Итак, я должен был теперь поселиться в огромной степи, окружавшей старый Рим. Иностранцу, поклоннику искусства и старины, являющемуся из-за Альп и впервые созерцающему волны Тибра, эта высохшая пустыня кажется, пожалуй, развернутою страницею всемирной истории, а разбросанные по ней отдельные холмы священными письменами или целыми главами этой истории; художник также может идеализировать её: нарисует одинокий остаток разрушенного водопровода, пастуха, сидящего возле стада овец, а на первом плане тощий репейник, и все говорят: «Какая красивая картинка!» Но совсем иными глазами смотрели на эту огромную равнину мой спутник и я. Спалённая зноем трава, нездоровый летний воздух, постоянно приносящий жителям Кампаньи лихорадку и злокачественные болезни — вот какие теневые стороны преобладали в воззрении моего провожатого. Для меня, впрочем, картина эта представляла всё-таки нечто новое, и я любовался красивыми горами, расцвеченными всеми оттенками лилового цвета и окаймлявшими равнину с одной стороны, любовался дикими буйволами и жёлтым Тибром, по берегам которого тащились длиннорогие быки под тяжёлым ярмом, двигавшие против течения барки. Мы шли по тому же направлению.
Кругом, куда ни взглянешь, лишь низкая, пожелтевшая трава и высокий полузавядший репейник. Мы прошли мимо креста, воздвигнутого над могилой убитого; тут же висели и отрубленные рука и нога убийцы. Я испугался, тем более, что крест этот находился неподалеку от моего нового жилища. Жилищем же этим служила ни более — ни менее как старая полуразрушившаяся древняя гробница, которых в этой местности такое множество. Пастухи Кампаньи в большинстве случаев и не ищут себе иных помещений: гробницы доставляют им нужный кров и защиту, а часто даже и удобства, — стоит только засыпать некоторые углубления, заделать кое-какие отверстия, набросать тростниковую крышу и — жильё готово. Наше лежало на холме и было двухэтажное. Две коринфские колонны у узкого входа свидетельствовали о древности постройки; три же широких каменных столба — о позднейшей переделке. Может быть, в средние века гробница играла роль крепости. Дыра в стене над дверями заменяла окно; половина крыши была из камыша и сухих ветвей, другая из живого кустарника; роскошные каприфолии свешивались над треснувшею стеною.
— Ну, вот и пришли! — сказал Бенедетто, и это были первые его слова за всё время пути.
— Так мы тут будем жить? — спросил я, поглядывая то на мрачное жильё, то назад, на обрубленные члены разбойника. А Бенедетто, не отвечая мне, принялся звать жену: — Доменика! Доменика! — Я увидел пожилую женщину, вся одежда которой состояла из одной грубой рубахи; ноги и руки были голы, а волоса свободно падали на спину. Она осыпала меня поцелуями и ласками, и уж если сам Бенедетто был молчалив, то она зато говорила и за себя, и за него. Она назвала меня маленьким Измаилом, посланным сюда, в пустыню, где растёт только дикий репейник. — Но мы не заморим тебя жаждою! — продолжала она. — Старая Доменика будет для тебя доброю матерью вместо той, что молится теперь за тебя на небе! Постельку я тебе уж приготовила, бобы варятся, и мы все трое сядем сейчас за стол. А Мариучия не пришла с вами? А ты не видал св. отца? А не забыл ты привезти ветчины, медных крючков и новый образок Мадонны для дверей? Старый-то мы зацеловали до того, что он почернел весь! Нет, не забыл? Ты, ведь, у меня молодец, старина, всё помнишь, обо всём думаешь, Бенедетто!
Продолжая сыпать словами, она ввела меня в узкое пространство, называвшееся горницею; впоследствии оно казалось мне, впрочем, огромным, как зала Ватикана.
Я, в самом деле, думаю, что это жилище имело большое влияние на развитие моего поэтического воображения; эта маленькая площадка была для моей фантазии то же, что давление для молодой пальмы: чем больше её гнетет к земле, тем сильнее она растёт. Жилище наше, как сказано, служило некогда фамильною усыпальницею и состояло из большой комнаты с множеством небольших ниш, расположенных одна возле другой в два ряда; все были выложены мозаикою. Теперь эти ниши служили для самых разнообразных целей: одна заменяла кладовую, другая — полку для горшков и кружек, третья служила местом для разведения огня, на котором варились бобы.
