Хижина дяди Тома (Бичер-Стоу; Анненская)/1908 (ВТ)/13


[160]
ГЛАВА XIII.
Поселок квакеров.

Перед нами встает мирная картина. Просторная, опрятная кухня, с красиво окрашенными стенами, с желтым блестящим полом без пылинки на нём; черная, хорошенькая плита; на полках ряды блестящей посуды, напоминающей о бесчисленном множестве вкусных кушаний; блестящие, зеленые, деревянные стулья, старые и прочные; маленькое парусиновое кресло качалка с подушкой сшитой из лоскутов разноцветных шерстяных материй; другое кресло побольше старинное, гостеприимно протягивавшее свои объятия, и казавшееся особенно заманчивым от лежавших на нём пуховых подушек, — действительно удобное, приветливое старое кресло, по своим честным, домовитым свойствам стоящее дюжины бархатных или плюшевых кресел аристократов. И в этом кресле тихонько покачиваясь и устремив глаза на какое-то тонкое шитье сидит наша старая знакомая Элиза. Да, это она! Она похудела и побледнела с тех пор, как оставила свой дом в Кентукки, целый мир безмолвной заботы таился под сенью её длинных ресниц, в очертаниях её красивых губ. Ясно было, что её полудетское сердце постарело и окрепло под гнетом тяжелого, горя. Когда она временами поднимала глаза, чтобы следить за прыжками маленького Гарри, который носился по комнате словно какая то тропическая бабочка, в её взгляде читались такая твердость и решительность, каких в нём никогда не замечалось в прежние, более счастливые дни.

Рядом с ней сидела женщина с блестящим оловянным тазом на коленях и бережно складывала в него [161]сушеные персики. Ей могло быть лет 55 или 60; но у неё было одно из тех лиц, которые время делает красивее и привлекательнее. Снежнобелый креповый чепчик строгого квакерского покроя, простой белый кисейный платок, лежавший на груди мягкими складками, темная шаль и платье сразу показывали, к какой религиозной секте она принадлежит. Лицо её было круглое, розовое, покрытое здоровым, мягким пушком, как спелый персик. Её слегка поседевшие волосы были зачесаны назад, открывая высокий, гладкий лоб, на котором время ничего не начертало, кроме слов: „Мир на земле и в человецех благоволение“. Её большие, ясные, карие глаза смотрели ласково; и стоило заглянуть в них, чтобы проникнуть до глубины самого доброго и честного сердца, какое когда либо билось в груди женщины. Много говорится и поется о красоте молодых девушек! Тому, кто пожелает воспользоваться нашим советом, мы рекомендуем посмотреть на нашу приятельницу Рахиль Галлидэй в то время, когда она сидит в своем маленьком кресле-качалке. Это кресло имеет привычку скрипеть и кряхтеть, может быть, оно схватило простуду в молодые годы, или страдает не то удушьем, не то нервным расстройством: но когда она слегка покачивается взад и вперед, кресло неизменно повторяло вполголоса: скрип, крак, что было бы невыносимо во всяком другом кресле. А между тем старый Симеон Галлидэй часто заявлял, что этот скрип для него лучше всякой музыки, а все дети уверяли, что ни за что в свете не согласятся не слышать больше скрипенья материнского кресла. Почему так? Потому что лет двадцать с лишним с этого кресла не раздавалось ничего, кроме слов любви, кроткого увещания, материнской нежности; множество головных и сердечных страданий излечивались здесь, всякие трудные вопросы духовной и практической жизни разрешались здесь, — и всё это благодаря одной доброй, любящей женщине. Благослови ее Господи!

— Как же ты, Элиза, всё еще думаешь отправляться в Канаду? спросила она, спокойно разглядывая свои персики.

— Да, ма’ам, — твердо отвечала Элиза, — Мне необходимо подвигаться дальше. Мне нельзя останавливаться.

— А что же ты там будешь делать? Об этом надо подумать, дочь моя.

„Дочь моя“ — для Рахиль Галлидэй слово это было вполне естественно: её лицо и вся наружность внушали желание называть ее матерью.

[162]Руки Элизы задрожали и несколько слезинок упало на её работу; тем не менее она ответила твердым голосом.

— Я буду делать что придется. Надеюсь, мне удастся найти себе какую-нибудь работу.

