любит игру вымыслов и истин, и всё еще живет, ибо ткань Жизни неистощима. Великие народы, завершая свои полные или частичные циклы, превращаются как бы в великие горные вершины, с которых, от одной верховности к другой, доносятся возгласы духов и волшебные полосы бестелесного света, ясно зримого для души. Между судьбами народов нет не только тождества, но и сходства. Глубоко заблуждаются те, которые говорят о круговращении и простой повторности циклов. Каждый народ — определенный актер с неповторяющейся ролью, на сцене Мирового Театра. Каждая страна есть определенная, и непохожая на другие, горница в Тереме Земных Событий.
Из стран, к которым упорно возвращаются помыслы людей, стремящихся освежиться от настоящего в прошлом, победительны по своей роскоши три владычицы мечтаний, три хранительницы тайных талисманов. Ассирия, Египет, Индия, — как четки очертания этих обостровлениых царств, красноречиво говорящих с мыслью!
Строить зданья, быть в гареме, выходить на львов,
Превращать царей соседних в собственных рабов,
Опьяняться повтореньем яркой буквы „Я“,
Вот Ассирия, дорога истинно твоя.
Превратить народ могучий в восходящесть плит,
Быть создателем загадок, сфинксом Пирамид,
И, достигши граней в тайнах, обратиться в пыль,
О, Египет, эту сказку ты явил как быль.
Мир опутать светлой тканью мыслей-паутин,
Слить душой жужжанье мошки с грохотом лавин,
В лабиринтах быть как дома, всё понять, принять, —
Свет мой, Индия, святыня, девственная мать.
Много есть еще созданий в мире Бытия,
Но прекрасна только слитность разных «ты» и «я»,
Много есть еще мечтаний, сладко жить в бреду, —
Но, уставши, лишь к родимой, только к ней приду.[11]
Я думаю, что Индийская Мудрость включает в себя все оттенки, доступной человеку, мудрости, многогранность Индийского Ума неисчерпаема, как в природе Индии есть все оттенки и противоположности, самые мертвые пустыни и самые цветущие оазисы. Индия — законченная в своих очертаниях Страна Мысли, а в Мысли есть и Мечта, как в зеленых стеблях таятся нераскрытые цветы, в Мысли есть всё, поклонение Жизни и поклонение Смерти, служение Солнцу и многообразная поэтизация всех наших темных влечений, исторические бури завоевательных убийств, и боязнь уничтожить своим прикосновением малейшее существо, которое летает и звенит, изваяния просветленности, спокойные лики существ, похожих на зеркальные помыслы озера, на сновидения лотоса, и чудовищные лица свирепых божеств, которые упиваются жестокостью и умерщвлением, все концы, все узлы, все грани, всё безгранное, слияние всех малых потоков в одном неизреченном и бессмертном Океане.
Когда я думаю об Индии, в её прошлом и в её, теперь едва означающемся, освободительном будущем, мне кажется, что я чувствую бесчисленные крылья в Воздухе.
Но из всех многочисленных мыслей, созданных Индийским Умом, всего больше мне нравятся — мысль о постоянной связи бесконечно-малого с Бесконечно-Великим, и мысль о добровольной жертве, как о светлом пути к беспредельной всемирной радости.
Первая из этих мыслей символизуется в моем сознании то с Водою, то с Воздухом, вторая — с самой родной для нас Стихией, Землей.
Всего прекраснее в Воздухе то его свойство, которое сближает его со всеми другими Стихиями — единство в разности, и возможность быстрого перехода от одного своего полюса к другому. Две крайности — и нечто третье, соединяющее их своею сущностью. Тройственность двух, углубляющая самое понимание чего бы то ни было.
Что́ представляется нам, когда мы говорим о Воздухе? Ветер, вихри, бури, циклоны, огромные массы быстро движущихся веществ, нечто неизмеримо-огромное. Воздух действительно таков. Но о нём можно говорить и хрустально-смеющимися звуками детской песенки, или нежными напевностями девической утренней мечты.
