О цензуре в России (Тютчев)/ПСС 1913 (ВТ)

О цензуре в России
автор Фёдор Иванович Тютчев (1803—1873), переводчик неизвестен
Оригинал: фр. Lettre sur la censure en Russie. — Перевод созд.: 1857, опубл: 1873[1] (фр, рус). Источник: Ф. И. Тютчев. Полное собрание сочинений / Под редакцией П. В. Быкова. С критико-биографическим очерком В. Я. Брюсова, библиографическим указателем, примечаниями, вариантами, факсимиле и портретом — 7-е изд. — СПб.: Т-во А. Ф. Маркс, 1913. — С. 502—515 (РГБ)..

[502]
IV.
О ЦЕНЗУРЕ В РОССИИ.
ПИСЬМО К ОДНОМУ ИЗ ЧЛЕНОВ ГОСУДАРСТВЕННОГО СОВЕТА[2].

Пользуюсь дозволением, которое вам угодно было мне дать, чтобы повергнуть на ваше благоусмотрение несколько замечаний, находящихся в связи с предметом нашей последней беседы. Считаю излишним еще раз выражать мое сердечное сочувствие к той мысли, которую вы соблаговолили мне высказать и (в случае, если будет сделана попытка осуществить ее) уверять вас в моей твердой готовности содействовать ей, по мере моих сил. Но именно в видах удобнейшего достижения этой цели, я считаю себя обязанным прежде всего откровенно объясниться перед вами относительно моего взгляда на этот предмет. Весьма понятно, что здесь вопрос не в изложении моих политических убеждений: это было бы ребячеством. В наше время все здравомыслящие люди одинакового мнения насчет [503]политических взглядов: одни от других разнятся в мнениях только вследствие большей или меньшей проницательности при сознании того, что́ есть, и при оценке того, чему бы следовало быть. Надлежит прежде всего прийти к соглашению насчет большей или меньшей истины, заключающейся в этой оценке. И если действительно (как вам угодно было выразиться) практический ум может желать в известном случае только того, что́ осуществимо по отношению к личностям, то не менее достоверно и то, что было бы недостойно истинно-практического ума желать чего-нибудь выступающего из пределов естественных условий существования. Но приступим к делу.

Если, среди многих других, существует истина, которая опирается на полнейшей очевидности и на тяжелом опыте последних годов, то эта истина есть несомненно следующая: нам было жестоко доказано, что нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнет, без существенного вреда для всего общественного организма. Видно, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно влечет за собою усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов. Даже сама власть с течением времени не может уклониться от неудобств подобной системы. Вокруг той сферы, где она присутствует, образуется пустыня и громадная умственная пустота, и правительственная мысль, не встречая извне ни контроля, ни указания, ни малейшей точки опоры, кончает тем, что приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще прежде, чем бы ей суждено пасть под ударами [504]злополучных событий. К счастью, этот жестокий урок не пропал даром. Здравый смысл и благодушная природа царствующего императора уразумели, что наступила пора ослабить чрезвычайную суровость предшествующей системы и вновь даровать умам недостававший им простор. Итак (я это говорю с полнейшим убеждением), для всякого, кто с той минуты следил в общих чертах за умственною деятельностью в том виде, как она выразилась в литературном движении страны, оказывается невозможным не радоваться счастливым последствиям этой новой системы. Не более других и я нисколько не желаю скрывать слабые стороны и подчас даже уклонения современной литературы; но нельзя по справедливости отказать ей в одном достоинстве, весьма существенном, а именно: что с той минуты, когда ей была дарована некоторая свобода слова, она постоянно стремилась сколь возможно лучше и вернее выражать мнение страны. К живому сознанию современной действительности и часто к весьма замечательному таланту в её изображении она присоединяла не менее искреннюю заботливость о всех положительных нуждах, о всех интересах, о всех язвах русского общества. В смысле предстоящих улучшений она, как и сама страна, озабочивалась только теми, которые были возможны, практичны и ясно указаны, не дозволяя себе увлекаться утопией — этим недугом, столь присущим литературе. Если в борьбе, ею предпринятой против злоупотреблений, она иногда доходила до очевидных преувеличений, то следует отнести к её чести, что в пылу преследования их она в своих мыслях никогда не отделяла интересов верховной [505]власти от интересов страны, проникнутая твердым и честным убеждением, что вести войну против злоупотреблений значило вести ее в то же время против личных врагов государя. Мне хорошо известно, что в наше время весьма часто подобная внешняя личина усердия прикрывает весьма дурные чувства и служит к сокрытию стремлений далеко нечестных; но, благодаря той опытности, которую люди наших лет не могут не иметь, ничего нет легче, как распознать с первого взгляда эти грубые уловки, и в этом смысле коварство никого не обманет.