— Ты знаешь, что можешь жить здесь сколько хочешь.

— О, благодарю вас, — вскричала Элиза, — но я не могу спать по ночам; я ни минуты не могу быть спокойна! Сегодня ночью я видела во сне, что тот человек вошел во двор… — она вздрогнула.

— Бедное дитя! сказала Рахиль, отирая слезы. — Но ты не должна так тревожиться. По милости Божией до сих пор ни одного беглеца на поймали в нашей деревне; я уверена, что и тебя не поймают.

В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошла маленькая, кругленькая, краснощекая женщина с веселым цветущим личиком, напоминающим спелое яблоко. Она была одета также, как Рахиль, в серое платье с кисейной косынкой, лежавшей красивыми складками вокруг её круглой, толстой шейки.

— Руфь Стедмен! — вскричала Рахиль радостно, поднимаясь навстречу ей, — Как поживаешь, Руфь? и она сердечно пожала обе руки вошедшей.

— Очень хорошо, отвечала Руфь, снимая маленькую суконную шляпу и смахивая с неё пыль своим носовым платком. Квакерский чепчик сидел как-то очень изящно на её кругленькой головке, хотя она своими пухлыми ручками всячески старалась примять и пригладить его. Непослушные прядки её несомненно вьющихся волос выскакивали из под него то там, то здесь, их надобно было подправлять и подсунуть в надлежащее место. Окончив все эти операции перед маленьким зеркальцем, гостья, женщина лет двадцати, по-видимому осталась вполне довольна собой, да и неудивительно, она была такая милая, здоровая, приветливая, маленькая женщина, что всякое мужское сердце радостно забилось бы при взгляде на нее.

— Руфь, это наш друг, Элиза Гаррис, а этот маленький мальчик, о котором я тебе рассказывала.

— Я очень рада видеть тебя, Элиза, очень, — проговорила Руфь, пожимая руку Элизы, как будто это был старый друг, которого она давно ждала. — А это твой милый мальчик? — я принесла ему пряничок, — и она протянула маленькое пряничное сердечко мальчику, который подошел, поглядывая на нее из под нависших кудрей, и робко взял гостинец.

[163]— Где же твой малютка, Руфь?

— О, он сейчас явится; твоя Мэри утащила его у меня и побежала в сарай, показать его детям.

В эту минуту дверь отворилась и вошла Мэри хорошенькая, розовенькая девочка с такими же карими глазами, как у матери, и с ребенком на руках.

— Ага! — вскричала Рахиль, подходя и беря на руки большого, толстого, белого мальчугана. — Какой он молодец, и как вырос!

— Да, он славно растет! — отвечала Руфь. Она взяла ребенка, сняла с него маленький голубой шелковый капотик и разные пеленки и одеяльцы, в которые он был завернут; она дернула в одном месте, подтянула в другом, одно расправила, другое разгладила и крепко расцеловав ребенка, посадила его на пол, чтобы он мог придти в себя. Ребенок, по-видимому, привык к такого рода обращению: он засунул в рот большой палец (как будто так и следовало), и погрузился в свои собственные размышления, а мать его между тем села, вытащила длинный чулок из синей и белой бумаги и принялась быстро вязать его.

— Мэри, хорошо, если бы ты поставила котелок воды, — ласково сказала мать.

Мэри ушла с котелком к колодцу и через несколько минут поставила его на плиту, где он вскоре весело зашипел и закипел, как бы свидетельствуя о гостеприимстве и радушии хозяев. Рахиль дала еще несколько ласковых указаний шёпотом и та же рука сложила персики в кастрюлю и поставила на огонь.

Рахиль взяла белоснежную доску для теста, подвязала себе передник и начала быстро приготовлять бисквиты, заметив Мэри: — Мэри, сказала бы ты Джону, чтобы он приготовил цыпленка, — и Мэри тотчас же исчезла.

— А как здоровье Абигаиль Петерс? — спросила Рахиль, продолжая возиться с бисквитами.

— Ей лучше, — отвечала Руфь. — Я была у неё сегодня утром, постлала постель, убрала комнаты. Лия Гильс пошла к ней в полдень, чтобы напечь ей на несколько дней хлеба и пирогов; я обещала зайти вечером сменить ее.

