Египетская сказка, открытая в Петербургском Эрмитаже (Стасов)
Египетская сказка, открытая в Петербургском Эрмитаже |
Источник: Владимир Васильевич Стасов. Египетская сказка, открытая в Петербургском Эрмитаже. — Вестник Европы, 17-й год. — СПб.: Журнал Министерства народного просвещения, 1882. — Т. 1, кн. 2. — С. 580—602. |
Египетское отделение Эрмитажа не велико. Три гранитных саркофага, два деревянных гроба, семь статуй и статуэток, коллекция маленьких фигур богов и богинь из бронзы, глазированной глины и зеленого фаянса, 17 ваз, 29 надгробных плит (стел), несколько скарабеев и резных камней, наконец, 4 папируса, некоторое количество мелких орнаментальных вещиц — вот весь состав этого небольшого музея. В ряду больших и малых европейских музеев, он до последнего времени ничем особенно значительным не выдавался. Но в последние 5—6 лет в нём открыты два папируса, до тех пор никем не рассмотренные и необъясненные, но такие, из которых один представляет интерес не маловажный, а второй заключает интерес уже решительно обще-европейский.
На ориентальном международном конгрессе 1876 года европейские ориенталисты, съехавшиеся тогда в Петербург, получили понятие о первом из этих двух папирусов из записки, прочитанной перед ними молодым русским египтологом, В. С. Голенищевым, впервые тогда выступавшим перед ученым светом. Им самим развернутый и прочитанный, а потом переведенный и объясненный, папирус этот был, по его словам, «самый интересный между петербургскими папирусами». К сожалению, этот папирус, принадлежащий по написанию, началу XX-й династии, сохранился очень худо, и многих частей его не достает. В начале он содержал собрание разных нравственных правил, а в конце — рассказ об одном событии, случившемся во времена царя Сенефру III-й династии [1]. Папирус этот возбудил интерес в ученом мире. Но другой папирус, открытый тем же нашим ученым, 5 лет спустя, далеко превосходил предыдущий во всех отношениях, как по сохранности, так и по древности и всего более по глубокой значительности, для современной науки, содержания его. Небольшая, но очень важная по высказанным тут результатам исследования, записка В. С. Голенищева (сделавшегося, между тем, хранителем нашего египетского музея в Эрмитаже) была представлена им международному ориентальному конгрессу, заседавшему в августе 1881 года в Берлине, и тотчас же получила почетную известность в среде европейских ученых, так как содержание папируса и основанные на нём соображения и выводы В. С. Голенищева касаются не одних предметов специально египтологической науки и Египта, но распространяются на гораздо больший, всемирно-исторический горизонт. Эта записка была напечатана (на французском языке) в очень небольшом количестве экземпляров, собственно лишь для членов конгресса, и не находилась ни в продаже, ни в общем обращении; поэтому будет, я полагаю, уместно, передать здесь русским читателям содержание её. К переводу своему я присоединю несколько замечаний.
«Прошедшей зимой (1880—1881) мне удалось, — говорит в своей записке г. Голенищев, — сделать совершенно случайно очень важное открытие в египетском музее с.-петербургского Эрмитажа: это — папирус, гораздо более древний, чем папирус открытый мною, в 1876 г., также в египетском музее Эрмитажа, — рукопись, где уцелели и начало и конец, рукопись почти вполне превосходно сохранившуюся, и притом такую, которая в разных отношениях представляет интерес совершенно исключительный. Уже своею древностью этот папирус, вполне тождественный по письму с необыкновенно древними берлинскими папирусами №№ 1—5 [2], привлекает к себе всё наше внимание: известно, что эти последние папирусы, заключающие любопытную историю египетского эмигранта Синеха, относятся ко временам конца Древнего Царства и к одной из самых блестящих эпох фараоновской литературы. Но берлинские папирусы являются только образчиками этой древнейшей литературы; наш же папирус заключает, сверх того, интерес совершенно необычайный вследствие того, что призван (как я надеюсь) пролить некоторый свет на происхождение нескольких, очень известных арабских и древне-греческих рассказов, с которыми он имеет величайшее родство. Вот точный перевод этого интересного папируса.
«Мудрый слуга говорит: «Да возрадуется твое сердце, господин мой, потому что мы достойны отечества, после того, что так долго занимали корму корабельную и так долго били (воду) веслами! Нос корабля нашего наконец коснулся земли! Все люди радуются и возносят благодарственные молитвы, а сами обнимают друг друга. Другие тоже воротились в целости, но у нас не пропало ни одного человека, даром, что мы достигли последних пределов земли Уауат, и проехали всю страну Сенмут. Вот мы и воротились в мире, а нашей земли — вот мы её и достигли.
Выслушай меня, господин мой: я лишен всего! Обмойся и налей себе воды на пальцы, а потом обрати и направь свою речь к фараону! Твое сердце предохранит твою речь от бессвязности. Потому что, хотя уста иной раз и спасают человека, но речь его может привести его и в смущение (заставляет покрыть лицо). Поступай же как велит тебе сердце: что ты ни скажешь, всё успокоит меня.
Теперь я стану рассказывать тебе, как и что со мной случилось — со мной самим. Я поехал к рудникам фараоновым, и спустился в море, в корабле, в полтораста локтей длины и 40 ширины, с полутораста корабельщиками из лучших по всему Египту, таких, что видали и небо, и землю, и сердце у которых было осторожнее, чем у львов.
Они предсказывали, что ветер не станет хуже, или что его и вовсе не будет. Но ударил ветер, пока мы были в море. Только мы стали подходить к земле, вдруг поднялся ветер и удвоил волны локтей на 8. Я отломил (ухватил) кусок дерева, а те, что были на корабле, все потонули, и ни одного не осталось. Но одной волной меня снесло на остров, после того, что я оставался целых три дня совсем один, без товарища, кроме своего сердца. Там я лег в чаще и меня накрыло тенью. Наконец я вытянул ноги, чтобы постараться положить себе что-нибудь на зубы (я встал, чтоб поискать себе пищи). Я нашел там фиги и виноград, всяческие великолепные растения «Аакт», плоды «Кау» и плоды «Неку», дыни, какие только бывают, рыб и птиц. Всего было вдоволь. Я поел досыта, а что осталось у меня лишнего на руках, то я положил на землю. Я вырыл яму, зажег огонь и поставил костер богам в жертву.