Можно положительно утверждать, что в настоящую минуту в России преобладают два господствующие чувства, всегда почти тесно связанные друг с другом, а именно: раздражение и отвращение при виде закоснелости злоупотреблений и священное доверие к чистым, благородным и доброжелательным намерениям монарха.

Все вообще убеждены, что никто сильнее его не страдает от этих язв России и никто живее его не желает их исцеления; но нигде, быть может, это убеждение не существует так живо, так цельно, как именно среди сословия писателей, и обязанность всякого благородного человека состоит в том, чтобы громко провозглашать, что в настоящую минуту едва ли в обществе можно найти другой разряд людей более благоговейно преданных особе государя!

Не скрываю от себя, что подобная оценка, вероятно, может встретить недоверие со стороны многих лиц в некоторых слоях нашего официального мира. Во все времена существовало в этих слоях какое-то [506]предвзятое чувство сомнения и нерасположения, и это весьма легко объясняется специальностью их точки зрения. Есть люди, которые знают литературу настолько, насколько полиция в больших городах знает народ, ею охраняемый, т. е. лишь те несообразности и те беспорядки, которым иногда предается наш добрый народ.

Нет, что́ бы ни говорили, но правительству не приходилось до сих пор раскаиваться в том, что оно смягчило в пользу печати тот гнет, который тяготел над нею. Но в этом вопросе о печати достаточно ли того, что́ сделано; и, в виду более свободного умственного труда и по мере того, как успехи литературы возрастали, — не ощущается ли всё сильнее ежедневная польза и необходимость высшего руководства или направления? Одна цензура, как бы она ни действовала, далеко не удовлетворяет требованиям этого нового порядка вещей. Цензура служит пределом, а не руководством. А у нас в литературе, как и во всём остальном, вопрос не столько в том, чтобы подавлять, сколько в том, чтобы направлять. Направление, мощное, разумное, в себе уверенное направление — вот чего требует страна, вот в чём заключается лозунг всего настоящего положения нашего.

Часто жалуются на тот дух непокорности и неповиновения, который отличает людей нынешнего поколения. В этом обвинении заключается значительная доля недоразумения. Можно с достоверностью сказать, что ни в какую другую эпоху не было столько деятельных умственных сил не у дел и тяготящихся бездействием, на которое они обречены. Но эти же [507]самые силы, среди которых возникают противники власти, весьма часто были бы готовы ей содействовать, если бы она выразила расположение приобщить их к своей деятельности и решительно двинуться вперед во главе их. Именно эта истина, опытом дознанная, во многих государствах Европы способствовала, со времени последних революционных переворотов, тому, чтобы изменить значительно отношения правительства к печати. И здесь я позволяю себе, в подкрепление моей теории, сделать ссылку на свидетельство ваших собственных воспоминаний.

Германия до 1848 года была столь же знакома вам, как и мне, и вы не можете не помнить, каково было положение тогдашней печати относительно германских правительств, какою горечью, какою неприязнью отличались её отношения к ним, сколько тревоги и забот она им причиняла. И что́ же! Почему это враждебное расположение ныне большею частью исчезло и заменилось настроением совершенно иным? Потому, что те же правительства, смотревшие на печать, как на неизбежное зло, которому они ненавидя покорялись, стали искать в ней вспомогательную силу и употреблять ее как орудие, приспособленное к их требованиям.