— Я пойду к ней завтра, постираю и починю, что нужно, сказала Рахиль.

— Ах, это отлично! — вскричала Руфь. — Я слышала, — [164]прибавила она, — что Ганна Стонвуд тоже заболела. Джон был у неё вчера вечером, а я пойду завтра.

— Джон может придти к нам обедать, если тебе придется пробыть там целый день, — предложила Рахиль.

— Благодарю, Рахиль, завтра увидим, что будет. А, вот идет и Семеон.

Симеон Галлидэй, высокий, прямой мускулистый человек, в темном сюртуке, таких же панталонах и широкополой шляпе вошел в комнату.

— Как поживаешь, Руфь, приветливо сказал он, протягивая свою широкую ручищу, чтобы пожать её маленькую, пухленькую ручку; — здоров ли Джон?

— Благодарю! Джон здоров, и все наши тоже, — весело отвечала Руфь.

— Что новенького, отец? спросила Рахиль, ставя бисквиты в печь.

— Петер Стеббинг сказал мне, что сегодня к ночи они приедут сюда с друзьями, — многозначительно отвечал Симеон, умывая руки у опрятного умывальника в сенях.

— Неужели! — вскричала Рахиль и задумчиво посмотрела на Элизу.

— Ты, кажется говорила, что твоя фамилия Гаррис? — спросил Симеон Элизу, возвращаясь в комнату.

Рахиль быстро взглянула на мужа, а Элиза ответила дрожащим голосом: „да“. Под влиянием вечно преследовавшего ее страха, она вообразила, что пришли какие-нибудь вести дурные для неё.

— Мать! — Симеон вызвал Рахиль в сени.

— Что тебе, отец? спросила Рахиль, выходя к нему и вытирая на ходу свои запачканные мукой руки.

— Муж этой женщины в соседнем поселке и сегодня к ночи будет здесь, — сказал Симеон.

— Да что ты! Нужели это правда, отец? вскричала Рахиль и лице её засияло радостью.

— Совершенная правда. Петер ездил вчера со своей фурой в тот поселок и встретил там старуху и двух мужчин, один из них сказал, что его зовут Джорж Гаррис: он передал мне в нескольких словах историю, и я уверен, что это он. Он очень красивый, бравый мужчина. Как ты думаешь, сказать об этим Элизе?

— Посоветуемся с Руфью, отвечала Рахиль. — Руфь, приди-ка сюда на минутку!

[165]Руфь отложила свое вязанье и в ту же секунду была в сенях.

— Представь себе. Руфь, сказала Рахиль. — Отец говорит, что муж Элизы в последней партии негров и будет здесь сегодня к ночи.

Крик радости молоденькой квакерши прервал ее. Она захлопала в ладоши и так подпрыгнула, что два локона выскочили из под её квакерского чепца и рассыпались по белой косынке.

— Тише, тише, милая, — ласково остановила ее Рахиль, — тише, Руфь! Окажи лучше, как ты думаешь, сообщить ей это теперь же?

— Теперь, конечно! сию же минуту! Подумать только, вдруг это был бы мой Джон, чтобы я чувствовала. Скажите ей сей-час же.

— Ты учишь нас, как надо любить своего ближнего, Руфь, — сказал Симеон, с умилением глядя на молодую женщину.

— Да как же иначе? Ведь мы только для этого и созданы Если бы я не любила Джона и моего сынишку, я бы не могла понимать её чувств. Пойдем, скажи ей поскорее! — и она с умоляющим видом положила свои ручки на руку Рахили. — Возьми ее к себе в спальню и поговори с ней, а я в это время изжарю цыпленку.

Рахиль вошла в кухню, где Элиза всё еще сидела за шитьем и, отворив дверь маленькой спальни, сказала ласково: — Приди ко мне сюда, дочь моя, мне надобно рассказать тебе новость.

Кровь прилила к бледным щекам Элизы; она встала с нервной дрожью во всём теле и посмотрела на своего мальчика.

— Нет, нет, — вскричала маленькая Руфь, подбегая к пей и хватая ее за руки, — не бойся, это хорошие новости, Элиза, иди, иди скорей! — И она тихонько втолкнула ее в дверь, которая заперлась за нею, затем она схватила на руки маленького Гарри и принялась целовать его.

