Сегодня всё, казалось, сошло с ума: и солнце, и ветер, и улицы, и прохожие. После тусклой дождливой недели вдруг разорвалось ясное небо, ветер хлопал окнами и дверьми, будто опрометью сбегал с чердака; перья на шляпах трепались, витрины блестели; в них отражались облака и птицы так, что иногда было трудно сообразить, где небо, где окна, — словно качельное колесо, что на венском Пратере, завертелось от этого ветра. И прохожие и проезжие оказывались зараз в разных местах, автомобили пели, как старинные почтовые рожки, медные солдаты шли с музыкой, и хвосты лошадей раздувались фонтанами.
Был праздник, на верху хлопали флаги и настоящие фонтаны в скверах, качаемые ветром, обливали гуляющих. Река, еще не привыкшая быть без льда, рябила холодную, тяжелую поверхность ровными, тёмно-синими и белыми кусочками.
Виктор вскочил, подошел к окну и воскликнул:
— Ура! мое желание исполнилось. Я уже две недели ждал этого дня и вот он наступил.
Он хотел было уже позвонить одеваться, но вспомнил, что его родственники уехали и он один в квартире, где мебель стояла в чехлах, а плохие картины закрыты марлей. Часы остановились, но на углу большого стола в столовой стоял кофейник со стаканом и булка с маслом, принесенная женой швейцара, что означало время после десяти.
Виктор, действительно, ждал такого дня и возлагал на него большие надежды. Он уже две недели тому назад получил обещание от Елизаветы Петровны, что в первый ясный день она поедет с ним на пароходе вверх по Неве, или куда-нибудь за город железной дорогой, вообще, долго пробудет с ним и эта мысль, это ожидание устраивало у него в сердце такую же радостную карусель, какую он наблюдал сейчас из окна. Ах! он любил Елизавету Петровну почти так же, как книги и свои фантазии; может быть, главным образом он любил эту девушку именно за то, что она не мешала и не противоречила прочитанным романам и собственным мечтам Виктора.
На будущее он планов не строил, но не боялся его, приученный к удачам. Действительно, его преследовало счастье. Хотя бы с этим днем: он так его ждал — и вот он наступил. Положим, он наступил после двух недель дождя, но не всё ли равно, раз в конце концов он всё-таки наступил Виктор едва мог дождаться одиннадцати часов, когда можно было заехать за Елизаветой Петровной. Радостно и шутливо раскланявшись с удивленным швейцаром, он стремительно бросился в первую пролетку и хотел скорее войти в общее движение, в общую суматоху. Ему казалось, что и солнце, и ветер, и стеклянный блеск окон, и желтое, сияние меди, фонтаны, гривы, флаги, река, — всё находится в нём, в Викторе. У качающихся пристаней пароходы с белыми трубами ждали веселых и влюбленных пассажиров. Он бежал через две ступеньки, когда швейцар попросил его вниз.
— Вам в пятый номер?
— Да, а что?
— Так что господа в понедельник уже уехали.
— Уехали? Куда? Они переменили квартиру?
— Нет, квартира осталась за ними, они в провинцию уехали на лето, в Смоленскую губернию.
— И Елизавета Петровна?
— Все, все уехали и барышня.
Зачем же хлопали флаги и солдаты играли „Каролину?“.
Виктор был так убит, что, казалось, ничто не могло бы его развеселить, или утешить. Всё, что прежде вселяло в него веселую радость, теперь казалось несносной и недоброй насмешкой. Он едва сознавал, в каком направлении он двигался по улице и только когда увидел белые трубы пароходов, ждущих своих пассажиров, он пришел в себя от усилившейся горести. Как будто желая растравить свою рану, он остановился против пристани и смотрел, как на палубе толстая дама кормила шоколадом двух маленьких девочек, собачка лаяла на проезжавшие автомобили и две мещанки в платочках слушали, что говорил им загорелый и простоватый священник.