Вдруг я услыхал громовый шум. Я подумал, что это волны морские. Деревья затряслись и земля поколебалась. Я открыл лицо мое, и увидал, что подходит змей: в нём было 30 локтей длины, а в бороде больше двух локтей. Его кольца были выложены золотом, а цветом он был настоящая лазурь. Он извивался вперед.
Он раскрыл рот, пока я лежал, распростершись перед ним, и сказал мне: «Кто тебя привел, кто тебя привел, малый, кто тебя привел сюда? Если ты не скажешь мне тотчас же, кто тебя привел сюда на остров, я тебя заставлю познать самого себя (заставлю тебя пожалеть о самом себе): или ты исчезнешь как пламя, или ты мне скажешь то, чего я никогда не слыхал, или не знал раньше тебя».
Потом он положил меня к себе в рот, снес меня в место своего отдохновения, и там положил меня, не сделав мне никакого вреда: я был цел и здоров, и ничего у меня не убавилось.
Тогда он раскрыл рот свой против меня, пока я лежал, распростертый перед ним, и сказал мне: «Кто тебя привел, кто тебя привел, малый, кто тебя привел на этот остров, стоящий в море, и края у которого поставлены среди волн?»
Тогда я ему отвечал, опустив руки перед ним, и сказал: «Я поехал к рудникам, по поручению фараона, на корабле в полтораста локтей длины и сорок ширины. Тут было полтораста корабельщиков из самых лучших по целому Египту, таких, что видали и небо, и землю, и сердце у них было осторожнее, чем у львов. Они предсказывали, что ветер не станет хуже, или что его вовсе не будет. Каждый из них (из корабельщиков) превосходил своего товарища осторожностью сердца и силою руки, а я не уступал им ни в чём. Вдруг ударил ветер, пока мы были в море. Только мы стали подходить к земле, вдруг поднялся ветер и удвоил волны на 8 локтей. Я отломил (ухватил) кусок дерева, а те, чтó были на корабле, все погибли, и ни одного из них не осталось со мной в эти три дня. И вот я теперь пред тобою, потому что меня принесло сюда на остров морской волной».
На это он мне отвечал: «Не бойся, не бойся, малый, и не печаль своего лица, потому что если ты дошел до меня, то это бог дал тебе жизнь. Это он тебя привел на этот остров гения (волшебный остров), где всего есть вдоволь, и который полон всяких добрых вещей. Вот ты проживешь месяц за месяцем, пока исполнится четыре месяца на этом острове. Тогда придет корабль из (твоего) отечества с корабельщиками, и ты можешь уезжать с ними к себе в отечество: ты умрешь в своем городе.
«Разговор дело радостное: кто от него вкушает, легко проходит через печальные обстоятельства. Так вот, я расскажу тебе, что́ есть тут на острове. Я живу здесь с моими братьями и детьми, окруженный ими. Нас всех 75 змеев, детей и родных, не говоря про молодую дочь, которую привел ко мне случай... [3].
«Если ты будешь силен (духом) и если твое сердце останется терпеливо, ты обнимешь детей своих и поцелуешь жену. Ты снова увидишь свой дом, который лучше всего на свете, и воротишься в отечество, где будешь среди родных».
Тогда я поклонился, распростершись перед ним и дотронулся до земли перед ним (и сказал): «Вот что́ я тебе на это скажу: я опишу твою особу фараону, я дам ему узнать твое величие и велю свезти тебе Аб, Гекепноу, Юден [4], кассию и фимиам, употребляемый в храмах богам в честь. Потом я расскажу, что мне привелось видеть по его милости (т. е. по милости фараона), и тебя поблагодарят перед собранием всей земли. Я заколю ослов тебе в жертву, ощиплю тебе птиц и пошлю тебе корабли, наполненные всяческими сокровищами Египта, как это подобает делать для бога, друга людей в дальней стране, незнаемой людьми».
Тогда он улыбнулся на мою речь, из-за того, что у него было на сердце, и сказал мне: «Не много у тебя благовоний Анти, потому что у тебя только и есть, что простой фимиам. Но я ведь господин страны Пунт, и там у меня есть благовоние Анти. Только одного благовония Гекен, которое ты мне обещал прислать, мало тут на острове. Но только ты удалишься отсюда, ты уже больше никогда не увидишь этого острова, он превратится в волны».
И вот, когда корабль подошел, как он (змей) предсказывал, я влез на высокое дерево, чтоб порассмотреть тех, кто там (на корабле) были. Потом я пошел рассказать ему эту новость, но увидал, что он уже это знает. Тогда он мне сказал: «Доброго пути, доброго пути, малый, тебе к твоему дому; повидайся со своими детьми, и пусть твое имя останется добрым в твоем городе: таковы мои пожелания тебе».
Тогда я распростерся перед ним, опустив руки перед ним, а он мне дал в подарок благовония Анти, Гекен, Юден, кассию, дерево Тиас и Шаас, стимми, хвосты животного Мама, дерево Мерерит, множество простого фимиама, слоновый зуб, собак Тезему, обезьянь Гуф и обезьян Киу, и всяческие драгоценности. Я велел всё это нагрузить на тот корабль, что тут случился, и, распростершись перед ним, поблагодарил его.
Тогда он мне сказал: «Вот ты приедешь в свое отечество через два месяца, ты обнимешь своих детей, и (после твоей смерти) ты останешься неприкосновенным в твоей гробнице».
После того я спустился на берег к кораблю, и кликнул тамошних корабельщиков. Я поблагодарил на берегу господина этого острова, и тех, кто там были.
Когда, вернувшись, мы приблизились к местопребыванию фараонову, во второй месяц, по словам змея, то мы подошли ко двору. Я вошел к фараону и принес с собою подарки, привезенные с этого острова на родину. Тогда этот (фараон) поблагодарил меня перед собранием всей земли.
Сделай же меня (о господин мой!) слугой твоим и приблизь меня к царедворцам. Обрати взор свой на меня, приблизившегося к твердой земле, столько испытавшего и видевшего. Услышь мою мольбу, потому что это добро — выслушивать людей. Фараон и сказал мне: «Стань ученым, друг мой»... [5].
Здесь конец (сказке) от её начала и до её конца, как это было найдено в одном (старинном) писании. А написано это писцом с искусными пальцами Амени-Амен-аа; будь он жив, и здрав, и могуч».