— Ты скоро увидишь своего отца, мальчуган! Знаешь ты это? Отец твой скоро приедет! — говорила и повторяла она, а мальчик с удивлением смотрел на нее.

Между тем за дверью происходила сцена другого рода: Рахиль Галлидэй обняла одной рукой Элизу и сказала:

— Бог сжалился над тобой, дочь моя; твой муж ушел из дома рабства.

[166]Кровь прилила к щекам Элизы и так же быстро отлила обратно к сердцу. Она опустилась на стул бледная, ослабевшая.

— Мужайся, дитя, — сказала Рахиль, положив руку ей на голову. — Он среди друзей, они привезут его сюда сегодня вечером.

— Сегодня вечером, — повторила Элиза, — сегодня!.. Она перестала понимать значение слов; в голове её всё спуталось и смешалось, на минуту всё подернулось туманом.

Очнувшись, она увидела, что лежит на постели, покрытая одеялом, и маленькая Руфь трет ей руки камфорой. Она открыла глаза в полусонной, приятной истоме, как человек, который долго нес страшную тяжесть и чувствует, что, наконец, избавился от неё, что может отдохнуть. Нервное напряжение, не покидавшее ее с самого бегства из дому, вдруг ослабело, и ею овладело давно неиспытанное чувство покоя и безопасности. Она лежала с широко открытыми глазами и, точно в мирном сне, следила за движениями окружающих. Она видела, что дверь в соседнюю комнату открыта; видела стол накрытый для ужина белоснежною скатертью; слышала тихую песенку кипящего чайника; видела, как Руфь ходила взад и вперед с тарелками пирожков и салатниками консервов, как она останавливалась, чтобы сунуть пирожок в ручку Гарри, или погладить его по головке, или навить его длинные локоны на свои беленькие пальчики. Она видела полную, материнскую фигуру Рахили, как она подходила к её постели, поправляла то одеяло, то подушку, стараясь так или иначе выказать ей свое участие, и всякий раз ей казалось, будто какой-то свет льется на нее из этих больших, ясных, карих глаз. Она видела, как вошел муж Руфи, как она подбежала к нему и стала что-то рассказывать ему шёпотом, очень оживленно, указывая пальчиком на комнату, где она лежала. Она видела, как Руфь с ребенком на руках села за стол пить чай; видела, как все придвинулись к столу, и как маленький Гарри сидел на высоком креслице под крылышком Рахили; слышала тихий гул разговоров, нежный звон чайных ложечек о блюдца и чашки, и мало-помалу всё слилось, Элиза заснула, заснула так спокойно, как не спала ни разу после той страшной минуты, когда она взяла своего ребенка и бежала с ним среди морозной, звездной ночи.

Ей приснилась чудная страна, как ей казалось, страна отдыха, — зеленые берега, веселые острова, красиво сверкающие

[167]

[169]

реки. И там в одном доме, который ласковые голоса называли её домом, играл её мальчик, свободный, счастливый. Она услышала шаги мужа; она почувствовала, что он подходит к ней, его рука обняла ее, его слеза упала ей на лицо, и она проснулась. Это не был сон. Дневной свет давно погас. Её мальчик спокойно спал подле неё; свеча тускло горела на столике, и муж её рыдал, припав к её подушке.


Весело проходило следующее утро в доме квакеров. „Мать" встала рано и готовила завтрак, окруженная толпою девочек и мальчиков, с которыми мы не успели вчера познакомить читателя, и которые деятельно помогали ей, повинуясь её ласковым словам: „Хорошая, если бы ты“. Приготовление завтрака в роскошных долинах Индианы дело сложное и требует много рук подобно ощипыванью лепестков роз и подчистки кустов в раю, с чем не могла без помощников справиться наша праматерь Ева. Джон бегал к колодцу за свежей водой, Симеон младший просеивал муку для пирожков, Мэри молола кофе, Рахиль тихо и спокойно расхаживала среди них, приготовляя бисквиты, жаря цыплят и распространяя вокруг себя нечто в роде солнечного сияния. Если являлась опасность столкновений или недоразумений между слишком усердными молодыми помощниками, её ласковое: „Ну, полно, полно… или: — „Я бы на твоем месте“ — быстро улаживало дело. Поэты воспевали пояс Венеры, круживший головы нескольким поколениям. Нам больше нравится пояс Рахили Галлидэй, который не давал головам кружиться и поддерживал общую гармонию. Он, несомненно, более полезен в наше время.

