Когда мы вернулись в Рим, в домик моей матери, был поднят вопрос о том, что собственно следовало делать со мной. Фра Мартино был за то, чтобы меня отправили в Кампанью, к родителям Мариучии, почтенной пастушеской чете; мои двадцать скудо были, ведь, для них целым богатством, и они приняли бы меня, как родного. Одно только смущало его: я наполовину уже принадлежал церкви, а, отправившись в Кампанью, я бы уже не мог служить певчим в церкви капуцинов! Федериго же вообще стоял за то, чтобы меня поместили в какое-нибудь почтенное семейство в самом Риме; ему не хотелось, — сказал он — чтобы из меня вышел грубый невежественный крестьянин! Пока фра Мартино советовался с братией в монастыре, неожиданно прискакал на четвереньках дядюшка Пеппо, услышавший о смерти матушки и о доставшихся мне двадцати скудо. Они-то главным образом и привлекли его сюда. Он заявил, что в качестве единственного моего родственника берёт меня к себе, что и я, и всё имущество, оставшееся после матушки, так же, как и двадцать скудо, принадлежат теперь ему! Мариучия принялась уверять его, что она и фра Мартино уже устроили всё к лучшему, и дала понять Пеппо, что ему, калеке-нищему, впору заботиться о самом себе, а в это дело соваться нечего!
Федериго вышел из комнаты, и двое оставшихся высказали теперь друг другу свои эгоистичные побуждения, заставлявшие их заботиться обо мне. Дядюшка Пеппо излил на Мариучию весь запас своей желчи, а девушка наступала на него, как фурия. Ей, впрочем, не было дела ни до него, ни до меня, ни до чего бы там ни было! Пусть он возьмёт, да переломит мне пару рёбер, сделает из меня такого же калеку и нищего, который будет собирать гроши в его суму! Пусть он возьмёт меня, но деньги она отдаст фра Мартино; фальшивым глазам Пеппо не удастся и взглянуть на них! Пеппо, в свою очередь, грозил проломить ей голову своею дощечкой, пробить в ней дыру величиной с площадь дель Пополо! Я стоял между ними и плакал. Мариучия оттолкнула меня от себя, а Пеппо потащил к дверям, говоря, что я должен идти за ним, держаться его одного, а если он возьмёт на себя такую обузу, то вправе получить и награду! Римский сенат сумеет защитить права честного гражданина! И не успел я опомниться, как он вывел меня из дверей на улицу, где уже дожидался нас оборванный мальчишка с ослом. Для больших прогулок, а также, если дело было к спеху, дядюшка бросал свои дощечки, и садился на осла, крепко обхватывая его своими сухими ногами; осёл и всадник составляли тогда как бы одно целое. Пеппо посадил меня впереди себя, мальчишка стегнул осла, и мы поскакали во всю прыть. Пеппо на свой лад ласкал меня во всё время пути.
— Видишь, мальчик! — говорил он. — Разве не чудесный у нас осёл? Ишь, как он летит! Словно рысак по Корсо! Тебе будет у меня хорошо, как ангелу на небе, стройный ты мой мальчуган! — И затем он принимался клясть Мариучию.
— Где ты украл такого хорошенького мальчугана? — спрашивали его знакомые, мимо которых мы проезжали, и моя история рассказывалась и повторялась чуть не на каждом перекрестке. Торговка водой с лимонными корками дала нам за этот длинный рассказ целый стакан своей воды, и мы распили его пополам. Едва мы успели добраться до дому, как солнце уже село. Я не говорил ни слова, только закрывал лицо руками и плакал. Пеппо свёл меня в каморку рядом с большою комнатой и указал мне мою постель — ворох маисовой шелухи, прибавив, что я, вероятно, не голоден и уж тем меньше хочу пить: мы, ведь, только что выпили с ним целый стакан чудесной лимонной воды! Потом он потрепал меня по щеке, улыбаясь своею гадкою улыбкой, которая всегда так пугала меня, и спросил, много ли серебряных монет было в кошельке, брала ли из них Мариучия, чтобы заплатить веттурино, и что сказал слуга, передавая мне деньги. Я не мог ответить ни на один из этих вопросов и только плакал, спрашивая в свою очередь — разве я останусь тут навсегда, разве я не вернусь завтра домой?