Таково содержание этого чрезвычайно древнего папируса, которому теперь, приблизительно, есть около четырех тысяч лет от роду.
Конечно, неимоверные приключения Улисса в «Одиссее», а также фантастические странствования моряка-Синдбада в «Тысячи и одной ночи» тотчас же возникают в памяти каждого, кто узнает нашу египетскую сказку. Быть может, не встречая в греческом эпосе и в арабских сказках эпизода, безусловно тожественного с тем, что изображен в нашем папирусе, иные признают лишь поверхностное сходство между этим последним и рассказами «Одиссеи» и «Тысячи и одной ночи», и, не входя в подробнейшие сближения, оставят без рассмотрения тот важный вопрос: нет ли всё-таки близкой и родственной связи между египетскою сказкою и сказками греческою и арабскою? Но, что касается до меня, то, находя такую родственную связь несомненною, я решаюсь изложить здесь, в немногих словах, результаты моих исследований относительно этого предмета.
Конечно, невозможно было бы сравнивать египетскую сказку со всею «Одиссеей», в том виде, как мы ее теперь знаем. Первая содержит описание всего только одного мореходного похождения, в «Одиссее» же их несколько, и всё разнообразных, при чём ни одно не есть точное повторение египетской сказки. И всё-таки один из эпизодов «Одиссеи» представляет, при первом же взгляде, два пункта поразительного сходства с египетскою сказкой. Это — эпизод пребывания Улисса у феакийцев. Здесь встречается описание богатой растительности в садах у феакийского царя Алкиноя, а также говорится о густой чаще на морском берегу, где Улисс засыпает, едва спасшись из моря — две картины, тотчас же напоминающие нам и естественные богатства острова, принадлежащего пунтскому царю, и чащу, куда египтянин залег тотчас после того, как попал на остров.
Вот два пункта полного тожества между «Одиссеей» и нашим папирусом, которые не только останавливают на себе наше внимание, но побуждают продолжать сравнение. И действительно, другие пункты сходства скоро присоедияются к первоначальным двум. Подобно египтянину нашего папируса, Улисс, перед тем чтобы попасть на остров феакийцев, претерпевает страшную бурю, разбивающую его корабль как раз в то самое мгновение, когда он приближается к конечной цели своего путешествия; египтянин попадает в бурю едва только он собрался направить свой корабль к твердой земле, Улисс же испытывает бурю в самом виду своей родной земли — горячо желанной цели всех его долгих странствий.
Если же, продолжая наши сравнения, мы на несколько мгновений оставим в стороне змеиный образ царя того острова, куда приехал наш египтянин, сравнение этой царственной личности с царем Алкиноем, к которому является Улисс, дает в результате несколько черт значительного сходства. В пунтском царе египтянин встречает хозяина, столько же радушного, как Улисс в царе Алкиное. Царь предлагает египтянину точь-в-точь те самые вопросы (как он попал на неизвестный остров?), какие царь Алкиной задает в своем дворце Улиссу. Оба царя с одинакою заботливостью обещают своим гостям счастливое возвращение в их отечество, и с одинакою тароватостью осыпают их перед отъездом подарками. Наконец, опуская подробности менее важные (как, например, кусок дерева, на котором спасаются и египтянин, и Улисс, три дня плавания до острова и т. д.), есть еще один пункт сильного сходства между египетской сказкой и эпизодом «Одиссеи»: именно, предсказание о будущей судьбе острова после отъезда египтянина — это предсказание имеет большое сходство с подобным же предсказанием Алкиноя Улиссу относительно острова Схерии. По словам пунтского царя, остров должен был, после отъезда египтянина, исчезнуть в волнах; точно также остров феакийцев должен был быть покрыт скалою от руки морского бога, Посейдона: другими словами, в обоих случаях, оба острова должны были разрушиться, или, по крайней мере, сделаться недоступными людям.
Наконец, остров Схерия самым своим положением «далеко от людей промышленных», не напоминает ли острова пунтского царя, «жившего в далекой стране, незнаемой людьми»?
Такое довольно значительное количество сходных черт, особливо если мы припомним громадную разницу эпох и разницу размеров сравниваемых нами литературных произведений, не оставляет, кажется, сомнения на счет одинакого происхождения сказки, послужившей образцом автору нашего папируса — и той сказки, которая, видоизменяясь в течении веков, наконец, нашла себе приют в греческом эпосе.
Я не скрываю от себя того обстоятельства, что несколько довольно значительных пунктов эпизода об Улиссе у феакийцев не имеют соответствующих пунктов в египетской сказке: таковы, например, знаменитая встреча Улисса с Навзикаей, дочерью царя Алкиноя, разговор Улисса с женою Алкиноевою, игры феакийцев, и т. д. Но считаю долгом заметить, что если у сцены с Навзикаей нет соответствующего противовеса в египетской сказке, то мы можем, как мне кажется, открыть следы таковой сцены, или, лучше сказать, происхождение личности Навзикаи: я говорю про ту маленькую девочку, с прибытием которой к пунтскому царю связывается какая-то легенда, содержание которой остается мне к сожалению до сих пор не совсем понятным. Опять-таки, другие пункты, как, например, игры феакийцев даже по признанию некоторых филологов, ничто иное, как худая и, сравнительно, поздняя вставка в тексте «Одиссеи». Наконец, отсутствие личности, соответствующей жене царя Алкиноя, может быть объяснено расщеплением в продолжении веков (как это иной раз встречается в мифах и народных легендах) на двое, личности, первоначально единичной. Подобное расщепление, по крайней мере на Алкиноя и Навзикаю, явно в личности пунтского царя, когда мы вспомним слова, сказанные египтянином царю, в благодарность за его радушие: «я пришлю тебе корабли со всяческими египетскими драгоценностями, как это приличествует богу», и т. д. Заметим, что это почти те самые слова, какие произносит, перед своим отъездом, Улисс — не к Алкиною, возвращающему его в отечество, но к Навзикае, когда он говорит ей: «Буду... тебе ежедневно, как богу, сердцем молиться».