В серебристых пузырьках
Он скрывается в реках,
Там, на дне,
В глубине,
Под водою в тростниках.
Их лягушка колыхнет,
Или окунь шевельнет,
Глаз да глаз,
Тут сейчас
Наступает их черед.
Пузырьки из серебра
Вдруг поймут, что — их пора,
«Буль, буль, буль»,
Каждый — нуль,
Но на миг живет игра.[12]
А веять, млеять, и лелеять
Едва расцветшие цветки,
В пространстве светлом нежно сеять
Их пыль, их страсть, их лепестки,
И сонно, близко, отдаленно,
Струной чуть слышною звенеть,
Пожить мгновение влюбленно,
И незаметно умереть.
Отделить чуть заметную прядь
В золотистом богатстве волос,
И играть ей, ласкать, и играть.
Чтобы Солнце в ней ярко зажглось, —
Чтоб глаза, не узнавши о том,
Засветились, расширив зрачок,
Потому что пленительным сном
Овевает мечту ветерок,
И, внезапно усилив себя,
Пронестись и примчать аромат,
Чтобы дрогнуло сердце, любя,
И зажегся влюбленностью взгляд,
Чтобы ту золотистую прядь
Кто-то радостный вдруг увидал,
И скорее бы стал целовать,
И душою бы весь трепетал.[13]
В один миг, в одно атомное деление времени и сознания мысль уносится бесконечно-далеко. Как хорошо мчаться путем, которым проходит молния, проходит свет, проходит звук, проходит мысль, мечта. От играющей в ветерке пряди волос, и от расширенных зрачков, куда может идти душа? Может остаться вот здесь с другою душой в тесном слиянии, — может, оставшись с ней в единстве, без конца восходить по светлым путям, к области тех нетронуто-неведомых миров, к которым идет и тянется наш Воздух.
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взростают-тают в нём, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нём белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов.
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой всё сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем — мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней, вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И жизнь идет, зовет, и всё плывет, как дым.
В Июльских празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда ж его замкнуть,
В нём дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но, хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное, великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства,
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.[14]
Долго, пристально, самозабвенно смотря на бесконечные видоизменения облаков, нарастающих и как будто бесследно тающих, делающихся красивыми и некрасивыми, большими и неопределенными, розовыми, красными, багряными, опалово-нежными, свинцово-тяжкими, дымными и слабо-раскаленными, как очень далекое зарево, — начинаешь всё яснее чувствовать, что и все людские лики, и твой собственный лик — лишь мгновенно существующие тучки, которые живут — на месте умершего, и умирают — чтоб дать жить другому. Нам трудно помнить всегда о том, что πχντχ ’ρέι(?), всё находится в потоке, нам страшно жертвовать своим спокойствием, недвижностью, своим, раз принятым, ликом. В этом есть смысл, потому, что бог Покоя — родной брат богу Движения. Но, когда четко помнишь, как Вода отдает себя Огню, и как Огонь, без устали, до победности, греет холодные камни, на которых начинают играть бессмертные краски, тогда не только не страшно отдавать свою малую отдельную личность неутолимому Великому, но и кажется желанным, страстно хочется — всё менять, и изменять, в себе, во имя цветной Мировой Ткани без конца отдаваться творящему Потоку Жизни.
Есть печальное, красиво-печальное стихотворение Валерия Брюсова, У земли.
Помоги мне, мать земля,
С тишиной меня сосватай.
Глыбы черные деля,
Я стучусь к тебе лопатой.
Ты всему живому — мать,
Ты всему живому — сваха.
Перстень свадебный сыскать
Помоги мне в комьях праха.
Мать, мольбу мою услышь,
Осчастливь последним браком.
Ты венчаешь с ветром тишь,
Луг с росой, зарю со мраком.
Помоги сыскать кольцо.
