— Я рассуждаю зигзагами! Я не претендую на мужской ум! Слава Богу, у меня ум женский, считающийся с сердцем, чувствами. И потом, я горю, толкаю, воспламеняю, — в этом моя жизнь, мое назначение.
Такою характеристикою собственного ума Валентина Петровна Радованова старалась оправдать отсутствие какой бы то ни было логики в своих поступках, спорах и других словесных выступлениях, к которым она имела непреодолимый зуд, считая их общественною жизнью. К общественности же Валентина Петровна относилась с большим азартом и запальчивостью, всё время, „реагируя“ и уличая кого-нибудь без различия партий. Но главным её занятием было негодование, что кто-то чего-то не делает и никто не знает провинции, причем „дело“ ею понималось в смысле шума и треска, да ораторского темперамента, так что крестьяне, купцы, чиновники, духовенство и военное сословие у неё в счет не шли.
Я так ясно себе представил эту даму, обложенную русскими и иностранными газетами (кроме газет и некоторых тенденциозных книг с трескучей репутацией, она ничего не читала — некогда было), с поминутно соскакивающим пенсне на носу, убеждающую случайного посетителя, что „они там воображают“, „они там копаются“, „они там спят“ — причем, под „они“ подразумевалось то земство, то дума, то полиция то святейший синод, то революционеры, — „а на самом деле“.. но что было „на самом деле“, зависело от фантазии Валентины Петровны в данную минуту, — и всегда „зигзагами“.
Подъезжая к городу Н., где жила Радованова, отделенному многими сотнями верст от обеих столиц, я невольно подумал:
— Какие-то теперь выделывает зигзаги добрейшая Валентина Петровна? — или время настолько серьезно, что и ее угомонило?
На душе было как-то неспокойно, так что не хотелось никаких декламаций, и я решил не заезжать к своей знакомой, которой не видал почти десять лет, как вдруг на повороте в боковую улицу с Волжской набережной, я очутился лицом к лицу с г-жой Радовановой, которой хотел было избежать.
Она ехала с каким-то господином в фуражке, против неё на скамеечке помещался худенький мальчик. Валентина Петровна меня узнала, остановила кучера и в одну секунду поспела удивиться, обрадоваться встречи со мною, представить своего спутника» оказавшегося учителем местной гимназии, Терентием Васильевичем Пилочкиным, „светлой головой“ и „горячим деятелем“, сообщить, что мальчик, сидевший против неё, — её сын Вася, с которым она не знает, что делать, что она по горло занята и т. д. Всё это говорилось с необыкновенной быстротой и было пересыпано возгласами:
— Дела-то, дела! До каких времен мы дожили! Я — горда! Но что они там думают? Сознайтесь, что никто не знает провинции! Это такие залежи, такие залежи!
Взяв с меня обещание завтра же придти к ней обедать, Валентина Петровна исчезла в столбе пыли, не переставая восклицать не то „реагировать", не то „редактировать“. Видно было, что волнения ее переисполняли и она купалась в событиях.
На следующий день я звонился у подъезда того же дома, что и десять лет тому назад, с тем же зеленым палисадником перед пятью фасадными окнами, с медной доскою: Валентина Петровна Радованова. И дверь отворил мне тот же слуга, конечно, на десять лет постаревший. Вообще, вид какого-то запустения и небрежения можно было бы приписать количеству протекших годов, если бы не сам обед, который был пережарен и испорчен, совершенно независимо от промежутка между теперешним моим визитом и прежними посещениями.
Кроме меня, к обеду был приглашен только Пилочкин. Очевидно, Валентина Петровна до некоторой степени хвасталась просвещенным педагогом и хотела доставить мне возможность всецело оценить его достоинства в интимной беседе. Но собственный её темперамент свел речи Терентия Васильевича к незначительным репликам и поддакиваниям. Вася сидел напротив и, казалось, не слушал, что вокруг него говорили. А, может быть, Радованова так его воспитывала, чтобы он не вмешивался в разговоры старших, хотя это на нее и не было похоже.
Хозяйка забросала меня вопросами, конечно, о войне, петроградских настроениях, знаю ли я больше того, что сообщают, что думаю о военных операциях такого-то и такого-то генерала и т. п. Я отвечал, что я не стратег, чтобы высказываться насчет действий генералов, а слухов принципиально не слушаю, так как их пускает всякий, кому не лень, и потом, всем известно, что, чем дальше сколько-нибудь достоверный источник, тем больше всяких слухов и тем они поразительнее.
Валентина Петровна погрозила мне пальцем.
— Вы, уж известно, петроградский скептик: ни во что не верите и ничего не знаете, — а послушали бы, что у нас тут говорят!
— И слушать не хочу, потому что, наверное, говорят вздор.
— И это тоже известно: „После нас — хоть потоп!“. Известно также, к чему такое отношение приводит!
— Да, но согласитесь, что я в моем положении никак не могу ни в какую сторону вертеть колеса истории!