— Конечно, конечно! — ответил он. — А теперь засни, но не забудь сначала прочесть «Ave Maria!» Когда человек спит, дьявол бодрствует! Огради себя крестным знамением, — это железная решётка, которая защитит тебя от рыкающего льва! Молись хорошенько и проси Мадонну наказать фальшивую Мариучию, обидевшую тебя, невинного младенца! Положись теперь на меня одного! Ну, спи! Отдушину я оставлю открытой; свежий воздух — пол-ужина! Не бойся летучих мышей! Они не влетят сюда, пролетят мимо, бедные твари! Спи сладко, мой ангелочек! — И он закрыл за собою дверь.
Долго ходил он по своей комнате, прибирая что-то; потом я услышал там чужие голоса, а сквозь щёлочку увидел и свет лампы. Я приподнялся, но как можно осторожнее, потому что сухая солома сильно шуршала, и я боялся, что на этот шум войдут ко мне. Сквозь щель я увидел, что оба фитиля лампы были зажжены, на столе лежал хлеб и коренья, а бутылка с вином гуляла вокруг стола из рук в руки. За столом сидела целая компания нищих-калек. Я сразу узнал их, хотя они смотрели теперь совсем не так, как обыкновенно. Умирающий от лихорадки Лоренцо болтал без умолку и громко смеялся, а днём я всегда видел его распростёртым на траве на холме Пинчио; обвязанная голова его опиралась тогда о древесный ствол, а губы еле шевелились; жена его, указывая на несчастного страдальца, взывала к состраданию прохожих. Франчиа, беспалый детина, барабанил обрубками пальцев по плечу слепой Катарины и вполголоса напевал песню о «Cavaliére Torchino». Двое-трое остальных сидели ближе к дверям и в тени, так что я не мог узнать их. Сердце у меня так и стучало от страха; я услышал, что они говорят обо мне.
— А годится мальчишка на что-нибудь? — спросил один. — Есть у него какой нибудь изъян?
— Нет, Мадонна не была к нему так милостива! — сказал Пеппо. — Он строен и красив, как барский ребёнок.
— Плохо! — сказали все, но слепая Катарина прибавила, что ничего не стоит немножко попортить меня, чтобы я мог снискивать себе хлеб земной, пока Мадонна не удостоит меня небесного.
— Да, — сказал Пеппо: — была бы умна сестра моя, мальчишка давно нашёл бы своё счастье! У него такой голос, что у твоих ангелов! Он прямо рождён папским певчим! Из него вышел бы такой певец!
Они заговорили о моём возрасте, о том, что ещё может случиться и что можно предпринять для моего счастья. Я не понял хорошенько, что такое они хотели сделать со мною, но ясно видел, что они замышляли дурное, и задрожал от страха. Как мне вырваться оттуда? Вот чем были заняты все мои мысли. И куда бежать? Над этим я, впрочем, не задумался. Я отполз от дверей, взлез на какой-то чурбан, приподнялся к самой отдушине и высунулся. На улице не было видно ни души; все двери были заперты. Мне предстояло сделать большой прыжок вниз, и я не решался на него, но вдруг мне показалось, что за ручку двери взялись… Кто-то хотел войти ко мне! Страх охватил меня, я разом скользнул по стене вниз и тяжело упал на землю и мягкий дёрн. Живо вскочил я и побежал по узким извилистым улицам куда глаза глядят; навстречу мне попался всего один прохожий, громко распевавший песню и постукивавший палкою о камни мостовой. Наконец, я очутился на большой площади, залитой лунным светом. Я сразу узнал местность: это был Римский форум или «Коровья площадь», как мы звали её.