Решительное влияние на развитие нашей сказки должно было произойти от взгляда на главные действующие лица. Если, как в египетской сказке (по причинам, которые я изложу ниже) пунтский царь имел вид змея или дракона, так как он был с бородой, а это во всей древности составляет истинный тип дракона, то сказка могла обойтись без многих подробностей, необходимых или неизбежных в том случае, когда та же личность (как это мы видим в «Одиссее») являлась в человеческом виде. В первом случае, эта личность не нуждалась ни в дворце, описываемом в «Одиссее», ни в играх, ни в богатом городе с гаванью и кораблями.
Но чем объясняется, спросят меня, змеиный вид, под которым является, в нашей сказке, пунтский царь? Для того, чтоб ответить на этот вопрос, необходимо объяснить здесь, в нескольких словах, что́ такое египтяне разумели под именем Пунт?
Как это еще недавно очень хорошо доказано Дюмихеном, одним из серьёзнейших египтологов, древние египтяне называли Пунтом оба побережья Красного моря, простирающиеся по обеим сторонам Баб-эль-мандебского пролива. По всем вероятностям, страна Пунт простиралась также вдоль азиатского, равно как и вдоль африканского берега, несколько далее пределов этого пролива. Вот именно в эту далекую страну со времен глубочайшей древности, вероятно, даже в эпоху IV-й династии, египтяне от времени до времени отправляли экспедиции за фимиамом и другими драгоценными предметами. Но самым уважаемым продуктом страны пунтской был во все времена фимиам Апти, который, до позднейших эпох египетской истории, оставался одним из главнейших предметов торговли страны Пунт. Попытки египтян, во время правления царицы Гатасу, XVII-й династии, пересадить в Египет растение, производящее Анти, а равно и экспедиции, предпринятые ранее того, во времена XI-й династии, в страну Пунт, специально для того, чтоб вывезти оттуда это благовоние, доказывают нам, как высоко египтяне ценили это снадобье, равно необходимое им и для богослужения, и для частного употребления. Для того ли, чтоб возвысить ценность продукта, конечно, хорошо оплачиваемого купцами, ездившими за ним, или же для того, чтоб как можно более скрыть происхождение этого произведения, жители Пунта, или, лучше сказать, жители южного берега Аравии выдумывали, по-видимому, с древнейших времен всякие сказки на счет опасностей, сопряженных с собиранием этого продукта. По крайней мере Геродот рассказывает нам следующую сказку про собирание фимиама в Аравии: «Для того, чтобы получить фимиам, аравитяне жгут под деревьями, производящими его, смолу, называемую стираксой и привозимую в Грецию финикиянами. Они жгут эту смолу для того, чтобы отогнать множество маленьких летучих змеев разных пород, которые стерегут эти деревья и ни за что не удалились бы оттуда без стираксового дыма». Такую же сказку про змеев, стерегущих циннам, приплел Феофраст к собиранию этого произведения. Очень, может быть, что несколько подобных же сказок, существовавших еще раньше Геродота, дали происхождение нашей сказке. Всего же более должны были усилиться эти сказки в Египте в период самых частых сношений со страною Пунт. И, кажется, эти сношения были всего более оживлены в ту эпоху, когда писался наш папирус. Потому что во времена XI-й династии — к которой, по-видимому, относит нас, приблизительно, палеографический тип нашего манускрипта — мы встречаем в одной надписи долины Гаммамат, даже описание путешествия, предпринятого некоим Ганну, по приказанию фараона Сеанхкара, в страну Пунт: это описание своим языком чрезвычайно напоминает начало нашей рукописи. Если прибавить к сказкам про змеев, хранителей фимиама, еще другие сказочные рассказы, подобные рассказу, приведенному в «Перипле моря Эритрейского», по которому на южном берегу Аравии весь фимиам составлял исключительную собственность царя и состоял под непосредственною охраною богов, то мы легче поймем, почему повелитель волшебного острова, обладатель громадных масс фимиама, является перед нами царем, почему он змей, как и все его ближние, и почему, будучи вместе и змеем, и царем страны Пунт, он сверх того обладает божественным даром всезнания и предсказания будущего.
Описание райского острова, как мы находим его в нашем папирусе, объясняется также довольно естественно. По крайней мере, описание острова Сокоторы, как мы его читаем в коротком известии знаменитого путешественника Швейнфурта, который очень недавно провел там несколько времени, не оставляет, я думаю, никакого сомнения в том, что египтяне, посещавшие страну Пунт, довольно близкую соседку Сокоторы, могли, если не как очевидцы, то хоть по рассказам, более или менее сбивчивым, получить представление об этом прелестном острове, трудно доступном и единственном острове северо-восточной Африки, действительно богатом растительностью.
Изложив, таким образом, вкратце мои соображения о нашей сказке в сравнении с эпизодом «Одиссеи», и попробовав хоть несколько осветить некоторые странности нашей сказки, я изложу мои заметки о нашем папирусе, если сравнивать его с арабскими сказками «Тысячи и одной ночи».
Некоторое сходство стиля в египетской сказке и в рассказах о странствиях моряка-Синдбада не может не обратить на себя внимания. Стоит только вспомнить описание в нашем папирусе появления змея, сопровождаемое землетрясением, колебанием леса и шумом, подобным шуму волн морских, и мы тотчас же найдем в этом описании подробности совершенно тожественные с арабскими сказками там, где дело идет о появлении великана или змея. Обратим внимание на ту часть нашей сказки, где рассказывается про свидание египтянина с египетским фараоном (в конце сказки), и нам нельзя будет не признать, что тут есть на лицо величайшая аналогия с заключением многих Синдбадовых путешествий: тут часто говорится, что Синдбад, по окончании такого-то или такого-то путешествия, вошел к калифу и принес ему богатые подарки. Но всё это лишь отдельные черты, напоминающие фантастические похождения моряка-Синдбада. Нет ли еще других, более близких сходств, которые заставили бы нас предполагать, что наша сказка сохранилась целиком, или, но крайней мере, в главных своих частях, в одной из этих арабских сказок? Это вопрос важный, заслуживающий всего нашего внимания.