— Если ты хочешь завтракать на поплавке, то идем лучше к Александровскому саду. Я сам иду туда.
Виктор медленно повернул свое лицо к говорящему, почти не узнавая в нём своего приятеля, Ивана Павловича Козакова,
— Да что с тобой, Виктор? На тебе лица нет. Или ты получил какие-нибудь дурные известия?
— Известия, да, конечно!
Виктор только сейчас вспомнил, что у него в кармане лежит письмо от сестры, где она сообщает, что больна и очень просит его приехать на две недели в Калугу. Он только сейчас вспомнил о нём и так ясно ему представилась сестра Таня с круглым лицом, вздернутым носом, веселыми глазами, которой так не подходило быть больной и которая никогда не жаловалась. Ему так захотелось увидеть ее, что он совершенно искренно сказал:
— Да, меня расстроило письмо моей сестры. Она не совсем здорова и просит приехать.
— Ну так что же? Поезжай. Это и тебе будет полезно. Ты так долго сидишь в городе, что стал похож Бог знает на что.
— Да я б охотно поехал. Меня удерживает очень простая и смешная причина: у меня в данную минуту денег нет.
— Какой вздор! Много ли нужно денег, чтобы съездить в Калугу? Если хочешь, я тебе их достану.
— Ты меня очень обяжешь этим.
— Ну, вот, значит, и отлично, а теперь пойдем завтракать и развеселись. Какого ты хочешь вина?
— Мне почему-то хочется С.-Пере.
— Отчего Сен-Пере? Его, наверное, здесь нет.
— А может быть, и есть. Я вот загадаю: если оно найдется, значит всё будет хорошо.
— Ну, я б тебе не советовал делать такие опыты. Без всякого гадания я могу тебя заверить, что такого вина на поплавке нет и нечего из-за этого расстраиваться.
Иван Павлович оказался, конечно, совершенно прав. Никакого Сен-Пере им не дали, пришлось нить обыкновенное Шабли, по когда они уже собирались уходить, вдруг старший лакей поднялся из трюма, неся в руках длинную, запыленную бутылку.
— Исключительное счастье, господин: у нас оказалась одна бутылка того вина, что вы спрашивали. Прямо каким-то чудом сохранилась. Прикажете открыть?
Виктор взял покрытую пылью и паутиной бутылку, повертел ее и ответил:
— Зачем же ее теперь открывать! Мы уже позавтракали. Сохраните ее до следующего нашего прихода.
Через несколько дней Виктор получил записку, в которой Елизавета Петровна сообщала ему о том, как ей жалко, что они уехали раньше, так что она даже не успела с ним проститься, а в приписке говорилось: „Относительно обещанной прогулки вы не беспокойтесь и не считайте меня за обманщицу. Мне очень скоро придется по делам приехать в город на три дня и я смогу исполнить свое обещание, если вы сами о нём еще не позабыли“.
Еще бы он позабыл! Он только и думал о нём, и потом какая удача: только что он собирался впадать в отчаяние, — и снова всё устраивается, как нельзя лучше. Положим, всё устроилось не так хорошо, как могло бы: начать хотя бы с того, что Елизавета Петровна приехала в такой небо было покрыто облаками, а скоро пошел и дождь.
Отправляться вверх но Неве было бы слишком тоскливо, да пожалуй у неё не было бы времени на такую долгую прогулку. Но Виктор не унывал. Нева была тотчас заменена Сестрорецком и качающаяся каюта — тряским вагоном. Сквозь стекла ресторана они смотрели, как дождь падал на белесое море, которое казалось светлее неба, но в сердце Виктора был такой же радостный ветер и трепетание, как и в тот счастливый день. Он даже искал искусственных аналогий, чтобы объяснить в благоприятную сторону все внешние явления; он говорил:
— Этот дождь похож на весенний: после него всё распускается, всё получает новую жизнь: листья, цветы, трава!