Я об нём без слез тоскую,
И, упав, твое лицо
В губы черные целую.
Я тебя чуждался, мать,
На асфальтах, на гранитах…
Хорошо мне здесь лежать
На грядах, недавно взрытых.
Я — твой сын, я — тоже прах,
Я, как ты, звено созданий.
Так откуда — страсть и страх,
И бессонный бред исканий?
В синеве плывет весна,
Ветер вольно носит шумы…
Где ты, дева-тишина,
Жизнь без жажды и без думы…
Помоги мне, мать. К тебе
Я стучусь с последней силой.
Или ты, в ответ мольбе,
Обручишь меня с могилой?
В этих красиво-покорных строках звучит чувство, слишком больно-знакомое каждому, кто хочет от жизни безмерности, Красоты, и вольности, но силой тупого проклятия прикован к навязанной его сознанию убогой действительности. Но здесь есть Талисман — добровольная жертва. Жертва — пугающее слово, но в нём радостный исход. Не о жертве робкой, смиренной говорю я, а о смелой жертве с блестящими зрачками. Освободительно и дивно, когда один встает против множества, когда мысль побеждает вещество.
И не на могилах ли цветут самые зеленые травы? Мне кажется, что Земля дает нам — свадебное кольцо, и что одежда её — не черная, а изумрудная.
Земля, я неземной, но я с тобою скован,
На много долгих дней, на бездну быстрых лет.
Зеленый твой простор мечтою облюбован,
Земною красотой я сладко заколдован,
Ты мне позволила, чтоб жил я как Поэт.
Меж тысячи умов мой мозг образовала
В таких причудливых сплетеньях и узлах,
Что всё мне хочется, «Еще!» твержу я — «Мало!»,
И пытку я люблю, как упоенье бала,
Я быстрый альбатрос в безбрежных облаках.
Не страшны смелому безмерные усилья,
Шутя перелечу я из страны в страну.
Но в том весь ужас мой, что, если эти крылья
Во влаге омочу, исполненный бессилья,
Воздушный, неземной, я в Море утону.
Я должен издали глядеть на эти воды,
В которых жадный клюв добычу может взять,
Я должен над Землей летать не дни, а годы.
Но я блаженствую, я — лучший сон Природы,
Хоть как я мучаюсь, — мне некому сказать.
И рыбы бледные, немые черепахи,
Быть может, знают мир, безвестный для меня.
Но мне так радостно застыть в воздушном взмахе,
В ненасытимости, в поспешности и страхе,
Над пропастью ночей, и над провалом дня.
Земля зеленая, я твой, но я воздушный,
Сама велела ты, чтоб здесь я был таким,
Ты в пропастях летишь, и я лечу, послушный,
Я страшен, как и ты, я чуткий и бездушный,
Хотя я весь — душа, и мне не быть другим.
Зеленая звезда, планета изумруда,
Я так в тебе люблю безжалостность твою,
Ты не игрушка, нет, ты ужас, блеск, и чудо,
И ты спешишь — туда, хотя идешь — оттуда,
И я тебя люблю, и я тебя пою.
В раскинутой твоей роскошной панораме,
В твоей — нестынущей и в декабрях — Весне,
В вертепе, в мастерской, в тюрьме, в семье, и в храме,
Мне вечно чудится картина в дивной раме,
Я с нею, в ней, и вне, и этот сон — во мне.
Сказал, и более я повторять не стану,
Быть может, повторю, я властен повторить:
Я предал жизнь мою лучистому обману,
Я в безднах мировых нашел свою Светлану,
И для неё кручу блистающую нить.
Моя любовь — Земля, я с ней сплетен — для пира,
Легенду мы поем из звуковых примет.
В кошмарных звездностях, в безмерных безднах мира,
В алмазной плотности бессмертного Эфира —
Сон Жизни, Изумруд, Весна, Зеленый Свет![15]
Земля, ты так любви достойна, за то, что ты всегда иная.
