[123]
НАКАНУНЕ.

[125]В вагоне суматоха. Пассажиры с мешками, сундуками, корзинами толкаются, кричат, ругаются и жадно захватывают места.

Пожилой человек небольшого роста, худой, жёлтый, в лоснящемся пальто, торопливо закидал своими вещами целое отделение и со злобой, визгливо, как цепная собака, кричал:

— Занято, занято!.. проходите... Куда прёшь? Видишь, вещи лежат!

Напротив робко жмётся к стене испитая баба с большим животом и острыми, как после долгой болезни, чертами лица и кутает в ветошку грудного ребёнка. Около неё трое ребят, подростков, пугливо водят большими влажными глазами. Там компания молодёжи заняла ряд мест и ждёт, когда схлынет народ, чтобы устроить поудобнее свою знакомую, [126]которую эта молодежь провожает — молодую женщину с высоко взбитой причёской.

— Занято, занято! Русским вам языком говорят...

— Полно̀, проходите в следующий... — носится по вагону...

Но народ всё прибывает. Толпа запрудила проходы и, ругаясь, злясь, казалось, готова была разорвать на кусочки вновь прибывающих. Те тоже не уступали в резкости выражений:

— Что ж это за порядки? Мы рази галанцы платили? такие же деньги!..

— За свои кровные, трудовые, да места себе получить не могу?..

— Раздвинься!..

— Пшёл — пшёл!.. тебе говорят!..

— Жандарма позову.

— Ты что за фря такая развалилась?..

— «Жандарма позову»!.. Все вы благородного роду... Мало вас жандармы-те, по тюрьмам сажают... Я б вас!..

— Ах, Боже мой, какие ужасы... уши вянут... — пугалась молодая женщина со взбитой причёской.

— Замолчи ты, пузо!.. обжирел на народном соку... Что раскинул лядвия-то на целый диван? двигайся!.. — кричал уже новый пассажир из духовных, в подряснике.

— Боже мой милосердный... — причитал старичок священник, прижатый в неестественно [127]согнутом положении к самой двери. — Сколько зла в людях... жадности... Алчны люди... Алчны...

— Фу, ты!.. Насилу-то устроился! — торжествовал плотный господин в лисьей шубе, очистивший при содействии носильщика боковую лавочку.

— Это не люди, а тигры какие-то!.. — Куда, матушка моя, прёшь?.. Видишь вещи, значит — занято!..

Ho у «матушки» видимо истощилось терпение, и, злобно сбросив на пол чей-то узел с картонкой, она решительно села. Окаменелое лицо выражало намерение выдержать какую угодно баталию.

— Кондуктор!.. Кондуктор!.. — неслось отчаянно по вагону и бесследно терялось в кислой, тяжёлой атмосфере.

— Шумни, шумни, ваша милость; с нынешним народом без набольшего никак невозможно... Придёт кондуктор, рассудит, чёрта с младенцем... Ха-ха-ха!.. — шутил из-за стенки невидимый сиплый бас.

— Это чёрт знает что такое!.. Звери, a не люди!..

И действительно, казалось, что все эти уезжающие по своим делам люди вдруг озверели, ожесточились в мелочной погоне за личным удобством.

Стадность так заменяет сознание, что даже наиболее развитые из людей, прекрасно знающие, что в отсутствии дорожных удобств [128]меньше всего виноват другой пассажир, готовы почти съесть друг друга. Какие законы создают психологию толпы? Почему вместо разумного, дружного протеста охватывает людей какая-то озлобленность? Бог знает, до какого напряжения дошла бы эта нелепая, но столь обычная в пути озверелость, если бы не три сильных холодных удара станционного колокола. Они, как лезвие кинжала, пронзили хаос звуков, призывая к порядку. На одно мгновение суматоха усилилась, люди ещё больше всполошились, а затем начали успокаиваться... Где-то близко за окном пронёсся резкий переливчатый свисток кондуктора. Далёкий, томный крик паровоза ответил, и вагон всколыхнулся. Мимо окна тихо поплыли фонари перрона и освещённые окна вокзала. Мелькнула красная шапка начальника, тучная статуя рослого жандарма, и в окно ударила тьма весенней ночи, a пo ней далекими красными искорками рассеялись огни города. Вагон мерно качался, колёса рокотали, вздрагивали на стыках и, казалось, посмеивались над беспорядочной разбросанностью и жадным эгоизмом людей...

