Снег лежал так ровно, было так ясно, колокола звонили так по детски, в окнах так весело горели огни и кое-где елки, улицы на Петроградской стороне, несмотря на современные громады, были так похожи на провинциальные, и так золотел тоненький месяц, еще не успевший зайти, — что Аграфена Николаевна Сухова почти забыла, что ей тридцать пять лет, что она давно замужем, а не девушкой живет в Звенигороде, что родители её давно померли, что муж её солидный и степенный человек, — так молодо и озорно почувствовала она себя, куда моложе восемнадцатилетней племянницы Любы, шедшей с ней рядом. Та только боялась упасть, скользила, просила идти тише и в опасных местах держалась за теткин рукав. Ах, поваляться бы в сугробах, забросать снежками незнакомого прохожего, на салазках скатиться с вывалом, покричать, посмеяться с молодыми людьми попроще, пощелкать орехи, погадать, с подружками, замирая, пошептаться, ждать чего-то, бояться. Как снег скрипит. Ух! Аграфена Николаевна даже расстегнула ворот, словно ей стало жарко на морозе, тоскливо обвела тихую улицу глазами. Что бы сделать, что бы сделать? Хоть бы Люба была поживее, а то тетеря какая-то — идет, спотыкается.
— Любка, давай гадать.
Та высунула нос из пухового платка.
— Давай. Как же гадать-то? я не умею.
— Слушать давай. Что первое услышим, то и сбудется.
— Хорошо. Вон две дамы извозчика нанимают. Их и послушаем.
— Их неинтересно, ну что они с извозчиком могут говорить? поторговаться да сказать, куда вести их.
В это время необычайно как звонко раздалось:
— Наверное, твой муж уже дома.
Аграфена не обратила было внимания, но племянница заметила:
— Это тебе, Груша, предсказание: наверное, дядя Степан Андреевич пришел!
Муж Суховой действительно был по делам в отъезде, но раньше Крещенья его не ждали обратно. Аграфене Николаевне как-то сразу стало неинтересно и скучно, и всё её веселье и озорство пропало, осело. Зато Люба, против ожидания, оживилась, даже позабыла, что скользко. Она всё беспокоилась, не приехал ли в самом деле Степан Андреевич, почему бы это могло быть, и вдруг вспомнила, что вчера весь вечер кошка на кухне умывала морду.
— Скучная какая ты, Люба!
— Нет, право, Груша, весь вечер Матроска лапой мылся к гостям.
— Я не про кошку, а вообще ты скучная, старушка какая-то. Да и старухи бывают веселые, а тебя будто кто смолоду запугал.
Люба поморгала глазами и умолкла, но через минуту воскликнула:
— Ну видишь, дядя и приехал. В гостиной свет.
— Маша что-нибудь прибирает.
Окна дома, где жили Суховы, были довольно высоко от земли, так что для того, чтобы заглянуть в них, нужно было забраться на каменный фундамент, держась рукою за выступ подоконника.
Аграфена Николаевна почти рассердилась, когда увидела, что её племянница неуклюже полезла на обледеневшие кирпичи и, подняв нос, старалась заглянуть в освещенные три окна.
— Да что ты, Люба, с ума сошла! вот нетерпенье одолело. Войдем и увидим. Всё равно, ничего не видно. Лучше подальше отойти, на другую панель — виднее будет.
— Я, Груша, вижу! — от волнения даже зашепелявила племянница.
Аграфена ничего не возразила, она сама с другой стороны улицы вглядывалась в неясную тень, там, в комнате, склонившуюся над столом.
— Это Степан Андреевич, непременно он, и борода ихняя! — не унималась Люба.
— Да, это — не Маша! — задумчиво отозвалась Сухова, затем, улыбнувшись, добавила:
— Обойдем с черного крыльца, без, звонка. Он нас удивил — и мы его удивим.
— Он нас удивил — и мы его удивим! — восторженно повторила Люба, с увлечением глядя на Аграфену, как на атаманшу.
А на последнюю снова нашло озорство.
Не снимая шубки, на цыпочках, приостанавливаясь на каждой скрипевшей половице, она осторожно вошла в гостиную, сдерживая смех. Люба следовала за нею.
Быстро подошла Аграфена Николаевна к сидевшему мужу, закрыла ему глаза руками и вдруг пронзительно закричала.
Люба бесследно исчезла в кухню.
Перед Суховой был совсем не Степан Андреевич, а какой-то совершенно незнакомый ей мужчина.