Как убедительно и стройно всё в глуби глаз, вся жизнь земная.
Поля, луга, долины, степи, равнины, горы, и леса,
Болота, прерии, мареммы, пустыни, Море, Небеса.
Улыбки, шёпоты, и ласки, шуршанье, шелест, шорох, травы,
Хребты безмерных гор во мраке, как исполинские удавы.
Кошмарность ходов под землею, расселин, впадин, и пещер
И храмы в страшных подземельях, чей странен сказочный размер.
Дремотный блеск зарытых кладов, целебный ключ в тюрьме гранита,
И слитков золота сокрытость, что будет смелыми отрыта,
Паденье в пропасть, в мрак и ужас, в рудник, где раб — как властелин,
И горло горного потока, и ряд оврагов меж стремнин.
В глубоких безднах Океана — дворцы погибшей Атлантиды,
За сном потопа — вновь под Солнцем, ковчег Атлантов, Пирамиды.
Землетрясения, ужасность — тайфуна, взрытости зыбей,
Успокоительная ясность вчера лишь вспаханных полей.[16]
Земля научает глядеть — глубоко, глубоко.
Телесные дремлют глаза, незримое светится око.
Пугаясь, глядит
На тайну земную.
Земля между тем говорит:
Ликуй — я ликую.
Гляди пред собой.
Есть голос в веселом Сегодня, как голос есть в темном Вчера.
Подпочва во впадине озера — глина, рухляк, перегной,
Но это — поверхностный слой,
Там дно, а над дном глубина, а над глубью волна за волной.
И зыбится вечно игра
Хрусталя, бриллиантов, сафира, жемчугов, янтарей, серебра,
Порождаемых Воздухом, Солнцем, и Луной, и Землей, и Водой.
Слушай! Пора!
Будь — молодой!
Всё на Земле — в переменах, слагай же черту за чертой.
Мысли сверкают,
Память жива,
Звучны слона.
Дни убегают, —
Есть острова.
Глубочайшие впадины синих морей
Неизменно вблизи островов залегают.
Будь душою своей —
Как они,
Те, что двойственность в слитность слагают,
Ночи и дни,
Мрак и огни.
Мысли сверкают,
Память жива.
Не позабудь острова!
В дикой пустыне, над пропастью вод,
Нежный оазис цветет и цветет.
Сном золотым
Нежит игра.
Нынче — как дым —
Станет Вчера.
Духом святым,
Будь молодым.
Время! Скорее! Пора![17]
Слышу я, слышу твой голос, Земля молодая,
Слышно и видно мне всё: я — как ты.
Слышу, как дышат ночные цветы,
Вижу, как травка дрожит, расцветая.
Только мне страшно какой-то внезапной в душе пустоты.
Что же мне в том, что возникнут черты?
То, что люблю я, бежит, пропадая.
Звучен твой голос, Земля молодая,
Ты многоцветна навек.
Вижу я цвет твой и тайные взоры,
Слышу я стройные струнные хоры,
Голос подземных и солнечных рек, —
Только мне страшно, что рвутся узоры,
Страшно, Земля, мне, ведь я Человек.
Что ж мне озера, и Море, и горы?
Вечно ли буду с одною мечтой?
Юноша страшен, когда он седой.[18]
Явственно с горного склона я
Вижу, что ты
Не только зеленая.
В пурпур так часто ты любишь рядить
Нежность своей красоты,
Красную в ткани проводишь ты нить.
Ты предстаешь мне как темная, жадная,
И неоглядная,
Страшно-огромная, с этими взрывами скрытых огней,
Вся еще только — намек и рождение,
Вся — заблуждение
Быстрых людей и зверей,
Вся еще — алчность и крики незнания,
Непонимание,
Бешенство дней и безумство ночей,
Только сгорание, только канун просветления,
Еле намеченный стих песнопения
Блесков святых Откровения,
С царством такого блаженства, где стон не раздастся ничей.[19]
Да, я помню, да, я знаю запах пороха и дыма,
Да, я видел слишком ясно: Смерть как Жизнь непобедима.