Доменика прочла молитву, Бенедетто благословил кушанье. Когда же мы насытились, старушка проводила меня наверх по приставной лестнице, проникавшей через отверстие в своде во второй этаж, где мы все должны были спать в двух больших, некогда могильных, нишах. Для меня была приготовлена постель в глубине одной, рядом с двумя связанными верхушками накрест палками, к которым было подвешено что-то вроде люльки. В ней лежал ребёнок — должно быть, Мариучии. Он спал спокойно; я улёгся на пол; из стены выпал один камень, и я мог через это отверстие видеть голубое небо и тёмный плющ, колебавшийся от ветра, словно птица. Пока я ещё укладывался поудобнее, по стене пробежала пёстрая, блестящая ящерица, но Доменика успокоила меня, говоря, что эти бедняжки больше боятся меня, чем я их, и не сделают мне никакого вреда. Затем, она прочла надо мною «Ave Maria» и придвинула колыбельку к другой нише, где спала сама с Бенедетто. Я осенил себя крестом и стал думать о матушке, о Мадонне, о новых своих родителях и о руке и ноге разбойника, виденных мною неподалёку от дома, потом мало-помалу всё спуталось в сонных грёзах.
На следующий день с утра полил дождь, который и держал нас целую неделю взаперти в узкой комнате, где царил полумрак, несмотря на то, что дверь стояла полуотворённой, когда ветер дул с нашей стороны.
Меня заставили качать малютку в парусинной колыбели, а Доменика пряла и рассказывала мне о разбойниках Кампаньи, которые, впрочем, никогда не обижали их, пела мне священные песни, учила меня новым молитвам и рассказывала ещё неизвестные мне жития святых. Обычную пищу нашу составляли лук и хлеб; она была мне по вкусу, но я ужасно скучал, сидя взаперти в тесной комнате. Чтобы развлечь меня, Доменика провела перед дверью канавку, извилистый Тибр в миниатюре, с такою же жёлтою и медленно текущею водою. Флот мой состоял из щепочек и камышинок, и я заставлял его плавать от Рима до Остии. Но, если дождь уж чересчур усиливался, дверь приходилось запирать, и мы сидели тогда почти в потёмках. Доменика пряла, а я припоминал красивые образа монастырской церкви, представлял себе Иисуса, проплывающего мимо меня на корабле, Мадонну, возносимую ангелами к облакам, и надгробные плиты с высеченными на них черепами в венках. Когда же дождливое время года кончилось, небо целые два месяца сияло безоблачною лазурью. Мне позволили бегать на воле с тем только, чтобы я не подбегал слишком близко к реке: рыхлая земля обрыва легко могла осыпаться подо мною, — говорила Доменика. — Кроме того, возле реки паслись стада диких буйволов. Но именно дикость-то их и опасность и возбуждали моё любопытство. Мрачный взгляд животных, странный дикий огонь, светившийся в их зрачках — всё это вызывало во мне чувство, сродни тому, что влечёт в пасть змеи птичку. Их дикий бег, быстрота, превосходящая лошадиную, их битвы между собою, состязание равных сил — приковывали моё внимание. Я старался изобразить на песке виденные мною сцены, а для пояснения своих рисунков слагал песни, подбирал к ним мелодии и распевал их к большому удовольствию Доменики, говорившей, что я — умница мальчик и пою, как ангел небесный.
День ото дня солнце палило всё сильнее; целое море огненного света лилось на Кампанью. Стоячие, гниющие воды заражали воздух, и мы могли выходить из дома только по утрам, да вечерам; ничего такого не знавал я в Риме на холме Пинчио. Я помнил, каково там было в самую жаркую пору года, когда нищие просили не на хлеб, а на кружку холодной воды, помнил и наваленные грудами чудесные зелёные арбузы, разрезанные пополам и обнажавшие свою пурпуровую мякоть с чёрными зёрнышками… Губы сохли при этих воспоминаниях ещё сильнее! Солнце стояло прямо над головой, и тень моя, казалось, старалась спрятаться от его лучей под мои ноги. Буйволы лежали на спалённой траве неподвижно распростёртыми, словно безжизненными массами, или в бешенстве описывали по равнине большие круги. Вот когда душа моя прониклась представлением о мучениях путешественника в жгучей африканской пустыне!
В продолжении двух месяцев мы вели жизнь потерпевших крушение в океане и спасшихся на обломке судна. Ни одна живая душа не навещала нас. Все дела по дому справлялись ночью или ранним утром. От нездорового воздуха и нестерпимой жары у меня сделалась лихорадка, и негде было взять даже капли свежей воды для утоления жажды. Все болота высохли; тепловатая жёлтая вода Тибра еле-еле текла, сок в дынях был также совсем тёплый, и даже вино, несмотря на то, что хранилось между камнями и прикрывалось травою, было кисло и точно наполовину сварено. Хоть бы единое облачко на горизонте! И днём, и ночью та же ясная лазурь. Каждое утро, каждый вечер молились мы о ниспослании дождя или свежего ветра, каждое утро, каждый вечер смотрела Доменика по направлению к горам — не покажется ли там облачко, но нет, лишь ночь, душная ночь приносила с собою хоть какую-нибудь тень; два долгих-долгих месяца дул только удушливый, знойный сирокко.