— Вы — ужасный фантазер, Виктор. Откуда вы знаете, что это именно такой дождь, как вам хочется? А может быть, он — грибной и после него пойдут только мухоморы.
Виктор смутился, но не хотел сдаваться.
— Нет, это хороший дождь, а это вы злая, Елизавета Петровна; выдумали какие-то мухоморы.
— Ничего я не выдумываю. Это вы фантазируете насчет дождя, а просто — дождь, как дождь.
Выло очень неудобно сейчас объясниться в любви, потому Виктор, оставив аллегорические намеки, стал опять говорить просто, как с приятелем.
В Сестрорецке больше делать было решительно нечего. Они потряслись обратно в город, решив вечером пойти в какой-нибудь летний театр. Елизавета Петровна заехала домой, чтобы переодеться, а Виктор в ожидании наигрывал какие-то вальсы на рояле, от которого пахло формалином.
— Ну вот, я и готова.
Никогда Елизавета Петровна не казалась Виктору такой красивой и желанной.
— Постойте, взяла ли я ключ? — сказала она, как только хлопнул французский замок. Оказалось, что и ключ, и портмоне она оставила в запертой квартире. Швейцар пошел к дворнику, чтоб, отворив черный ход, дать возможность господам снова попасть в комнаты.
— Я удивляюсь, что со мной случилась такая рассеянность! — говорила Елизавета Петровна, сидя на подоконнике.
— Может быть, вы так и хороши сегодня оттого, что рассеяны. Я вас никогда еще не видел такой красивой и милой.
— Если вы хотите говорить комплименты, должна сказать, что вы выбрали самую неподходящую минуту.
— Я вам не хочу говорить комплименты, я серьезно и искренно вас люблю.
— Ну да, я это знаю, я сама к вам отношусь отлично.
— Я не про то говорю. Я говорю, что я вас люблю, Елизавета Петровна.
— Вы хотите сказать, что вы в меня влюблены?
— Это не совсем выразило бы то, что я чувствую, потому что свое чувство я считаю редким и для меня единственным.
— Вы мне объясняетесь в любви?
— Да.
— Это где-то у Чехова делают предложение на лестнице, так что пожалуй это можно счесть и романичным, но я нахожу это место неудобным для таких объяснений.
— Я не знаю, у Чехова это, или не у Чехова, но, только я вас люблю и жду, что вы мне ответите.
— Идемте на верх, нам уже отворяют дверь.
Когда они вошли снова в квартиру, и Елизавета Петровна нашла свой ключ и портмоне, она вдруг сказала:
— А знаете что, Виктор? Вы не сердитесь, а в театр я не поеду. Я устала, завтра много дела, а у меня болит голова.
— Это от моего разговора у вас голова разболелась?
— Нет, нет. Я просто устала и выпила вина больше, чем нужно.
— В таком случае, вы мне позволите посидеть с вами?
— Какой вы смешной: ведь я сейчас разденусь и лягу спать. Вы пожалуйста не стесняйтесь, а завтра часа в три мы увидимся.
— А что же вы мне ответите?
— Я только попрошу вас не сердиться и не думать, что я могу над вами смеяться. Я вам очень благодарна за то, что вы мне сказали.
Виктор так был расстроен, что, придя домой, не заметил двух писем, лежавших у него на столе. Какие могут быть письма? — от кого? Разве кто-нибудь существует? Никто, ничто не должно существовать! А между тем, конечно, существовали и летняя квартира, и город за окном, и начавшее делаться ясным небо, и два конверта на столе. В одном из них без всякой записки оказались деньги, занесенные Козаковым, в другом длинное письмо от сестры, где она писала, что ей хуже и что она выезжает в Петербург, чтобы посоветоваться с докторами, покуда совсем не свалилась.
— Тороплюсь тебе написать, чтоб ты не уезжал в Калугу и мы с тобой не разъехались.