Луна освещала заднюю стену Капитолия, похожую на отвесную скалу. На ступенях высокой лестницы, ведущей к арке Септимия Севера, растянулись несколько спящих нищих, закутанных в широкие плащи. Высокие колонны — остатки древних храмов, отбрасывали длинные тени. Никогда ещё не бывал я тут после заката солнца; всё казалось мне таким таинственным! Я споткнулся о верхушку разбитой мраморной колонны, скрывавшуюся в высокой траве, и упал. Поднявшись, я устремил взгляд на развалины дворца цезарей; густой плющ, одевавший их, придавал им ещё более мрачный вид; высокие кипарисы как-то зловеще тянулись к небу, и мне стало ещё страшнее. Но в траве, между поверженными колоннами и кучами мраморного щебня, лежали коровы, пасся мул, и это слегка ободрило меня: здесь всё-таки были живые существа, которые не сделают мне ничего дурного!
При свете луны было светло почти как днём; все предметы выступали так явственно. Вдруг, я услышал чьи-то шаги… Что если это меня ищут? В ужасе шмыгнул я в развалины огромного Коллизея, лежавшего передо мною, будто целая цепь скал. Я остановился между двумя рядами колонн, огибавших половину всего строения и будто воздвигнутых только вчера — так хорошо они сохранились. Холодно здесь было, мрачно!.. Я сделал несколько шагов вперёд, но тихо-тихо, — меня пугал даже шум собственных шагов. Невдалеке виднелся костёр, разведённый на земле; возле него вырисовывались тени трёх человек; крестьяне ли это расположились тут на ночлег, чтобы не ехать ночью через пустынную Кампанью, или солдаты-караульные, или, наконец, разбойники? Мне показалось, что я слышу звяканье их оружия, и я тихонько отступил вглубь строения, где над высокими колоннами уже не было другого свода, кроме густой сети ветвей и вьющихся растений. Странные тени рисовались на высоких стенах; квадратные плиты их во многих местах разошлись и, казалось, держались ещё на своих местах только благодаря густо опутавшим их стеблям плюща.
Вдали, в среднем проходе, двигались между колоннами люди, вероятно, путешественники, вздумавшие осмотреть эти достопримечательные руины при лунном свете. В числе их была одна дама, вся в белом. Я и теперь ещё ясно вижу перед собой эту странную картину: люди двигались, скрывались между колоннами и опять показывались, освещённые луною и красным огнём факелов. Небо было самого густого синего цвета, а кусты и деревья темнели чёрным бархатом; каждый листочек дышал ночью. Я долго следил взглядом за иностранцами, после же того, как они скрылись из виду, за красным отблеском их факелов… Наконец, исчез и этот, и всё вокруг опять погрузилось в мрак и мёртвую тишину.
Я уселся на верхушку разбитой колонны, что валялась в траве позади одного из деревянных алтарей, расположенных тут один возле другого и изображавших шествие Христа на Голгофу. Камень был холоден, как лёд, голова моя горела, по телу пробегал лихорадочный озноб. Сон бежал от меня, я лежал и припоминал всё, что слышал когда-то о древнем Коллизее, о пленных иудеях, которые должны были, по повелению могущественного римского цезаря, воздвигать эти огромные каменные глыбы, о диких зверях, боровшихся тут на арене друг с другом, а часто и с людьми, и о зрителях, сидевших на каменных ступенях, подымавшихся от земли до самых верхних колонн.
В кустах позади меня зашуршало; я взглянул вверх, и мне показалось, что там что-то шевелится. Воображение моё принялось населять окружавший меня мрак бледными, мрачными образами, работавшими над постройкой здания. Я явственно слышал удары их орудий, воочию видел этих исхудалых бородатых евреев, вырывавших траву и кусты и громоздивших камень на камень до тех пор, пока сызнова не воздвигли гигантское здание… Передо мною волновалось целое море голов, двигалось какое-то бесконечное живое гигантское тело…
Затем, я увидел весталок в длинных белых одеяниях, блестящий двор цезарей, голых, истекающих кровью гладиаторов; вокруг раздавался шум и рёв… Это неслись со всех сторон стаи тигров и гиен; они пробегали мимо меня, я ощущал на своём лице их горячее дыхание, видел их огненные глаза и всё крепче и крепче прижимался к своему камню, моля Мадонну о спасении, но дикий вой и шум вокруг меня всё усиливались. Сквозь эти бешеные стаи я различил, однако, святой крест, который до сих пор ещё стоит здесь и к которому я всегда набожно прикладывался мимоходом — напряг все свои силы, дополз до него и ещё успел ясно почувствовать, что руки мои обвились вокруг него, но затем всё как будто рухнуло вокруг меня, всё смешалось: стены, люди, звери… Я лишился сознания!