Аграфена закричала от неожиданности, конечно, не от страха, но по мере того, как она вглядывалась в черты гостя, лицо её всё яснее выражало настоящий испуг.
— Узнали? — спросил незнакомец и как будто улыбнулся, но улыбка не была видна из-за густой бороды.
— Павел Ильич?.. но… как же? ведь вы… ведь вы же… умерли… десять лет, как… умерли…
— Не бойтесь… я умер, но я пришел не с того света… я не привиденье.
Он протянул руку, будто желая дотронуться до Аграфены Николаевны. Та невольно попятилась. Гость опять усмехнулся в бороду.
— И так верите? хорошо, я не трону вас.
Аграфена Николаевна, не спуская глаз с мужчины, отступила к двери и повернула ключ за спиною.
— Это вы хорошо придумали, так будет спокойнее разговаривать; хотя наш разговор и будет короток, тем не менее он не для посторонних ушей. С вами кто-то пришел… мне показалось… Я знал, что ваш муж в отлучке, нарочно выбрал этот вечер, чтобы вы были одни…
Очевидно, Сухова уже убедилась, что перед нею находится не привидение, но страх всё еще не сходил с её лица: страх, досада и неудовольствие. Человек, которого она звала Павлом Ильичом, как-то печально и удивленно в нее вглядывался. Он стоял у стола, и зеленый свет колпака от невысокой стоячей лампы странно делал его лицо молодым, почти детски мягким, несмотря на бороду.
— Чего же вы теперь боитесь, Аграфена Николаевна? Ведь вы же знаете теперь, что я пришел не с того света. Неужели вы думаете, что я как-нибудь обижу вас, да еще в сочельник?
— Я не боюсь. Я просто ничего не понимаю. Я не думала, что вы живы, тогда так определенно нас известили о вашей смерти. Вы, оказывается, знаете, что я вышла замуж, и сами можете понять мое беспокойство… а бояться… чего же мне бояться?
— Вы, может быть, думаете, что я намерен как-то объявиться, заявить свои права?
— Я не знаю, я и прежде плохо вас понимала, а с того времени прошло уж почти десять лет.
— Зачем же тогда я делал бы всю эту процедуру: подменивал паспорт у умершего бродяги, извещал вас через третьих лиц, наконец, зачем мне было покидать свой дом, — неужели для того, чтобы самому всё это свести на нет?
— Иногда намерения меняются. Вы думали, что так будет лучше, а вышло еще хуже (может быть, я ведь не утверждаю, я говорю к примеру), вы и раздумали. Не очень только удобно вышло относительно меня. Я же связана, и очень, с вами, а потом стала считать себя свободной. Я теперь уж и не знаю, как мы всё это распутаем. Теперь сюда замешан еще муж мой, Степан Андреевич, я не знаю, как он посмотрит на всё это…
— Нечего ему будет и смотрет, потому что я действительно для всех умер, и для тебя, Груша.
— Зачем так говорить, Павел Ильич?
— Я говорю правильно. Я никому не мешаю.
— Кому же вы мешали?
— Я хочу сказать, что никаких осложнений мое появление не произведет, так как я даже и не появлюсь. Перед тем, как уйти в монастырь, я хотел только видеть вас.
— Вы идете в монастырь? зачем? Впрочем, как это я глупо спрашиваю, будто не русская. Дело в том, что я думала, что вы уже монах.
— Нет еще. А почему вы так подумали?
Аграфена Николаевна ничего не ответила, а отошла от двери и, обойдя стол, приблизилась к Павлу Ильичу.
— Что же мы так стоим, как в театре? Не хотите ли чаю или закусить чего? Будьте гостем. Я думаю, не мало вы видели в эти десять лет. Не то, что мы, сидя на месте.