Вот, столкнулась груда с грудой, туча с тучей саранчи,
Отвратительное чудо, ослепительны мечи.
Человек на человека, ужас бешеной погони,
Почва взрыта, стук копыта, мчатся люди, мчатся кони,
И под тяжестью орудий, и под яростью копыт,
Звук хрустенья, дышат люди, счастлив, кто совсем убит.
Запах пороха и крови, запах пушечного мяса,
Изуродованных мертвых сумасшедшая гримаса.
Новой жертвой возникают для чудовищных бойниц
Вереницы пыльных, грязных, безобразных, потных лиц.
О, конечно, есть отрада в этом страхе, в этом зное,
Благородство безрассудных, в смерти светлые герои.
Но за ними, в душном дыме, пал за темным рядом ряд
Против воли в этой бойне умирающих солдат.
Добиванье недобитых, расстрелянье дезертира, —
На такой меня зовешь ты праздник радостного пира?
О, Земля, я слышу стоны оскверненных дев и жен,
Побежден мой враг заклятый, но победой Я сражен.[20]
Помню, помню я другое. Ночь. Неаполь. Сон счастливый.
Как же всё переменилось? Люди стали смертной нивой!
Отвратительно-красивый отблеск лавы клокотал,
Точно чем-то был подделан между этих черных скал.
В страшной жидкости кипела точно чуждая прикраса,
Как разорванное тело, как растерзанное мясо.
Точно пиния вздымался расползающийся пар,
Накоплялся и взметался ужасающий пожар.
Красный, серый, темно-серый, белый пар, а снизу лава, —
Так чудовищный Везувий забавлялся величаво.
Изверженье, изверженье, в самом слове ужас есть,
В нём уродливость намеков, всех оттенков нам не счесть.
В нём размах, и пьяность, рьяность огневого водопада.
Убедительность потока, отвратительность распада.
Там, в одной спаленной груде, звери, люди и дома,
Пепел, более губящий, чем Азийская Чума.
Свет искусства, слово мысли, губы в первом поцелуе,
Замели, сожгли, застигли лавно-пепельные струи.
Ненасытного удава звенья сжали целый мир,
Здесь хозяин пьяный — Лава, будут помнить этот пир.[21]
Что же, что там шелестит?
Точно шорох тихих вод.
Что там грезит — спит не спит,
Нарастает и поет?
Безглагольность. Тишина.
Мир полночен. Всё молчит.
Чья же там душа слышна?
Что так жизненно звучит?
Голос вечно-молодой,
Хоть почти-почти без слов.
Но прекрасный, но святой,
Как основа всех основ.
Перекатная волна.
Но не море. Глубоко
Дышит жизнь иного сна.
Под Луной ей так легко.
Это нива. Ночь глядит.
Ласков звездный этот взгляд.
Нежный колос шелестит.
Все колосья шелестят.
Отгибаются, поют,
Наклоняются ко сну.
Соки жизни. Вечный труд.
Кротко льнет зерно к зерну.
Что там дальше? Целый строй
Неживых — живых стволов.
Гроздья ягод над Землей.
Вновь основа всех основ.
На тычинках небольших
Затаенная гроза,
Звонкий смех, и звонкий стих,
Миг забвения, лоза.
Радость светлая лица.
Звезды ласково глядят.
Зреет, спеет без конца
Желтый, красный виноград.
Эти ягоды сорвут,
Разомнут их, выжмут кровь.
Весел труд. Сердца поют.
В жизни вновь живет Любовь.
О, победное зерно,
Гроздья ягод бытия!
Будет белое вино,
Будет красная струя!
Протечет за годом год,
Жизнь не может не спешить.
Только колос не пройдет,
Только гроздья будут жить.
Не окончатся мечты,
Всем засветится Весна!
Литургия Красоты
Есть, была, и быть должна![22]