В описании семи Синдбадовых путешествий, Синдбад видит себя перенесенным много раз, вплавь, на разные незнакомые острова и столь же часто ему приходится посещать разных царей, которые всегда принимают его и потом иногда помогают воротиться в его отечество. Но единственный раз, когда Синдбад является к царю тотчас же после спасения своего из среды волн — это во время первого его путешествия. А вот именно это-то путешествие, как мне кажется, представляет всего больше сходства с нашей сказкой. Вот вкратце его содержание:
После продолжительной поездки морем, вместе с многими другими купцами, Синдбаду приходится однажды остановиться близ великолепного острова, подобного раю, и сюда-то он тотчас сходит вместе с товарищами. Но только что они принимаются гулять и отдыхать тут от тяжкого путешествия, остров начинает колебаться и вдруг исчезает под их ногами в морских волнах. Потому что весь остров, как объясняет кормчий, кричащий им, чтоб они спасались, есть ничто иное, как огромная рыба, на спине у которой набралась земля и выросли деревья: почувствовав у себя на спине огонь жаровень, она мигом нырнула в пучины морские. Синдбад с величайшим трудом спасается от угрожающей ему опасности, схватившись за кусок дерева, между тем как прочие путники, благодаря кораблю, на всех парусах отходят от места гибели. Целых три дня Синдбад носится по волнам, наконец его выбрасывает на остров, столько же прелестный, как и первый, и здесь он отдыхает от усталости, и в то же время питается великолепными плодами, находящимися тут в изобилии. Прогуливаясь тут однажды по берегу, он встречает конюхов царя Михраджа, стерегущих у морского берега царских кобылиц. Эти люди ведут его к царю, который тотчас же расспрашивает его, как это он попал сюда на остров? Тогда Синдбад рассказывает ему всё, что́ с ним случилось со времени его отъезда из Басры. На это царь отвечает ему, что он никогда бы не спасся от смерти, если б ему не было предопределено не погибнуть, и что он одного Бога должен благодарить за свое спасение. После того, еще полный удивления от чудного рассказа Синдбадова, царь Михрадж дает ему титул катиба гавани и позволяет приходить к себе всякий день. Во время одной из бесед своих с царем и его приближенными, Синдбад, расспрашивая про положение дел на острове царя Михраджа, узнает, что индейцы, подданные царя Михраджа, разделяются на 42 (по иным редакциям на 72) отдела, одни начинаются шакирийе (или секарибе, шакирибе), другие — брахманами. Но все усилия Синдбада узнать что-нибудь про свое отечество или возвратиться туда каким нибудь способом, остаются тщетны, потому что никто не знает Басры, и волей-неволей он принужден дожидаться какого-нибудь корабля, который бы свез его назад на родину. Наконец, однажды, к великому своему изумлению, он видит, что входит в гавань тот самый корабль, на котором он уехал из Басры и который покинул его в минуту опасности. Не без труда узнает его кормчий, не верящий ему, потому что считает его погибшим, и наконец ему выдают его товары, остававшиеся на корабле. Обрадованный свиданием с товарищами, Синдбад бежит к царю Михраджу, благодарит его за радушный прием на острове и говорит ему о своем скором отъезде. Царь Михрадж отпускает его и дает ему, перед отъездом, множество подарков. После того, Синдбад садится на корабль и благополучно возвращается в отечество.
Рассматривая эту сказку, мы не можем не заметить между нею и египетскою сказкой не мало пунктов сходства. Плавучий остров, превращающийся у арабского автора в громадную рыбу, не может ли он быть эхом того, что́ нам известно про остров, куда приехал египтянин? По предсказанию змея, этот остров должен был превратиться в волны или, другими словами, исчезнуть в волнах. Тот факт, что подданные царя Михраджа разделяются на 42 или 72 отдела, не напоминает ли он нам тотчас же слов змея, который, описывая всё касающееся острова, рассказывает египтянину, что число его детей и ближних простирается до цифры 75? Потом, те слова, которыми царь встречает Синдбада, не похожи ли они на слова царя пунтского, замечающего, что Бог — главная причина его спасения? Другие еще подробности арабской сказки, не вполне ли они тожественны с такими же подробностями египетской сказки, например, приезд Синдбада на остров при помощи куска дерева, великолепные плоды, которыми он питается первое время на острову, радушный прием царя Михраджа, довольно продолжительное пребывание у этого царя, подарки, данные этим последним перед отъездом, наконец, счастливое возвращение домой без всяких иных приключений?
Наконец, остается еще один пункт, которого кажущееся разногласие в обеих сказках способно даже, по моему мнению, сблизить их одну с другою. Это вопрос о происхождении корабля, на котором египтянин возвращается с волшебного острова. В арабской сказке цепь событий, случающихся с Синдбадом во время первого его путешествия, складывается таким образом, что прибытие того самого корабля, на котором Синдбад уехал из отечества, в ту самую гавань, где он служил катибом, не заключает ничего необыкновенного и нисколько не противоречит естественной связи событий. Совсем иное видим мы в египетской сказке. Здесь прибытие корабля из Египта предсказано змеем. Но каким образом этот корабль мог прийти, в определенное время, к этому острову, даже местоположение которого совершенно неизвестно ни единому человеку, по выражению нашего папируса — этого не объясняется в сказке. Этот вопрос становится даже еще темнее, когда мы сравним начало папируса, где сказано, что египтянин воротился, так-что «не пропало ни одного человека», с дважды повторенным в сказке известием, что буря, разбившая корабль египтянина, пожирает всех его спутников, «так что ни одного из них не осталось в живых». Не следует ли, для объяснения этого противоречия, предположить, что египетская сказка, как она сохранилась в нашем папирусе, представляет лишь извлечение из сказки более длинной и содержавшей, может быть, некоторые такие подробности, которые теперь сохранились для нас лишь в соответствующей сказке арабской? Или же следует предположить (что́ я считаю вероятным), что противоречия подобного рода не слишком-то смущали, в первоначальные времена, древних слушателей этих народных сказок, и что эти последние, прослушивая свои сказки, наверное меньше заботились о здравой логике, чем критики нового времени, которые слишком часто упорно отыскивают ее в древних поэмах? В последнем случае придется допустить, что если арабская сказка представляет более естественную связь событий, чем папирус, то это оттого, что она подверглась подправкам человека более развитого и внимательного, который уже не в состоянии был так легко скользить по противоречиям, слишком явным, как это возможно было для древнего автора нашей сказки.