— Можете! Тут важно душевное горение и заразительность. Не принято говорить о себе, но возьмите хоть меня. Вы сами знаете, какое у меня знакомство (и я его еще расширила нарочно), и все взволнованы, все трепещат. Вот что значит живое слово и настоящее одушевление!
— Да? — рассеянно спросил я.
— Да, да. Вот вы ничему не верите, а это действительно так.
Вася поднялся из-за стола, очевидно, не будучи в состоянии дождаться, когда кончится наша беседа.
— Мама.
— Что тебе?
— Ты еще не подумала, о чём я тебя просил?
— Есть у меня время думать о всяких глупостях!
— Но ты же обещала, и потом, от этого зависит вся моя жизнь…
— Завтра Парфен Михайлович будет у меня обедать и мы поговорим.
— Завтра? Пожалуйста, мама.
— Хорошо, хорошо…
Когда Вася вышел, Валентина Петровна слегка нахмурилась и будто, чтобы оправдать себя, обратилась ко мне:
— Совершенно не знаю, что делать с сыном!
Не зная, что, вообще, делается с её сыном, я промолчал, но Валентина Петровна сама продолжала:
— Совершенно не понимаю, откуда у мальчика какой-то мистицизм. Вы знаете, я совсем не ханжа, это у нас не в роду… так, с ветра откуда-то у него. Представьте себе, просится в монастырь! Ни на что не реагирует, а, кажется, взрослый человек. У них в гимназии образовался кружок для ознакомления с политикой, ну… не кружок, — а так, собирается человек шесть, десять и обсуждают дела. Сколько раз я предлагала ему пойти туда, — нет!..
— А сколько лет вашему сыну? У него такой болезненный вид…
— Да уж семнадцатый год. Я уверена, что это всё влияние Бородаева…
— Кто это Бородаев?
— Обскурант. Здешний купец. Вы будете, конечно, и завтра у нас обедать, — вот и увидите его. Но не думайте, что это, — типичное явление. Слава Богу, нет.
С виду Парфен Михайлович Бородаев ничем не отличался от любого купца, но, конечно, Валентине Петровне лучше было известны свойства её знакомого, за которые она его называла обскурантом.
Судя по вчерашним Васиным словам, я думал, что Радовановой предстоит какой-то специальный интимный разговор с Бородаевым, потому тотчас после обеда собирался удалиться, но Валентина Петровна завела общий спор, которому не предвиделось конца Может быть, она хотела показать мне свою диалектику, а, может быть, просто старалась убедить своего гостя, но яростно на него наскакивала, до такой степени забыв обо всём, что после того, как только что была убрана съеденная курица, раскричалась, почему её не подают. Вася печально и с упреком смотрел на мать, а та вела спор сократическим способом, т. е. задавала противнику такие вопросы, ответы на которые могли бы быть только самые глупые и уничтожающие совопросника. Конечно, главной темой служили переживаемые события и отношение к ним. Наконец, несколько успокоившись, но всё еще не спроста, Радованова спросила:
— Ну, что же, Парфен Михайлович, как ваша торговля идет?
— Ничего торгуем.
— Всё-таки тише, наверное, чем до войны?
— Нет, особенно незаметно.
Валентина Петровна недовольно помолчала, затем продолжала, обращаясь ко мне:
— Удивительно, как в такое время люди могут покупать что-то, продавать, вообще, чувствовать себя, как ни в чём не бывало!
Парфен Михайлович, по-видимому, был слегка задет, судя по брошенному на хозяйку недружелюбному взгляду исподлобья, но отвечал спокойно:
— Очень трудно, сударыня, знать, кто как себя чувствует.
— Значит, ничего не чувствуют, коли делают всё то же, что и прежде, никакой разницы нет.
— Сердце-сердцем, дело-делом. Иной раз какие кошки скребут, а за прилавок становишься. Иначе, какие же бы мы были люди? Вам так хорошо рассуждать, раз вы никаким делом не заняты.
— Как не занята?
— Ну, а что же вы делаете?
— Да у меня ни минуты свободной нет.
— Так это ваша добрая воля так себя расстраивать, что у вас свободной минуты нет. Только ведь, кроме вас самих, никому это не надобно.
— А ваша купля-продажа надобна?
— Вероятно, иначе прекратилась бы.
Повременив несколько, Радованова, очевидно, решила перейти на систему причин и сравнений.
— Вы — человек русский, вы знаете, что значит пост, как он, когда его соблюдают как следует, изменяет весь образ жизни и образ мыслей человека. Ну, вот и для нас настал теперь такой же пост.
Парфен Михайлович улыбнулся и сказал:
— Я то отлично знаю, что есть пост, а сами вы, сударыня, бывали когда-нибудь постом в церкви?
— Конечно, бывала, — ответила Радованова несколько опрометчиво.
— Слышали, что там читают?
— Я думаю!
— Какая же самая главная молитва?