Когда я опять открыл глаза, лихорадка моя уже прошла, но я совсем ослабел, весь был точно разбит.
Я действительно лежал на ступенях перед большим крестом. Окинув взором всю окружающую обстановку, я не нашёл в ней уже ничего страшного: на всём лежал отпечаток величавой торжественности; в кустах заливался соловей. Я стал думать о дорогом Младенце Иисусе, Чья мать была теперь и моею, — другой у меня, ведь, не было — опять обвил руками крест, прислонился к нему головою и скоро заснул подкрепляющим сном.
Я проспал, должно быть, несколько часов; разбудило меня пение псалмов. Солнце светило на верхнюю часть стены, капуцины с зажжёнными свечами в руках ходили от алтаря к алтарю и пели «Кирие элейсон». Вот они подошли к кресту, возле которого лежал я, и я узнал между ними фра Мартино. Он наклонился ко мне, мой расстроенный вид, моя бледность и то, что я находился здесь в такой час, испугали его. Как я объяснил ему всё, не знаю, но мой страх перед Пеппо, моя беспомощность и заброшенность достаточно говорили за меня. Я крепко схватился за коричневую рясу монаха и молил его не покидать меня; вся братия, казалось, приняла во мне живое участие; все они, ведь, знали меня, я бывал у них в кельях и пел с ними перед святыми алтарями.
Как же я был рад, очутившись с фра Мартино в монастыре, как скоро забыл все свои злоключения, сидя в его келейке, обклеенной по стенам старинными лубочными картинками, и глядя на апельсинное дерево, протягивавшее свои зелёные душистые ветви прямо в окно! Вдобавок фра Мартино пообещал мне, что я больше не вернусь к Пеппо.
— Нельзя доверить мальчика нищему-калеке, который день-денской валяется на улице, да клянчит милостыню! — сказал он другим монахам.
В полдень он принёс мне на обед кореньев, хлеба и вина и сказал мне так торжественно и прочувствованно, что сердце моё затрепетало:
— Бедный мальчик! Будь твоя мать жива, нам бы не пришлось расставаться: церковь укрыла бы тебя, и ты взрос бы в её тиши, под её защитой! Теперь же ты будешь брошен в бурное житейское море, будешь носиться по нему на шаткой доске! Но не забывай своего Спасителя и Небесной Девы! Крепко держись их! У тебя во всём свете нет никого, кроме их!
— Куда же я денусь? — спросил я, и он сказал, что я отправлюсь в Кампанью к родителям Мариучии, советовал мне почитать их, как своих родителей, слушаться их во всём и никогда не забывать молитв и всего того, чему он учил меня. Под вечер к воротам монастыря явилась Мариучия со своим отцом. Фра Мартино вывел меня к ним. Одеждою-то, пожалуй, и Пеппо перещеголял бы этого пастуха, которому сдавали меня на руки. Разорванные, запылённые кожаные сапоги, голые колени и остроконечная шляпа с воткнутым в неё цветком вереска — вот что прежде всего бросилось мне в глаза. Он опустился на колени, поцеловал руку фра Мартино и сказал, что я прехорошенький мальчик, и что он и жена его будут делиться со мной последним куском хлеба. Мариучия вручила ему кошелёк со всем моим богатством, и мы все вошли в церковь. Все сотворили про себя молитву; я тоже опустился на колени, но не мог молиться, — глаза мои всё искали знакомые образа: Иисуса, плывущего по морю высоко над церковными дверями, ангелов на запрестольном образе и дивного архангела Михаила. Даже черепам в венках из плюща хотел я сказать последнее прости! Фра Мартино благословил меня и подарил мне на прощанье книжечку с рисунком на обложке: «Modo di servire la sancta messa».
Затем мы расстались. Проходя по площади Барберини, я не мог не бросить прощального взгляда на домик, в котором жил с матушкой: все окна были отворены, горницы ожидали новых жильцов.