Таким образом мы нашли, что египетская сказка, составляющая главный предмет настоящей статьи, имеет, с одной стороны, некоторое сходство с одним эпизодом «Одиссеи», а с другой стороны сильно напоминает путешествие Синдбада в «Тысячи и одной ночи». Посмотрим теперь: тот эпизод из Синдбадовых путешествий, что мы сейчас сравнили с нашим папирусом, не представляет ли он, независимо от египетского папируса, черты сходства с эпизодом Улисса у феакийцев, родство которого с египетскою сказкою мы также, я надеюсь, установили? Здесь, надо признаться, у нас мало надежды на успех, потому что оба рассказа значительно удаляются один от другого, даже до такой степени, что не будь у нас египетской сказки, наверное никому не пришла бы в голову мысль сравнивать первое Синдбадово путешествие, скорее всякого другого, с эпизодом Улисса у феакийцев. Но теперь, когда у нас есть посредствующее звено в египетской сказке, которая в иных частях своих напоминает эпизод из «Одиссеи», а в других, совершенно иных, представляет родство с одним путешествием Синдбадовым, — даже одной характеристической черты непосредственного сходства между этими двумя рассказами, т. е. между эпизодом «Одиссеи» и первым Синдбадовым путешествием, было бы, я думаю, достаточно для того, чтоб довершить круг наших сравнений и еще более доказать справедливость наших предположений на счет родственности этих различных сказок. Найти же такую черту сходства не трудно. Если в «Одиссее» мы видим, что жители острова Схерии занимаются торговлей, если на этом самом острове, Улисс любуется и на корабли, и на великолепную гавань феакийцев, не можем ли мы сблизить со всем этим богатую торговлю, производившуюся на острове царя Михраджа и наполненную кораблями гавань, куда царь Михрадж приставил Синдбада катибом? Где мы найдем в египетской сказке ту характеристическую черту, которая независимо сближала бы арабскую сказку с египетскою? Нигде. И вот, именно это-то отсутствие такой характеристической подробности и заставляет меня сомневаться в том, чтоб непосредственно та самая египетская сказка, которую мы знаем, произвела на свет те две другие сказки. Я скорее предполагаю, что все три сказки развились из одной и той же, а старшая из тех, что произошли из неё, есть та, что́ оказывается в нашем папирусе. Поразительное сходство, существующее между некоторыми другими частями Синдбадовых путешествий, или вообще некоторыми арабскими и некоторыми другими греческими легендами, наприм., эпизодами Полифема, Лотофагов и Аристомена мессенийца — сходство, которого не следует более объяснять заимствованиями арабов у греков, заставляет предполагать, что все эти сказки очень древни, может быть столько же древни, как наша египетская сказка.
Если допускать предположения, я охотно согласился бы с тем, что финикийцы были, но всей вероятности, распространителями всех этих древних сказок. Но пока у нас нет еще достаточных доказательств для поддержания такой мысли, я никак не считаю ее единственною возможною.
Кроме интереса, представляемого нашим папирусом для объяснения происхождения некоторых частей «Одиссеи», а также некоторых арабских сказок, другой еще, не меньший интерес может произойти из него для библейской экзегезы.
Описание острова с великолепными растениями, где живет змей, наделенный даром слова, не напоминает ли очень сильно библейского сказания о земном рае, с находящимся там змеем, соблазняющим своими речами Адама и Еву?
Такое сближение может показаться, на первый взгляд, очень рискованным, и признаюсь, его никогда нельзя было бы поддержать, если бы другие еще факты, по-видимому, не оправдывали его.
Во-первых, надо заметить, что на основании нашего папируса мы не можем не приписать волшебному острову местоположения, очень близкого к земле Пунт, так как, по нашему папирусу, владыкою этой последней страны был именно змей, живший на этом острове. Но, изучая географические списки древних египтян, мы не без удивления находим, что именно в соседстве со страною Пунт египтяне помещали землю «Та-нутер», или «Тау-нутеру» — «небесную землю», или «страну богов»; что в своих надписях они указывали на эту страну как на ту, откуда, по их мнению, пришли разные божества в Египет: следовательно, она должна была для египтян быть как бы коренною родиною богов, или некоторым Олимпом. Не можем ли мы, поэтому, предположить теперь, что волшебный остров, служащий местопребыванием змею, составлял лишь часть соседней земли, т. е. «страны богов», подобно тому, как Божий сад, насажденный в «Эдеме», составлял по библии только часть этой последней местности?
И так, если принять это последнее предположение, вот еще черта, которая дала бы нам возможность сравнить наш остров с библейским Божьим садом. Но что́, по моему мнению, бросает еще бо́льший свет на этот вопрос, это очень древняя и очень важная надпись, только что опубликованная Бругш-пашей на основании копии, снятой им в одной из пирамид, недавно раскопанных в Саккаре. Там говорится о местопребывании богов в следующих выражениях: «Есть большой остров среди «полей покоя», и там пребывают величественные боги. Эти последние, будучи звездами неподвижными, даруют царю N. N. древо жизни, от которого они живут, для того, чтоб и он тоже от него жил». Этот чрезвычайно любопытный текст тотчас же напоминает нам, по своему упоминанию древа жизни, — библейский рай; с другой стороны, он показывает, что египтяне в самом деле представляли себе, и даже во времена гораздо более древние, чем наш папирус, что рай находится на острове.
Поэтому-то местоположение рая, как он отчасти описан в библии, по-видимому, соответствует приблизительному местоположению земель: Пунт, Та-Нутер и острова нашего папируса. Потому что, если реки Хиддекел-Тигр и Фрат-Евпрат заставляют нас отыскивать географическое положение, предполагаемое для земного рая, очень далеко на севере, в соседстве этих двух рек, то другая часть легенд, касающихся рая, по-видимому, более древняя, может привести нас ближе к упомянутым странам. Потому что в этих последних легендах, по-видимому, спаявшихся вместе с другими, быть может ассирийскими по происхождению, упоминаются Куш и Хавила, как две страны, орошаемые реками, выходящими из рая. Но я не вижу серьёзной причины, которая заставляла бы нас признавать в Куше этих легенд не ту страну, которая лежит на юг от Египта и постоянно носит, в египетских надписях, это самое имя. Между тем, что касается Хавилы, то, по справедливым доводам Шпренгера, нельзя сомневаться, что это одна из аравийских земель: тот факт, что она обилует золотом, бедолахом (bdellium=antі) и камнями сехем, не оставляет никакого сомнения в том, что здесь земля Хавила есть именно та самая, которая в других библейских книгах поименовывается вместе с Шебой=Савой и Офиром=Пунтом.