В вагоне стало тихо. Люди замолчали. Старик священник, господин в лисьей шубе и неизвестно откуда появившийся толстый рыжий человек с короткими ногами, сняв шапки, набожно и долго крестились. Перекрестилась и женщина, сбросившая вещи, и желчный господин. Точно устыдившись чего-то, он [129]торопливо подобрал свой багаж к сторонке и любезно обратился ко мне:

— Садитесь, пожалуйста — здесь свободно.

Понемногу места нашлись для всех пассажиров. «Зверь» как-то незаметно испарился — остались «добрые попутчики». Там и сям заводились разговоры. Пассажиры услужливо помогали женщинам устроиться с вещами, поднимая тяжести на полки. Люди стали состязаться между собою в любезностях... А поезд громыхал уже во всю прыть. К старику-священнику подошёл высокий молодой человек с манерами приказчика и, подставив ковшичком руки под благословение, справился о здоровье.

— Благополучен... благодарствую. Бог грехам терпит, — набожно ответил батюшка. — А было время — чуть не умер. До того недуг одолел — на смертный одр положили... соборовали. Да!.. а Господь не похотел... «Не хотяй смерти грешника, но яко обратитися и живу быти ему»... вот, что сказано.

Молодой человек с приказчичьими манерами молчал, заложив ногу на ногу. Священник продолжал:

— А жалею я... жалею, что не сподобился кончине: лучше бы было. Семьдесят лет прожил по-христиански, а кто знает, что впереди?.. Трудно спастись в нынешнее время... Бывало, как-то попроще было.

[130]Толстому рыжему человеку, видимо, давно хотелось вступить в разговор со священником. Он несколько раз, как выброшенный из воды карась, открывал свой круглый рот, ловил удобную минуту и, наконец, не выдержал.

— Я полагаю, батюшка, вы слова эти самые сказали так... А умирать вообще ни к чему, никакой даже надобности.

Толстяк обвёл пассажиров довольным взглядом, думая, что сказал что-то очень умное. Старик вскинул на него слезящиеся глаза:

— Пути Господни неисповедимы... долго ли впасть в грех?..

— Что вы, батюшка! — запротестовал молодой человек с видом приказчика, — как можно так говорить?... И именно вам-с...

— Я и попадье своей говорю: лучше бы... A то, мало ли соблазнов?.. Горе миру от соблазнов! Главное я, вот, чего боюсь: есть у меня выигрышные билеты. Ну, я и думаю себе: достанется двести тысяч, что я буду делать?

— А вы, отец, не особенно сокрушайтесь, — отозвался подрясник, — с деньгами можно душу спасти и молитву пролить ко Господу...

— Ну, положим, — продолжал священник прежним тоном, — монастырь осную... И место такое облюбовал подходящее... лес кругом, вода... благодать!.. В молитвах об этом поминаю. Ну, и думаю себе: а вдруг, да [131]достанется. Теперь кто меня знает, а тогда найдутся приятели, односумы. Скажут: «надо старичка-то в гости позвать!» Нынче гости, завтра гости — глядишь и скружился, и впал в распутство... Боюсь я этого!.. Ох, как боюсь!..

— А вы бы, батюшка, билетики-то продали, — посоветовал господин в лисьей шубе.

Священник укоризненно покачал головой.

— Продать? По нынешним-то ценам?.. Да они у меня, знаете, почём плачены? Близ пятисот каждый номерок!.. продать тоже не годится.