Павел Ильич сел и, не отвечая на предложение закусить и выпить чаю, начал:
— Конечно, я много видел и перенес много, но это всё довольно однообразно, так что никак не могу я сказать, что „моя жизнь — настоящий роман“. Нет, роман вышел бы скучный. Но для меня самого сколько было радости, горькой и сладостной, в этих бездомных скитаньях по городам, деревням, обителям, в ночевках под открытым небом, в зимней стуже и летних красных днях. Будто время остановилось, и спроси меня, сколько прошло лет, год, пятьдесят ли лет, я не отвечу, пожалуй. И никаких забот и, в сущности, никаких лишений. Как-то прямо лицом к лицу, сердце к сердцу ты — и Бог, и солнце; и все люди — как родные, и вместе с тем ни один из них не роднее другого. И как-то не замечаешь, кто зол, кто обидчик, все как одна семья. Да такого бездомника трудно обидеть (не улыбайтесь): что другому (да и мне самому прежде) — обида, мне — нипочем. Теперь вот обрету покой, ничего не теряя. Ах, Грушенька, мне даже жалко, как другие этого не видят, какой сладости себя лишают! Видела ли ты, к примеру, как солнце восходит в полях? И так каждый день. Что ни день, что ни час, ни минута — то всё радость, всё как молитва Богу.
Аграфена Николаевна даже щеку подперла рукой, как бабы, когда слушают странников, словно забыв, что рассказчик когда-то был ей мужем, что Люба может подслушать, что час уже поздний, а бродяге, хоть он и бывший муж и собирается в монастырь, мало ли что может придти в голову. Она смотрела, и в глазах её словно медленно проходили зимния широкие зори. Она отвечала каким-то осекшимся голосом:
— Голубчик Павел Ильич, будто я вас в первый раз вижу. Я вас не знала.
Помолчав, продолжала как бы с неохотой:
— Я живу спокойно, но скучно мне иногда до смерти. Вы, вероятно, не знаете, что такое скука. Конечно, я могла бы завести знакомых, влюбиться, обманывать мужа или хозяйством до беспамятства заняться, но ведь всё это тоже скучно. Верно, в себе, во мне самой чего-то нет, чего-то не хватает, а то чего-то лишнего наложено. Знаете (хотите — верьте, хотите — нет): я очень рада, что вы зашли, и что случилось это в сочельник. Вероятно, мы с вами не увидимся больше, так вы меня простите, что я вас не так любила, как нужно было бы. Если бы годы-то повернуть, я бы вас любила гораздо больше.
Павел Ильич, будто не слыша, что ему говорили, смотрел на женщину печально и ласково. Наконец, сказал:
— Что же говорить о том, чего не может быть! Годов назад не воротить.
Легкая краска покрыла лицо Аграфены Николаевны. Она встала и начала досадливо ходить по комнате, от стола до убранной уже елки и обратно. Не останавливаясь, она спросила:
— Павел Ильич, я вас хочу спросить… всё равно теперь так странно, так необыкновенно, что ничего уж, по моему, не будет удивительным. Я не скажу, чтобы всё время над этим голову ломала, но теперь хотела бы знать. Зачем, в сущности, вы тогда на мне женились?
Не доходя до мужа, она на секунду остановилась, посмотрела на него хмуро и опять заходила.
Павел Ильич не спешил с ответом.
— Вы сами знаете, Аграфена Николаевна, как мы венчались! Я не хочу на других сваливать вину, нет, но по любви ли мы обещались друг другу? Я еще не так чувствовал, к чему повлечется моя душа, думал устроиться, как все. И родители наши так думали. Притом, вы мне нравились, зачем же мне скрывать это! Вы и теперь чудо как хороши! У вас добрая душа и смелый, правдивый нрав. Какой же еще желать жены?!
— Совсем захвалили! А всё-таки вот и хороша, и добра, дородна и бела, а муж-то году не пожил, да и убежал!
— Да разве я потому?
— Ну, ну, я понимаю. Я пошутила. Ведь по праву я веселая, за Степан Андреевичем скисла немного, а так-то я веселая.
— Вы счастливо живете?
Аграфена пожала плечами:
— Спокойно, нужды не вижу, муж меня любит, пожалуй, что и счастлива.
— И вы его любите?
— Да что это, Павел Ильич! вы еще не старец, чтоб меня так спрашивать. Ну конечно, люблю — как же иначе?
Аграфена Николаевна помолчала немного, будто ожидая, что ее еще будут спрашивать, но видя, что и гость умолк, только смотрит на лампу, сама начала:
— А знаете, Павел Ильич, вот вы как будто нашли свое счастье и настоящую жизнь, а мне вас всё-таки немного жалко. Вы лишены многого, что мы не ценим, потому что привыкли, но что имеет подлинную прелесть. Каких-то пирогов домашних. Возьмем хотя бы елку. Вот она стоит в углу, мне ее и не надо, а без неё неуютно. Уюта нет у вас, хотя бы привычного, даже постылого, но уюта!
— У вас есть дети? — вдруг спросил гость.