Виктор прочитал письмо два раза, чтобы понять его, так он был далек мыслью и от сестры Тани, и от Козакова, и от всего на свете.
Вымытый месяц боком повис над соседним куполом.
— Ну что ж? Буду жить без любви, как многие, как тот же Козаков. Может быть, это даже веселее, свободнее. Уверен, что он сидит теперь где-нибудь в Буффе, потом поужинает с девицей и на утро ее забудет. Она нисколько не повлияет на его жизнь.
Он вспомнил разные романы, где описывались такие разочарованные весельчаки, это даже может быть поэтично. Может быть, сама судьба о нём заботится и посылает в одну и ту же минуту и отказ от любви, и лишние деньги. Если хотите, тоже удача.
К удивлению Виктора на него никто не смотрел и не оборачивался, когда он входил вместе с другими посетителями в ворота сада. Банально розовые фонари беседки бросали вверх зарево на высокую глухую стену. Бюсты Чайковского и Фонвизина были довольны своими каменными глазами и ушами. Бритые щеки солдат смешно и серьезно надувались, воспроизводя нежный вальс. Девицы думали об ужине, смотря на сиреневый фонтан.
Он почти не заметил лица своей дамы, стараясь как можно меньше с ней говорить, и то о вещах, которые имели значение только на эту минуту и даже завтра не вспоминались бы. Она была накрашена, но не безобразна, объяснялась без непристойностей и, кажется, была не чрезмерно жадна — вот всё, что было нужно.
У Виктора ни на минуту не являлось сознание, что он веселится, и он торопился домой, как будто желая исполнить какой-то злой долг. Ни упреков совести, ни отвращения, ни надрыва он не испытывал; ему просто было как-то не любопытно и не занятно.
Когда они возвращались уже на рассвете, он хотел было рассказать, как мальчиком он жил однажды летом в Финляндии и по утрам бегал купаться к морю, но потом подумал, что этот рассказ может его как-то связать, создать маленькую цепочку между ними и потому заметил только:
— Перед рассветом всегда поднимается ветер. Вам не холодно? Впрочем, мы сейчас приедем.
Она хотела было разыграть беззаботную и фривольную веселость, но, видя, что её кавалеру этого не нужно, перестала стараться и сделалась равнодушно деловитой, чуть-чуть скучающей.
Когда в передней раздался звонок, Виктор подумал, что это телеграмма; наверное от Тани, — она умерла. На площадке, совсем уж но дневному освещенная стояла Елизавета Петровна.
— Вы, конечно, удивлены и шокированы моим визитом. Но помолчите несколько секунд. Если можно объясняться в любви на подоконнике, то почему же нельзя давать ответа на такое объяснение в семь часов утра? Но всё-таки, если позволите, я пройду в комнаты.
Виктор молчал, думая, что он видит сон. От волнения Елизавета Петровна говорила слишком сухо, почти сердито:
— У меня действительно болела голова, когда я просила нас уйти, и потом… ваши слова меня слишком взволновали. Я всю ночь не спала, всё думала и вот решила наперекор всем правилам и обычаям приехать к вам. Я хотела сказать, что я вас так же люблю, как и вы меня, и люблю не с сегодняшнего дня. Вы не можете мне не отдать справедливости, что наше объяснение в любви достаточно оригинально… Но, милый Виктор, что с вами? — отчего вы молчите?
Она поймала направление, по которому был обращен взор Виктора, и сама посмотрела туда. На сером чехле кресла лежала полосатая, белая с коричневым, кофточка, а на ней маленькая шляпа капором, на двух концах которой висело по пучку искусственных с листиками вишен. Елизавета Петровна покраснела и, переведя глаза на Виктора, сказала:
— У меня с детства было свойство — делать всё не вовремя, не кстати, — так и теперь. Надеюсь, вы не будете болтливы и наше объяснение — мой визит останется для всех секретом, даже, если можно, для вас самих.