Я привожу этот пример лишь для того, чтобы доказать, что в странах уже сильно зараженных революционным духом, просвещенное и энергическое направление всегда найдет умы, готовые признать его и следовать за ним, хотя вообще я не менее всякого другого ненавижу, в применении к нашим интересам, все эти мнимые сближения с тем, что́ совершается за границею: почти всегда понятые лишь наполовину, [508]они причинили нам слишком много вреда, чтобы внушить мне желание ссылаться на их авторитет.

У нас, благодаря Бога, пришлось бы удовлетворять не совсем таким стремлениям; другие убеждения, менее отжившие и более бескорыстные, отозвались бы на призыв правительства. И подлинно, невзирая на недуги, нас удручающие, и пороки, нас искажающие, в наших душах еще сохраняются (нельзя не повторять этого безустанно) сокровища разумной готовности и преданной умственной деятельности, расположенные ввериться сочувственному руководству, способному их оценить и приютить. Одним словом, если справедливо то (что́ уже утверждалось так часто), что правительству не менее церкви вверено попечение о душах, то нигде эта истина столь не очевидна, как в России, и нигде также (нельзя в этом не сознаться) подобное призвание правительства не могло быть так легко выполняемо. И потому у нас встречено было бы с единодушным удовольствием и одобрением намерение власти принять на себя, в её сношениях с печатью, серьезно и честно-сознанное управление общественных умов и сохранить за собою право руководить умами.

Но в настоящую минуту я пишу не полуофициальную статью, а письмо, исполненное доверия и откровенности, и странно бы мне было прибегать к оговоркам и недомолвкам. Поэтому и постараюсь выяснить, как сумею, на каких условиях, по моему мнению, правительство могло бы считать себя вправе проявлять подобное влияние на умы.

Прежде всего следует взять страну, какова она в настоящую минуту, погруженную в весьма тягостные [509]и законные умственные заботы, между своим прошлым (правда, изобилующим указаниями, но и многими опытами, приводящими в уныние) и своим будущим, преисполненным загадочности.

Затем следовало бы, по отношению к государству, прийти к тому сознанию, к которому обыкновенно приходят с таким трудом родители относительно вырастающих на их глазах детей, а именно: что настает возраст, когда мысль тоже мужает и желает, чтобы ее признавали таковою. Таким образом, для того, чтобы приобрести над умами, достигшими зрелости, то нравственное влияние, без которого нельзя помышлять о возможности руководить ими, следовало бы прежде всего вселить в них уверенность, что по всем великим вопросам, которые озабочивают и волнуют ныне страну, в высших слоях правительства существуют если и не совсем готовые решения, то по крайней мере строго-сознанные убеждения и свод правил, во всех своих частях согласный и последовательный.

Понятно, что не следует дозволять обществу вмешиваться в обсуждения Государственного Совета, или определять, совместно с печатью, программу действий правительства. Но было бы весьма существенно, если бы правительство было само настолько убеждено в своих идеях, настолько проникнуто своими собственными убеждениями, чтобы ощущать потребность проявить их влияние и дать им проникнуть как элементу возрождения, как новой жизни, в самую глубь народного сознания. Было бы необходимо, в виду тяжких затруднений нас удручающих, чтобы правительство сознало, [510]что без этой искренней связи с действительною душою страны, без полного и совершенного пробуждения всех её нравственных и умственных сил, без их добровольного и единодушного содействия при разрешении общей задачи, — правительство, предоставленное собственным своим силам, не может совершить ничего, столько же извне, как и внутри, столько же для своего блага, как и для нашего.

Одним словом, следовало бы всем, как обществу, так и правительству, постоянно говорить и повторять себе, что судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход.

Вот, по моему мнению, во имя какого принципа и какого чувства правительство могло бы овладеть умами и сердцами и, так сказать, принять их в свои руки и вести куда ему угодно. За этим знаменем они последовали бы всюду.