— Ну, какая… я не знаю… все главные… „Господу помолимся!“
— Плохо слушали. Наиглавнейшая молитва, которую батюшка неустанно возносит в св. Четыредесятницу, есть молитва св. Ефрема Сирина. И от каких же грехов так настойчиво просит церковь избавить нас?
И Парфен Михайлович стал загибать к ладони свои толстые пальцы для счета.
— Дух праздности, уныния, любоначалия и праздно словия, — вот от чего очиститься нам надобно, а не прекращать от какого-то малодушие своих дел. Наоборот, уныние и праздность гнать велено.
— Конечно, можно и так толковать… — неохотно согласилась хозяйка.
— Да, иначе-то и толковать нельзя, как ни вертись. Конечно, всем этим можно пренебречь, но, если вам угодно тексты приводить, нужно смысл понимать.
— А другие иначе понимают.
— Наслышаны, что есть такие слабые и вредные люди. Говорят, скоро в лавочках золу продавать будут.
— А что, разве хлеба ее хватает?
— Нет, хватит! Да и всё равно, из золы хлеба не спечешь. А продают, чтобы головы посыпать.
— Какие глупости!
— Вот и я то же самое говорю, что это всё глупости. А про пост еще в Евангелии сказано: „а когда поститесь, то не будьте, как лицемеры“…
— Знаю, знаю — досадливо отозвалась Радованова, махая рукою, и, помолчав, спросила насмешливо:
— Так что, по вашему, нужно на одной ножке какать?
— Не знаю, откуда вы это могли вывести! Я ничего подобного не говорил, а говорил только, что каждому, кто не в армии, следует своим делом заниматься.
— А я по вашему не своим делом занимаюсь?
— Боюсь сказать, Валентина Петровна. Вам, конечно, виднее. А по моему так: у вас есть имение, хозяйство, сын, — а вы хотите быть политиком, стратегом и богословом. Ведь, для этого нужно много наук проходить, да и способности иметь.
Вася поднял было глаза при слове „сын“, но Радованова словно не поняла намека, а снова пустилась в бесплодные споры.
На прощанье она сказала мне:
— Не правда ли, интересный обскурант? Но не думайте, что это, — характерное явление. Теперь уж и купечество делается интеллигентней.
Я было пожалел немного купечество, но, зная Радованову за барыню довольно вздорную, не придал её словам особенного значения и успокоился.
На следующий день я должен был ехать дальше, так что не видал больше Валентины Петровны и для меня осталось неизвестным её решение насчет Васи, с которым она не знала что делать. Возвращаясь из поездки через тот же город, я уже не ждал случайной встречи с Радовановой, а прямо прошел к её дому, почему-то интересуясь именно участью её сына, а также надеясь увидеть еще раз „обскуранта“, сбивавшего молодого человека идти в монастырь.
В доме был еще больший беспорядок, чем в первый мой приезд, но я приписал это тому, что Валентина Петровна, вообще, „не от мира сего“ и всегда в волнении. Но раскрытые сундуки в гостиной и мебель, зашитая в рогожу, показывали, что дело обстоит серьезнее и проще. Сама хозяйка, не дожидаясь моего вопроса, объявила, указывая окрест:
— Я эвакуируюсь!
— Господь с вами, Валентина Петровна! Да, ведь, до вашего города хоть три года скачи, ни откуда не доскачешь!..
— Да, да, говорите! А вы послушайте, что говорят. Я и знакомых своих уговариваю эвакуироваться.
— И что же слушаются?
— Три семейства уже уехало.
Я с некоторым испугом посмотрел на подлинную жертву собственных волнений и страхов, потом спросил:
— А что ваш Вася?
По лицу Радовановой прошла легкая судорога не то боли, не то досады.
— Это ужасно! Он… Вася застрелился. Оставил письмо, что всё ему кажется пустым и фальшивым. Странный мальчик! В такое время, когда всё кипит…
Я молчал, думая, что даже такое время в изображении Радовановой может показаться пустым и фальшивым для всякого человека. Но мне хотелось знать, что унес с собою Вася: какие желания, стремления, какую душу? Молчала и Валентина Петровна, наконец, тихо молвила:
— Может быть, отчасти я и виновата: не сумела подойти, но теперь такое время, что, право, как то не до личных отношений.
Обедать я не остался, да Радованова не особенно и приглашала, я в тот же день уехал.
Конечно, Валентина Петровна — тип вздорный и несносный, но для кого-то заразительный, хотя бы для тех трех семейств, которые, благодаря её увещаниям, эвакуировались из Н. Больше того: уже приехав в Петроград, я до такой степени не мог освободиться от впечатления Радовановой, что часто, слушая разговор, или даже читая рассуждения думаю:
— Не Валентина ли Петровна это говорит, добровольный стратег, политик и богослов.
Конечно, я сейчас же прихожу в себя, и вижу, что никакой Валентины Петровны здесь нет, но убеждения, что дух её веет там и тут, мне никак не уничтожить.