Пока шли эти приготовления Симеон старший стоял в рубашке перед маленьким зеркальцем в углу и занимался делом незнакомым древним патриархам — он брился. Всё в большой кухне шло так дружно, так мирно, так согласно, каждому было, по-видимому, приятно делать именно то, что он делал; всюду царила атмосфера взаимного доверия и товарищества, даже ножи и вилки дружелюбно звякали, когда их клали на стол; даже цыплята и ветчина весело шипели на сковороде, как будто радуясь, что их жарят. Когда вошли Джорж, Элиза и маленький Гарри их встретили так радостно и приветливо, что им невольно подумалось: не сон ли это?

Наконец все уселись за завтрак, только Мэри осталась У плиты, поджаривая лепешки, и подавая их на стол, как [170]только они приобретали настоящий золотисто-коричневый оттенок.

Рахиль никогда не казалась такой счастливой и добродушной, как сидя во главе стола. Столько материнской ласки и сердечности было в каждом её движении, даже в том, как она передавала тарелку с лепешками, или наливала чашку кофе, что, казалось, будто она одухотворяла самую пищу и питье.

Первый раз в жизни приходилось Джоржу сидеть, как равному, за столом белого; и он сначала чувствовал некоторую неловкость и смущение; но они скоро исчезли, как утренний туман, в лучах этой бесхитростной, задушевной доброты.

Это, действительно, был дом, — дом слово настоящего смысла которого Джорж до сих пор не понимал, — и вера в Бога, надежда на Его промысл закрадывалась золотым облаком в его сердце, мучительные мрачные атеистические сомнения И бешенное отчаяние таяли перед светом живого евангелия, начертанного на этих живых лицах, проповедуемого тысячью бессознательных проявлений любви и доброжелательства, которые подобно чаше холодной воды, поданной во имя ученика Христова, никогда не останутся без награды.

— Отец, а что, если тебя опять поймают? — спросил Симеон младший, намазывая маслом свою лепешку.

— Я заплачу штраф, — спокойно отвечал Симеон.

— А вдруг тебя засадят в тюрьму?

— Разве вы с матерью не управитесь без меня на ферме? улыбнулся Симеон.

— Мать может почти всё делать, отвечал мальчик. — Но разве это не стыд, что у нас издают такие законы?

— Ты не должен осуждать правительство, Симеон — серьезно заметил ему отец. — Бог посылает нам земные блага только для того, чтобы мы могли оказывать справедливость и милосердие; если правительство требует у нас за это плату, мы обязаны вносить ее.

— А всё-таки я ненавижу рабовладельцев! — вскричал мальчик, который питал совсем нехристианские чувства, как и подобало современному реформатору.

— Мне странно слышать это от тебя, сын мой, — сказал Симеон. — Мать совсем не тому учила тебя. Я одинаково готов помочь как рабу, так и рабовладельцу, если горе приведет его к моим дверям.

Симеон младший сильно покраснел, но его мать только [171]улыбнулась и сказала: — Симеон добрый мальчик. Когда он вырастет большой, он будет совсем, как отец.

— Надеюсь, сэр, что вы не подвергнетесь из-за нас каким-нибудь неприятностям? с тревогой спросил Джорж.

— Не беспокойся, Джорж, мы на то и посланы в мир. Если бы мы боялись подвергнуться неприятностям из-за доброго дела, мы не заслуживали бы имени человека.

— Но ради меня, — сказал Джорж, — это мне слишком тяжело.

— И об этом не думай, друг Джорж; это делается вовсе не ради тебя, но ради Бога и человека вообще, — отвечал Симеон. — Сегодняшний день ты можешь хорошенько отдохнуть, а вечером в десять часов Финеаз Флетчер повезет тебя дальше до нашего следующего поселка, тебя и всю остальную партию. За тобой усиленно гонятся, нельзя медлить.

— В таком случае зачем же ждать вечера? — спросил Джорж.

— Даем ты здесь в безопасности, в нашем селе все друзья, и все на стороже. Кроме того путешествовать ночью безопаснее.