Считаю излишним говорить, что я вовсе не желаю для этого обратить правительство в проповедника, возводить его на кафедру и заставлять его произносить поучения перед безмолвною толпою. Ему следовало бы сообщить свой дух, а не свое слово, той прямодушной пропаганде, которая творилась бы под его сенью. И так как, если желаешь убедить людей, первым условием успеха служит уменье возбудить их внимание к вашим словам, то весьма понятно, что эта спасительная пропаганда, для своего успеха, должна не только не стеснять свободу прений, но, напротив, стремиться к [511]тому, чтобы свобода эта была настолько искрення и серьезна, насколько состояние страны может это дозволить. Притом нужно ли в сотый раз повторять следующее столь очевидное положение: что в наше время везде, где свобода прений не существует в довольно обширных размерах, ничто не возможно, решительно ничто в нравственном и умственном смысле? Я знаю, в какой степени в вопросах подобного рода трудно (чтобы не сказать невозможно) придать своей мысли требуемую степень определенности. Так, например, каким образом определить, что́ следует разуметь под достаточною мерою свободы относительно прений? Эта мера, безусловно колеблющаяся и произвольная, весьма часто может определиться лишь тем, что́ составляет самую сокровенную, индивидуальную долю наших убеждений, и надлежало бы, так сказать, узнать сперва всего человека, чтобы определить истинное значение, придаваемое им словам при обсуждении этих предметов. Что до меня касается, то я, подобно многим, следил, в продолжение более чем тридцати лет, за этим неразрешимым вопросом о печати, за всеми превратностями его судьбы, и вы, конечно, согласитесь, что после столь долгого изучения и наблюдения этот вопрос не может быть для меня ничем иным, как предметом самой холодной и самой беспристрастной оценки. И потому я не ощущаю ни предубеждения, ни неприязни ко всему до него относящемуся; я даже не питаю особенно враждебного чувства к цензуре, хотя она в эти последние годы тяготела над Россиею, как истинное общественное бедствие. Признавая её своевременность и относительную пользу, я главным образом обвиняю ее [512]в том, что она, по моему мнению, вполне неудовлетворительна для настоящей минуты, в смысле наших действительных нужд и действительных интересов. Впрочем, вопрос не в том; он не заключается в мертвой букве регламентаций и инструкций, которые могут иметь значение только для мысли, их оживляющей. Весь вопрос зиждется на том, каким образом само правительство в собственном сознании смотрит на свои отношения к печати? Чтобы выразиться точнее, он состоит в той большей или меньшей доле законности, признаваемой за каждою индивидуальною мыслью.

А теперь, чтобы выйти наконец из общих положений и коснуться поближе настоящего порядка вещей, позвольте мне сказать вам со всею откровенностью письма вполне конфиденциального, что до тех пор, покуда правительство у нас не изменит совершенно, во всём складе своих мыслей, своего взгляда на отношения к нему печати, покуда оно, так сказать, не отрешится от этого окончательно, до тех пор ничто поистине действительное не может быть предпринято с некоторыми основаниями успеха; и надежда приобрести влияние на умы с помощью печати, таким образом направляемой, оставалась бы постоянным заблуждением.