Сравнения волшебного острова с библейским раем, невольно приходящие на мысль, естественно приводят нас к сравнению и других райских легенд, например, Гесперидского сада, которого страж, змей, по имени Ладон, удивительно напоминает своим именем одно произведение, похожее на Анти — именно ладан, которое, бывши, может быть, в начале тем предметом, что оберегал змей, передало ему наконец и свое имя.
Остаются впереди другие сравнения между разными рассказами, сохранившимися у классических авторов, о едва знаемых островах, населенных полу-богами и наслаждающихся разнообразными благами природы. Но более подробное рассмотрение всех этих пунктов должно быть оставлено до другого случая. Здесь я только остановлюсь еще, мимоходом, на одном маленьком, очень интересном известии Геродота, получающем из нашего папируса неожиданный свет.
В своем описании Египта отец истории выражается следующим образом, говоря про аравийскую цепь, удалявшуюся, по его мнению, от Нила на юг от Мемфиса и направляющуюся на восток: «С востока на запад, аравийская цепь занимает, как я слышал, два месяца пути, а её восточная оконечность родит фимиам». Ровно два месяца, тоже, наш египтянин употребил, в нашем папирусе, на возвращение из страны, богатой фимиамом — с острова царя пунтского, в свое отечество, и, без сомнения, такой срок назначали египтяне, для возвратного путешествия из земли Пунт.
В настоящей статье я должен был соблюдать краткость, и не имел возможности привести все доводы необходимые для оправдания моих положений. Те, кого интересуют вопросы, поднимаемые нашим папирусом, найдут гораздо более полное рассмотрение этих вопросов в моем будущем труде, посвященном этому папирусу. Там я обнародую fac-simile папируса, иероглифическую транскрипцию текста, и приложу переводы и объяснительные примечания».
Таково содержание в высокой степени любопытной записки г. Голенищева.
Несомненно, первый и ближайший интерес, представляемый новооткрытым папирусом нашего Эрмитажа, есть интерес египтологический. Новый, и очень крупный факт вносится в культурную летопись Египта. История египетской литературы обогащается новым и чрезвычайно интересным поэтическим созданием, увеличивающим собою количество поэм, рассказов, лирических пьес, прочитанных в последние годы на египетских стенах, саркофагах, камнях, плитах и папирусах, и образующих, в настоящее время, уже целую библиотеку. Какой отпор еще недавним карикатурным понятиям, распространенным и в среде ученых, и в среде публики целой Европы, что у египтян никогда не только не бывало никакой литературы, но даже и быть не могло: египтяне-мол лишены были и «творчества», для того потребного, да притом же они «жили в слишком большом непосредственном напряжении, мешавшем им углубляться в самих себя»; наконец, у египтян никогда-дескать не бывало никакого эпоса, «потому что они очень рано выработали себе исторический смысл, который и закрепился вполне в одних произведениях архитектуры и скульптуры, а в иероглифах утвердил свои воспоминания с прочностью летописи» и т. д., и т. д. Все эти смешные соображения и важные разглагольствования историков вообще, а также историков литературы, историков искусства, а отчасти даже и самих египтологов прежнего времени, я подробно излагал однажды на страницах «Вестника Европы», когда передавал там знаменитый египетский «Роман о двух братьях» [6].
Можно ли всему подобному удивляться, когда сам Гёте, не взирая на глубокий ум и симпатии ко всему художественному в мире, говорил, не то что уже о египетской литературе, но даже о самом египетском искусстве, что его произведения точно также, как китайские и индейские, не более, как «курьезности» (Curiositäten), слишком мало способные принести пользу нравственному и эстетическому образованию человечества. Таковы были понятия в Европе, еще от конца прошлого века, даже у многих лучших людей.
Теперь ничто подобное не возможно более: изучение египетского искусства давно уже стало на настоящую почву, а что касается литературы, то в последние 30 лет открыто так много египетских литературных произведений всякого рода, что о старинных ратованиях на счет «причин несуществования египетской литературы» можно вспоминать только с усмешкой. Египетская литература заняла одно из почетнейших и важнейших мест в ряду древних восточных литератур. Между всеми её произведениями, повесть петербургского папируса играет, без сомнения, одну из наиболее крупных ролей и по глубокой древности (она относится к концу Древнего, или началу Среднего царства, к XI династии), и по своему интересу, литературному, историческому и мифологическому, в отношении собственно к самому Египту.
Но едва ли не еще бо́льший интерес представляет повесть или сказка петербургского папируса, когда взглянут на те сходства, которые г. Голенищев открыл между этою повестью и некоторыми эпизодами «Одиссеи» и «Тысячи и одной ночи». Сходства эти неминуемо ведут к выводам первостепенной важности. Что касается еще «Тысячи и одной ночи», то они, конечно, легко способны казаться менее неожиданными: собрание восточных сказок, известное под именем «Тысячи и одной ночи», вовсе не считают произведением собственно арабским, и о происхождении этих мозаичных, почти случайно сплоченных рассказов, с древнего востока, навряд ли кто сомневается. Но что́ поразительно, что́ вполне неожиданно, это — получаемое теперь убеждение, что одна из коренных и древнейших частей «Одиссеи» не есть произведение самостоятельное, действительно греческое. Критики древне-греческой литературы, признавая в «Илиаде» и «Одиссее» много прибавок и вставок позднейшего времени и остроумно отделяя их, установляли, однако же, на основании долгой и глубоко-ученой работы, твердое и неприкосновенное ядро, которое должно считаться в каждой из этих двух поэм основным, коренным, — то, что́ они обыкновенно называют «первоначальной, древней частью поэмы». И вот к этой-то первоначальной части поэмы отнесен у всех критиков и историков греческой литературы эпизод о прибытии Улисса, после жестокой бури и кораблекрушения, на остров феакийцев, на бревне, обломке погибшего его корабля, пребывание у царя Алкиноя и благополучное возвращение его оттуда прямо на родину. И вдруг петербургский папирус доказывает, что тут нет ничего специально греческого, самобытного в этом эпизоде! Эпизод оказывается гораздо более древним, нежели «Одиссея», нежели самая троянская война, нежели древнейшие времена всей Греции [7]. Улисс «Одиссеи», по крайней мере в этом эпизоде, оказывается не греком, возвращающимся с национальной греческой войны, а только переделкой, эхом каких-то сказаний и героев, принадлежавших совершенно иным национальностям, несравненно более первоначальным. Какой удар всем историям греческой литературы, где, с непреложностью математической аксиомы излагалось, что «Одиссея» есть поэма такая единичная, так строго задуманная и компактно созданная поэтом, что немыслимо отделять оттуда ни единого существенного, коренного члена! В наше время получается всё более и более убеждение, что в литературе, как и в пластическом искусстве, греки, не изобретая сами ни одного первоначального, основного мотива, брали таковые всегда с древнего востока, и с гениальною художественностью обработав их, сообразно с требованиями своей расы и своего тонкого интеллекта, выносили на свет создания, как будто совершенно новые, но в сущности образовавшиеся поверх скелета, принадлежавшего первоначально чуждым народностям. Это с достаточною осязательностью прослежено уже художественными историками и критиками в области архитектуры, скульптуры и живописи. Что мудреного, если то же самое совершалось и в литературе? И нашему петербургскому папирусу выпала честь принести, для доказательства этого, один очень важный фундаментальный камень.