— Нет. Что вы так спросили?
— Почему же нет?
— Ну, почему? не родились, — вот и нет.
Ей почему-то показалось, что её бывший муж хочет предложить ей уйти с ним. Она бы не пошла, но предложение ее бы не удивило, даже обрадовало бы, пожалуй. Но опять Павел Ильич не угадал её мыслей, её желания и только тихо молвил:
— Без детей к чему же уют?
— Ну, это и для себя приятно.
Аграфена Николаевна слегка раздражалась, хотя, если бы проследила причину своего раздражения, конечно, рассердилась бы на самое себя. Она досадовала, что Павел Ильич говорит с нею как-то равнодушно, ласково и справедливо, но без всякого трепета, без боли почти, будто и не с ним она полгода прожила как с мужем. А скажи он ей, например, „ах, Груша, тряхнем стариной на прощанье“, она оскорбилась бы, пожалуй, еще больше. А может быть, и не больше. Теперь же Аграфена Николаевна не сознавала ясно хода своих мыслей и просто досадовала на что-то и чувствовала себя неловко. Может быть, от этой неловкости она и предложила несколько неожиданно:
— Зажжемте елку, Павел Ильич. Сегодня сочельник — встретим вдвоем перед разлукой праздник.
— Зажжемте, — серьезно согласился гость.
Они молча начали зажигать разноцветные свечи. Аграфена Николаевна указывала Павлу Ильичу висевшие более высоко, до которых ей было не достать. Тот помогал деловито и серьезно. Когда их руки касались около одной и той же ветки, Сухова быстро взглядывала на Павла Ильича, краснела и хмурилась. Когда всё было зажжено, Аграфена Николаевна отошла в сторону, посмотрела и сказала:
— Вот видите, как хорошо.
— Очень хорошо, как следует, — ответил тот и как-то застенчиво улыбнулся.
— С праздником вас, Павел Ильич.
Гость поклонился и запел вполголоса:
— Рождество Твое, Христе Боже наш.
На лице хозяйки даже появилось что-то вроде негодования. Помолчав, она спросила:
— Вы в Петрограде живете?
— Да. То есть временно остановился. Завтра уйду. А вы думали, что мне негде ночевать? Нет, нет. Я сейчас вас покину. Я зашел только проститься, да вот как засиделся.
— Ничего, мне спать не хочется.
— Так простите меня, Аграфена Николаевна, в чём я виноват, и теперь уже окончательно считайте меня умершим.
— Зачем так страшно говорить? А прощать мне вас не в чем.
Или Аграфене Николаевне не спалось, или она хотела предупредить Любу, но только пришла к ней в комнату и села в ногах. Племянница тоже не засыпала еще.
— Знаешь, Люба, кто это приходил?
— Нет. А кто?
— Муж мой первый, Павел Ильич. Он, оказывается, и не думал умирать.
— Ай, ай! Как же ты теперь будешь?
— Никак. Он ушел и больше не вернется. Я хотела тебя просить, не говори ты Степану Андреевичу про гостя-то. Что его зря беспокоить?
— Да, да, что его зря тревожить? — повторила Люба, с любопытством и гордостью глядя на тетку. Ей очень хотелось расспросить подробнее, но та была задумчива и молчалива. Наконец, проговорила будто про себя:
— Душу спасает? Чего спасать, когда спасать-то нечего! Бездушный, бесчувственный человек. Всегда был таким!
Аграфена вдруг встала, отошла на середину спальни и спросила:
— Любка, хороша я?
Та заморгала глазами, ничего не отвечая.
— Хороша я, спрашиваю я тебя? — повторила в волнении Сухова.
— Ты, тетенька, будто еще пополнела! — прошепелявила племянница.
— Ну так вот! а он… а он хоть бы поцеловал, муж тоже называется!
И Аграфена Николаевна вдруг по бабьи заплакала, снова сев на кровать. Люба в восторге повторяла:
— Хоть бы поцеловал, муж тоже называется!
Аграфена Николаевна высморкалась и, словно оправдываясь, добавила:
— Конечно, кому ни доведись, обидно, да еще в такой праздник.
Тетка еще долго сидела у Любы, как вдруг та вспомнила:
— Груша, а ведь барыни-то правду сказали.
— Какие барыни?
— Которые извозчика нанимали… что тебя муж дожидается. Вот и приехал.
— Да, уж напророчили! желала бы я им самим таких мужей побольше!