А между тем следовало бы принять на себя решимость взглянуть на вопрос, каков он есть, каким сделали его обстоятельства. Нельзя предполагать, чтобы правительство не озабочивалось весьма искренно явлением, возникшим несколько лет тому назад и стремящимся к такому развитию, которого значение и последствия никто в настоящую минуту предвидеть не может. Вы понимаете, что я разумею под этим [513]основание русской печати за границею, вне всякого контроля нашего правительства. Это явление бесспорно важное, и даже весьма важное, заслуживающее самого глубокого внимания. Было бы бесполезно скрывать уже осуществившиеся успехи этой литературной пропаганды. Нам известно, что в настоящую минуту Россия наводнена этими изданиями, что они переходят из рук в руки с величайшею быстротою в обращении, что их с жадностью домогаются, и что они уже проникли если и не в народные массы, которые не читают, то по крайней мере в весьма низкие слои общества. С другой стороны нельзя не сознаться, что, за исключением мер положительно-стеснительных и тиранических, было бы весьма трудно существенным образом воспрепятствовать как привозу и распространению этих изданий, так равно и высылке за границу рукописей, предназначаемых к их поддержке. Итак, решимся признать истинные размеры, истинное назначение этого явления: это просто отмена цензуры, но отмена её во имя вредного и враждебного влияния, и, чтобы лучше быть в состоянии бороться с ним, постараемся уяснить себе, в чём заключается его сила и чему оно обязано своими успехами. До сих пор, по поводу речи о заграничной русской печати, разумеются только издания Герцена. Какое значение имеет Герцен для России? Кто его читает? Ужели его социальные утопии и его революционные происки привлекают к нему её внимание? Но среди читающих его людей с некоторым умственным развитием найдутся ли двое на сто, которые бы относились серьезно к его учению и не считали оное более или менее невольною мономаниею, им [514]овладевшею? На днях меня даже уверяли, что некоторые личности, заинтересованные в его успехе, очень искренно убеждали его откинуть подальше эту революционную оболочку, чтобы не ослабить влияния, которое они желали бы упрочить за его изданием. Не доказывает ли это, что газета Герцена служит для России выражением чего-то совершенно иного, чем исповедуемые её издателем доктрины? Для чего же скрывать от себя, что ему дает значение и доставляет влияние именно то, что он служит для нас представителем свободы суждения, правда, на предосудительных основаниях, исполненных неприязни и пристрастия, но тем не менее настолько свободных (отчего в том не сознаться?), чтобы вызывать на состязание и другие мнения, более рассудительные, более умеренные и некоторые из них даже положительно разумные. И теперь, как скоро мы убедились, в чём заключается тайна его силы и влияния, нам не трудно определить, какого свойства должно быть оружие, которое мы должны употребить для противодействия ему. Очевидно, что газета, готовая принять на себя подобную задачу, могла бы рассчитывать на известную долю успеха лишь при условиях своего существования, несколько подходящих к условиям своего противника. Вашему доброжелательному благоразумию предстоит решить, возможны ли подобные условия в данном положении, вам лучше меня известном, и в какой именно мере они осуществимы.

Без малейшего сомнения, издатели не имели бы недостатка ни в талантах, ни в усердии, ни в искренних убеждениях; но, стекаясь на призыв, к ним обращенный, они пожелали бы прежде всего быть [515]убежденными, что они призываются не к полицейскому труду, а к делу, основанному на доверии, и потому они сочли бы себя вправе требовать для себя той доли свободы, которую предполагает и вынуждает всякое действительно-серьезное и существенное прение.

Благоволите взвесить, в какой мере те влиятельные лица, которые приняли бы на себя основание подобного издания и покровительство его успехам, согласились бы закрепить за ним известную долю свободы, ему необходимую; и не пришли бы они, быть может, к убеждению, что, из благодарности за оказанную поддержку и из особенного чувства уважения к своему привилегированному положению, это издание, на которое они отчасти смотрели бы, как на свое собственное, было бы обязано соблюдать еще бо́льшую сдержанность и умеренность, чем все другие издания в государстве.

Но это письмо слишком длинно, и я спешу его окончить. Позвольте мне только присовокупить в заключение несколько слов, выражающих вкратце всю мою мысль: приведение в действие того проекта, который вам угодно было сообщить мне, казалось бы хотя и не легким, но возможным, если бы все мнения, все честные и просвещенные убеждения имели право образовать из себя, открыто и свободно, умственную и преданную дружину, на служение личным вдохновениям государя? Примите и проч.


Ноябрь 1857 года.


Примечания править

  1. журнал «Русский архив». 1873. № 4. С. 607—620 и 620—632
  2. Кн. М. Д. Горчакову.