Вообще говоря, новейшие открытия ассириологов и египтологов всё более и более склоняют мнение ученого мира в пользу того предположения, что как в литературе и искусстве, так и в исторических религиозных и мифологических преданиях, традиция, передача от одного народа другому, еще со времени седой древности, играют громаднейшую роль, и что много литературных памятников, считаемых несомненно самостоятельными, вовсе несамостоятельны, и по коренной основе вовсе не принадлежат тем народностям, к которым привыкли считать их от веку принадлежащими.
В заключение своей заметки считаю уместным обратить внимание людей, интересующихся этими вопросами, на то, что в эпизоде Улисса у феакийцев в «Одиссее» мы находим не только ту же коренную основу, что в египетской сказке петербургского папируса, но даже некоторые подробности изложения. Так, например, одною из очень характерных подробностей египетской сказки являются слова египтянина, рассказывающего про свои похождения во время кораблекрушения и потом плавания по морю: «Я провел три дня совсем один, без товарища, кроме своего собственного сердца». Замечательно, что в этом самом месте «Одиссеи», греческий Улисс точно также обращается постоянно к единственному тогдашнему товарищу своему, собственному своему сердцу:
|
Эта фраза, нечто как бы в роде поэтической формулы, несколько раз повторяемой почти без изменения, заслуживает внимания исследователя.
Напомню еще читателям «Вестника Европы», что лет 13 назад, я также, на свою долю, имел случай указать на сходство между произведениями египетской, азиатской и европейской литературы. Излагая подробное содержание знаменитой египетской повести или сказки, известной под именем «Роман о двух братьях» [8], я указывал на то, что эта повесть заключает в себе не мало мотивов, встречаемых в разных современных легендах и народных сказках. Соблазнение добродетельного юноши замужнею женщиною встречается в очень многих литературных произведениях европейских и азиатских народов (у нас в особенности, в былине о сорока каликах с каликой); преследования мужа неверною женою, обмирание его и превращение в разные существа, и, наконец, полное его торжество над всеми кознями — всё это мотивы также нам известные, каждый в отдельности, из разных восточных повестей и сказок. Но всего более сходства я находил у египетской повести с историей царевича Сиавуша, в Шах-Намэ. Свои выводы и заключения о причинах таких сходств я тут же излагал во всей подробности. Новооткрытый петербургский папирус подтверждает, мне кажется, вполне мои тогдашние соображения.
Теперь одно слово о молодом ученом, открывшем и исследовавшем петербургский папирус и готовящемся представить его ученому миру в особом издании, во всей полноте нынешнего научного аппарата. Едва покинув университетскую скамью, он уже своими первыми работами обратил на себя внимание значительнейших современных египтологических авторитетов, каковы: Лепсиус, Бругш, Бирч, Масперо и другие. Он участвует с честью в известной берлинской «Zeitschrift für ägyptische Sprache und Alterthumskunde». Путешествие его в Египет, откуда он привез почти целый маленький египетский музей, конечно, еще более расширило его научный горизонт, и скоро по возвращении в Петербург он был сделан консерватором египетского отделения Эрмитажа. Здесь он дебютирует открытием и объяснением папируса, имеющего громадное значение для всей европейской науки. Можно ли не пожелать, от искреннего сердца, наилучшего успеха юноше, начинающему таким блестящим образом свою ученую карьеру? У него, между русскими, не было ни одного предшественника по части египтологии, кроме Гульянова (сконч. в 1841 году). Но Гульянов, сын молдавского господаря, проведший всю почти жизнь за границей, на счет русского правительства, был скорее дилетант, и хотя отличился тем, что жестоко и бесплодно нападал на Шамполионову систему чтения иероглифов, но ничего сам не создал и не произвел, а своими объяснениями египетской мифологии, со стороны религиозной, христианской и «нравственной», оставил по себе память в некотором роде даже комическую. В. С. Голенищев принадлежит совершенно другому настроению, образу мыслей, эпохе и совершенно другой науке. От него можно, кажется, по всем правам ожидать многого, настоящего.
В. Стасов.
- ↑ Zeitschrift für ägyptische Sprache und Alterthumskunde, 1876: „Le papyrus № 1 de St.-Pétersbourg“ par W. Golenischeff.
- ↑ После окончания берлинского конгресса г. Голенищев убедился, в Луврском египетском музее, что новооткрытый петербургский папирус имеет также величайшее палеографическое сходство с знаменитым парижским „папирусом Присса“, относимым к XI династии.
- ↑ В этом месте папируса текст представляет такую трудность для понимания, что г. Голенищев оставил без перевода две или три строки рассказа про маленькую дочь змея. Дело идет тут о пламени, в котором сгорела эта девочка, чего не мог предотвратить змей, и он нашел ее потом превратившейся в кучу золы. В начале же упоминается какая-то светлая звезда.
- ↑ Это всё снадобья, употреблявшиеся в храмах при изготовлении священных масел.
- ↑ Окончание фразы не ясно для г. Голенищева.
- ↑ „Вестник Европы“, 1868, октябрь.
- ↑ Читатель сравнит эти замечания с тем, что́ говорилось в прошлой книге „В. Е.“ по поводу сочинения г. Воеводского о мифологии „Одиссеи“. — Ред.
- ↑ Вестник Европы, 1868, октябрь, статья: „Древнейшая повесть в мире“.