— Нда-с! по настоящей бирже много убытков — согласилась лисья шуба.

— Да и монастырь-то мне хотелось бы основать, — заключил священник сокрушённым тоном.

— По нынешним временам монастыри не в моде, — авторитетно сказал приказчик, — теперь благотворительность другого рода пошла. Наш хозяин жертвует на армию-флот... На прочие такие дела в смысле охранения спокойствия порядка.

— Это на усмирение забастовщиков, что ль? — полюбопытствовал толстяк.

— На это самое-с! — подтвердил приказчик, — ввиду того, что смута пошла в отечестве, и хозяин, как они есть истинный патриот, биржевым председателем состоят, чин коммерц-советника имеют, каково, спрашивается, терпеть всё это ихнему сердцу? Времена [132]какие? К примеру сказать, наш брат приказчик... Ну, чего, спрашивается, нам надо? Какого, прости Господи, рожна?.. Ведь, жили же! Нет, всполошились... подавай и нам того-сего, европейского!.. В эдакое-то время!..

Желчный пассажир толкнул меня в бок локтём и прошипел:

— Вот аспид! своего брата разделывает. Мало их, каналий, жмёт этот бурбон Обливанов.

Тема разговора, видимо, заинтересовала и других пассажиров. В проходах столпились любопытные. С верхней полки свесилась кудрявая голова молодого мужика.

— Что и говорить! — сокрушённо поучал священник, — конец всему подходит... Последние времена... Сказано: «бдите и молитеся, да не внидете в напасть». Хорошего ждать нечего... Нечего ждать хорошего...

Кудрявая голова молодого мужика осклабилась и хихикнула. Все взглянули наверх.

— Ты чего ржёшь? — крикнул толстый.

— Я-то? — отозвался курчавый, — я к тому, примерно, что... не все себе худого дожидаются... Что касаемо батюшки, так оно действительно... нечего ждать... a у нас мужички дожидаются... Очень даже охотно...

— Чего же ваши мужички дожидаются? — спросил господин в лисьей шубе. — Земли что ль?

[133]— Да уж известное дело... у кого что болит... У нас шибко насчёт поравнения земли толкуют. Бают, и срок крайний обозначился: Троицын день. Вся земля отберётся от господ, под жербиёвку пойдёт... а жербий вынимать тому, кто своими руками пашет-сеет, жнёт-вяжет...

Толстый человек вдруг обиделся на мужика. Вскочив неестественно быстро с сиденья, он сложил короткие, заплывшие жиром пальцы в обидную комбинацию и гневно стал совать руку к носу мужика:

— А вот этого не хочешь? Кукиш с маслом не желаешь?.. — кричал толстяк хриплым, возбуждённым голосом. Рыхлое мешкообразное туловище его тряслось от злости.

— Ишь вы!! Нет, распластать бы вас, мужланов толстопятых, да всыпать каши берёзовой... горячей!!. С перцем... Взнуздать вас некому, вот што!..

Мужик спрятал курчавую голову и замолчал. Пассажиры посмеивались. Заплакал грудной ребёнок.

Баба с большим животом вынула его из ветошек. Крошечное существо сучило сморщенными ножками и, захлёбываясь в собственных звуках, настойчиво требовало пищи.

Баба сунула рожок и он сразу оборвал плач. Пассажиры молчали; по-видимому, внимание всех было обращено на ребёнка и на женщину. Некоторое время в вагоне слышалось [134]только жадное чмоканье малютки и рокот поезда.

— Ишь, ты! крикун! — заговорил духовный в подряснике и вытянул палец к носику ребёнка. — Тоже бунтует!... настоящий забастовщик...

Ребёнок мурзился. He выпуская соски изо рта, он скосил на палец большие чёрные, светящиеся глаза.

— Забастовщик и есть! — сказала баба, — родом из этаких: все у них бунтуют и сроду с ружьями, да чинжалами ходят...