Наконец, и то только на восходе, да при закате солнца, стало веять прохладою, но тупость и какое-то оцепенение, в которое погрузили всё моё существо мучительная жара и скука, всё ещё держали меня в своих тисках. Мухи и другие докучливые насекомые, казалось, вконец уничтоженные жарою, опять возродились к жизни да ещё в удвоенном количестве. Мириадами нападали они на нас и жалили своими ядовитыми жалами. Буйволы часто бывали сплошь покрыты этими жужжащими мириадами, набрасывавшимися на них, как на падаль. Доведённые до бешенства животные бросались в Тибр и барахтались в мутной воде. Истомившийся от летней жары римлянин, крадущийся по почти безжизненным улицам города вдоль самых стен домов, словно желая вдохнуть в себя жмущуюся к ним тень, не имеет всё-таки и понятия о мучениях обитателя Кампаньи. Здесь дышишь серным, зачумлённым воздухом; здесь насекомые, словно какие-то бешеные демоны, изводят обречённых жить в этой раскалённой печи.
В сентябре дни стали прохладнее, и однажды к нам явился Федериго. Он сделал несколько эскизов спалённой солнцем степи, срисовал и наше оригинальное жилище, крест на месте казни и диких буйволов, подарил мне бумаги и карандаш, чтобы и я тоже мог рисовать себе картинки, и пообещал, что в следующий раз, когда опять придёт к нам, возьмёт меня с собою в Рим: пора мне было навестить фра Мартино, Мариучию и всех моих друзей, а то они, кажется совсем позабыли меня! Но и самого-то Федериго пришлось упрекнуть в том же.
Вот пришёл и ноябрь, самое прекрасное время года в Кампанье. С гор веяло прохладою, и я каждый вечер любовался богатою, свойственною только югу, игрою красок на облаках, которую не может, не рискует изобразить на своих картинах художник. Причудливые оливково-зелёные облака на желтоватом фоне казались мне плавучими островами из райского сада, а тёмно-синие, вырисовавшиеся на золотом небе, точно вершины пиний, казались горами в стране блаженства, у подножия которых играли и навевали крыльями прохладу добрые ангелы.
Однажды вечером я сидел и предавался своим мечтам, глядя на солнышко сквозь проколотый листок. Доменика нашла это вредным для глаз и, чтобы положить конец моей забаве, заперла дверь. Мне стало скучно, и я попросился погулять; Доменика позволила, я весело подпрыгнул, побежал к двери и распахнул её, но в ту же минуту был сбит с ног. В дверь ворвался какой-то мужчина и быстро захлопнул её за собою. Я едва успел взглянуть на его бледное лицо и услышать из его уст отчаянное воззвание к Мадонне, как вдруг дверь потряс такой удар, что из неё вылетело и обрушилось на нас несколько досок. В образовавшееся отверстие просунулась голова буйвола, яростно сверкавшего глазами.
Доменика вскрикнула, схватила меня за руку и прыгнула со мной на лестницу, которая вела во второй этаж. Смертельно бледный незнакомец растерянно огляделся кругом, заметил ружьё Бенедетто, постоянно висевшее, на случай ночного нападения, на стене, и быстро схватил его. Раздался выстрел, и я увидел сквозь пороховой дым, как незнакомец бил прикладом животное по лбу. Буйвол не шевелился: голова его застряла в узком отверстии, и он не мог двинуться ни взад, ни вперёд.
— Святые угодники! — были первые слова Доменики. — Что же это такое? Ведь, вы убили животное!
— Хвала Мадонне! — ответил незнакомец. — Она спасла мне жизнь! А ты был моим ангелом-спасителем! — прибавил он, обращаясь ко мне и взяв меня на руки. — Ты открыл мне дверь спасения! — Он был ещё совсем бледен, и по лбу у него катились крупные капли пота.
По речи его мы сейчас же узнали, что перед нами не иностранец, а римский вельможа. Он объяснил нам, что занимается собиранием разных цветов и растений, оставил поэтому свой экипаж у моста Молле и отправился пешком вдоль Тибра, но тут наткнулся на буйволов. Один из них погнался за ним, и он спасся только благодаря тому, что наша дверь внезапно, как бы чудом каким, раскрылась в самую опасную минуту.