— Ты откуда сама-то? — спросил господин в лисьей шубе.

— Мы Лексеевски... из Лексеевки родом-то...

— Едешь-то, я говорю, откуда?

— Из-под Типлиза. Жили мы там... муж у меня вагоны кроет... Около году там прожила, теперича домой еду с этой оравой. Пяты сутки маюсь, прямо моченьки моей не стало... Никак уж и не доеду.

— Господь благословит — доедешь, — ободрил священник. — «Господь хранит пришельцы, сира и вдову приимет»... Этого там родила? — показал он на улыбавшегося, теперь сытого, ребёнка.

— То-то, сказываю я, чужой он, ребёнок-от, — пояснила баба.

— Чужой!.. — удивились пассажиры.

[135]— Сиротка... и роду не нашего, не русского... Отцы-матери у него были из тамошних, из капказских... грузины, что ль, они прозываются, армяны ли...

— Как же ты... а? — удивился толстяк, — своих, вон сколько, а ты нехристя пригрела?..

— «Блажен, иже и скоты милует...» — вздохнул священник и, зевнув, быстрым привычным движением пальцев стал крестить себе рот, закрытый густой сединой.

— Вишь, как дело-то вышло, — оживилась баба. — Приехала это я летось к мужу с этими (она указала на троих уснувших вповалку ребят). Билеты он выслал мне: «приезжай». До Баки пароходом бежали, а от Баки по машине... Стали в казармах жить. Так-этак, отведут клетушек — две семьи, другой клетушек — опять две семьи. Вот они, эти самые родители, только что свадьбу сыграли, месяц-другой прожили, я и приехала. Она смуглястая такая, чернобровая, красавица!.. Он тоже ничего...

— Честь-честью, отвели нам на две семьи клетушек — живём. Тесно, да ничего! — люди уважительные попались. Я себе горшок — она себе. Когда я ей уважу, сделаю, когда она мне пособит... А тут, как к лету-то она забрюхатела, уж я, не в похвальбу будь сказано, вместо матери родной: и пособлю, и присмотрю, и совет дам... Известно дело — баба молодая, впервой, родных нет. Ну, и он сам, хоть [136]и редко дома-то бывал, больше всё на работе, а всё благодарил.

— Родила она округ Рождества... долго маялась, сердечная, да на девятый день и померла... прямо сказать, сгорела в огне. К вечеру, вот почернела, что твой уголь... Схоронили бабу, a ребёнок остался десяти денёчков... Куда его? Он это, отец-то, и говорит моему: «Пускай — говорит — Иван, твоя баба походит за младенцем, я — говорит — за деньгами не постою... пять, а то и семь рублей помесячно буду платить». Хорошо... Согласились так-то, а тут пошла забастовка. Работать побросали; всех выгоняют с работы: «Кто не хочет бастовать, тому смерть».

— Ишь, ироды! — заметил духовный в подряснике.

— Иначе и нельзя. Какая же это забастовка, если одни будут бастовать, а другие работать?.. — вмешался кто-то из стоящих в проходе.

— Побросали работать, — продолжала баба; — сядут под станками — папироски курят, листочки читают...

— И не нашлось такого начальства, чтобы усмирить? — спросил насмешливо приказчик.

— Были! попрытче тебя там нашлись!...

— Ну, ну, рассказывай дальше, тётка! — понукали бабу другие слушатели.

— Ну, бастуют... И наши тоже, честь-честью — работу бросили... Придут, пообедают и под станок.

[137]— Чего ж они хотели, собственно? — спросил один из стоящих в проходе.

— Чего хотели?.. бунтят, шумят, начальством недовольны, кричат по-своему что-то... из русских слов только и разберёшь: «долой, да долой»... больше ничего...

— О, Господи милостивый! — вздохнул священник. — Зараза какая в народе пошла. Спаси Господи, в наших местах не дошло до этого...

— Дойдёт, дедушка!...

— Ш-ш... нишкни, рази можно!.. Господи помилуй!

— Только слышим это — продолжала баба — пригнали солдат, объявку сделали: «кто хочет работать — работай, а кто не хочет — не мешай». Русские, было, бросились на работу, а они, капкасцы, их бить.

— Русских?

— Знамо, русских. Стреляют, шпыняют чинжалами; страсти, что было... Мой-от хотел было стать на работу, а он и говорит: «не ходи! Хоша — грит — ты мне и друг, и жалко мне тебя, а не миновать тебе смерти. У нас — грит — закон такой: на чём порешили, того и держись до поры»... — Ну, мой не пошёл.

— А вдруг после тебя пойдёт, убьют, — поддразнил подрясник.

— Ну, чтой-ты! Разве можно? Мой-от не пойдёт — всполошилась баба.

[138]Все засмеялись. Она вдруг успокоилась и опять продолжала:

— Хорошо. День ото дня больше стали бунтоваться, за линию стали выходить, кричат, лопочут... Сижу этто однова, ребёнка вот этого самого в зыбке качаю; слышу: тррах, тррах... будто горохом сыпнуло... Шум поднялся.

— Гляжу, народ бежит по полю, по двору... кто куды... Приходит мой Иван, сердитый:

«Тебе — говорит — баба, собираться надо ко дворам, покудова поезда есть... И подорожало всё: картошка — пятачок фунт, хлеб — гривенник три фунта»... «Куды — говорю я — младенца-то дену»? — «Куды? не бросать же его, как щенка... увози с собой» — «А отец»? — «Отца — грит — пулей насмерть пришибло».

— Я собралась и поехала... Страху навидалась... ужасть сколько!

Баба заботливо положила уснувшего ребенка на лавочку и прикрыла платком.

— Вот-с вам... — нагнулся к моему уху желчный господин, — образец национальной вражды. Везёт себе чужого ребёнка, какого-то инородца из Тифлиса, в какую-то Алексеевку, где жрать нечего народу... Ночей не спит с ним. Вообще, я вам доложу: народ — это бездна какая-то...

Кудрявый мужик с верхней полки закурил цигарку. Едкий, удушливый дым махорки клубами стлался по вагону, делая [139]невозможным и без того спёртый воздух. Священник закашлялся.

— А ты бы подождал дымить-то? — крикнул приказчик, — что в вас понятьев нет?

Мужик нарочно пыхнул дымом на приказчика.

— Садились бы в некурящий...

— Тьфу... Неучи!.. Ещё махоркой...

— Уж известное дело, для лёгкого табаку у нас карман легковат. А, може, Господь приведёт, и мы лёгкий закурим.

Я вышел на площадку подышать и, когда вернулся, услышал азартный спор между желчным пассажиром и толстяком.

Желчный взвизгивал, подпрыгивал на сиденье и говорил, словно прорвавшаяся мельница:

— Вы, вот, проповедуете — всыпать и всё такое... Нет, поздно... Поздно-с, милостивый государь, излишне, бесполезно! Вас всколыхнуло теперь, когда вы почуяли, как шатается всё ваше спокойствие, когда рабочий человек понял, что и он не от свиньи родился... понял, что свой заработок надо класть в собственный карман! И вы ничего лучшего не придумали... „По-ороть“! Нет-с, раскиньте жирными мозгами и придумайте что-нибудь поновее... Вы, вот, и женщину осуждаете: «щенка пригрела»... Но поймите же... поймите... Эта лепта вдовицы в миллион раз выше, чище, [140]благородней, да, если хотите и для Бога приятней всех ваших монастырей, патриотических жертв...

Толстяк сопел, собираясь выпалить что-то внушительное, веское, но не находил слов.

Приказчик поедал горящими злыми глазами оратора.

Господин в лисьей шубе намеренно-равнодушно жевал колбасу.

Священник тихо шептал молитвы.