— Пресвятая Дева — Заступница наша! — промолвила Доменика. — Это Она и спасла вас! А орудием вашего спасения она избрала моего Антонио! Она всегда благоволила к нему. Eccellenza ещё не знает, что это за ребёнок! Он читает и по печатному, и по писанному, а рисует как! Сразу можно угадать, что он хотел нарисовать. Он нарисовал и собор св. Петра, и буйволов, и толстого патера Амброзио! А голос у него какой! Послушал бы его Eccellenza! Папским певчим не поймать его ни в одной неверной нотке! И ко всему этому он такой добрый ребёнок — на редкость! Я не стану хвалить его при нём, это вредно, но он стоит того!
— Но это, ведь, не ваш же сын? — спросил незнакомец. — Он ещё так мал.
— А я так стара! — сказала она. — Правда, старое фиговое дерево не даёт молоденьких отростков! У бедняжки нет ни отца, ни матери, никого на свете, кроме меня и Бенедетто! Но мы-то уж не расстанемся с ним — пусть даже выйдут все его денежки! Но Пресвятая Дева! — прервала она себя самое и схватила за рога буйвола, из головы которого лилась в комнату кровь. — Надо же убрать животное! Не то ни нам не выйти, ни к нам не войти! Ах, Господи! Да он застрял так, что нам и не отделаться от него, пока не вернётся Бенедетто! Только бы нам не досталось за убийство животного!
— Не беспокойтесь, матушка! — сказал незнакомец. — Я всё беру на себя. Вы, ведь, конечно, знаете Боргезе?
— Ах, ваше сиятельство! — сказала Доменика и поцеловала край его одежды, а он пожал ей руку, подержал в своих мою и наказал Доменике прийти завтра утром со мной в Рим, в палаццо Боргезе.
Моя приёмная мать даже прослезилась от такой великой милости, — как она сказала — и непременно пожелала показать Eccellenza все мои царапанья карандашом на разных клочках бумаги, которые она припрятывала, словно эскизы самого Микеля-Анджело. Eccellenza пришлось пересмотреть всё, что так радовало её, и я был очень польщён, так как он улыбнулся, потрепал меня по щеке и сказал, что я маленький Сальватор Роза.
— Да! — сказала Доменика: — Кто подумает, что это рисовал ребёнок? Ведь, сразу видно, что он хотел нарисовать! Буйволы, лодки и наш домик! А вот это я! И похожа, ведь? Только красок не хватает. Но нельзя же было раскрасить карандашом! А теперь спой! — обратилась она ко мне! — Спой, как умеешь, что-нибудь своё! Да, Eccellenza, он сам слагает целые истории и проповеди, что твой монах! Ну, спой же! Eccellenza господин добрый и хочет послушать тебя, а ты, ведь, сумеешь взять верный тон!
Незнакомец улыбнулся; ему, видно, забавно было глядеть на нас обоих. Я хорошо помню, что я начал петь, и что Доменика пришла от моей импровизации в восторг, но что́ именно я пел и как — не помню. Одно только ясно удержалось у меня в памяти: в песне моей фигурировали Мадонна, Eccellenza и буйвол. Eccellenza сидел молча, а Доменика истолковала его молчание восхищением.
— Захватите с собою мальчика! — вот всё, что он сказал после моей импровизации. — Я буду ждать вас завтра утром! Впрочем, нет! Приходите лучше вечером; так, за часок до Ave Maria! А когда придёте, люди сейчас же доложат о вас, я уж предупрежу их! Но как же я выберусь отсюда? У вас нет другого выхода, через который бы я мог выйти и добраться до моего экипажа, не натыкаясь на буйволов?
— Есть-то есть, — сказала Доменика: — да не для Eccellenza! Мы-то можем лазить, но для такого знатного господина эта дорога не годится! Наверху, видите ли, есть дыра, через которую надо выползти и тогда уж попросту спуститься по стене вниз. Это делаю даже я в мои годы! Но я не могу предложить этого гостю, да ещё такому знатному господину!
Тем не менее, Eccellenza поднялся по узенькой лесенке наверх, просунул голову в дыру и заявил, что спуск так же удобен, как капитолийская лестница. К тому же буйволы в это время как раз повернули к Тибру, а по дороге, недалеко от нашего домика, лениво тащился крестьянский обоз, направлявшийся к большой дороге; к нему-то Eccellenza и решил пристать: за нагруженными связками камыша возами он мог быть в безопасности от нового нападения буйволов. Ещё раз наказал он Доменике прийти со мною к нему на другой день, за час до Ave Maria, протянул ей для поцелуя руку, потрепал по щеке меня, раздвинул густую зелень плюща и спустился по стене вниз. Скоро мы увидели, что он догнал крестьянский обоз и скрылся между возами.