Флоренция встречала Филумену Барди не только как знаменитую артистку, но как свою уроженку, свою дочь, которая в своем произношении, в своих чертах, правильных и прелестных, с легкой суховатостью, носила доказательство, что она — коренная флорентинка. И этот особенный, задушевно-отеческий оттенок овации, казалось, был понят и приезжей актрисой, — никогда еще так свежо, так любовно, так приветливо не расцветал её талант в бессмертных стихах Шекспировой „Ромео и Джульетта“; никогда с большею радостью, почти детской, не выходила она на вызовы; нигде цветы, которыми ее забрасывали, не казались ей такими милыми, такими благоухающими, и толпа, наполнявшая театр Пергола, представлялась ей многочисленнее и блестящее нью-йоркской и парижской публики; — никогда она не была так молода, даже при начале своей карьеры, двадцать лет тому назад, — так что крики „bambina benedetta“ (благословенное дитя!) не казались странными. Кажется, могла бы она привыкнуть к восторженному неистовству зрителей, а между тем, у неё закружилась голова (не в переносном смысле, а в буквальном, так что она даже остановилась, опершись на руку своего импрессарио), когда она пробиралась через толпу, словно праздничной церкви, к автомобилю.
Машина могла идти только тихим ходом, шофёр тщетно трубил несколько раз начало всё той же мелодии, народ не расступался, руки с цветами и без них цеплялись за края экипажа, вдали бросали шляпы, носовые платки и скомканные газеты. До собора ехали полчаса.
Наконец, можно было усилить скорость.
Филумена подняла лицо к тёмному небу и молча слушала похвалы своего импрессарио, своего друга, пожилого англичанина и маленькой Вероники Гибо, сопровождавшей её во всех поездках, играя небольшие роли и помогая одеваться премьерше. Говорили, что импрессарио, главным образом, потому уверил Барди, будто она не может обойтись без услуг Вероники, что он сам не переносил разлуки с весёлой статисткой.
— Никогда я не была так счастлива, как сегодня, — проговорила Филумена, — это оттого, что я — флорентинка. И я чувствую себя такой бодрой: ни малейшей усталости, ни лени! Сердце, голова, нервы — свежи, как в шестнадцать лет.
— Да вам и есть всего шестнадцать лет, дивная наша Джульетта! — льстиво проговорила Гибо, целуя Филумену в плечо.
— Я охотно сейчас готова играть снова, скакать на лошади, отправляться в Америку!
— Мы и так через две недели должны будем туда отправиться. Но я советую вам не очень храбриться и не рисковать. Несмотря на ваш гений, вы можете устать, как всякая женщина.
— Синьор Цампьери прав, — заметил англичанин, — не следует бравировать.
— Какие вы скучные, господа, будто няньки! Надеюсь, я могу поужинать в ресторане, — это не будет „бравадой“ — не правда ли?
— Мы к вашим услугам!..
Филумена снова задумалась, как вдруг на её колени упала роза. Почему-то актриса не вскрикнула, а ждала, что будет дальше. Мотор шёл полным ходом. В полумраке из-за борта коляски показалась рука со вторым цветком. Барди быстро схватила эту руку.
— С нами кто-то едет!
Все посмотрели на неё, не понимая, в чём дело.
— Там кто-то есть: вот его рука, вот цветы.
Англичанин, посмотрев в окно, произнёс:
— Это не хулиган. Успокойтесь. Вероятно, поклонник.
Экипаж остановился. На подножке сидел скрючившись, без шапки, молодой человек.
— Кто вы?
— Меня зовут Карло д’Орсо.
— Почему же вы так странно едете, так ведёте себя?
— Я хотел вам передать эти розы. На подножке не так удобно, как я это думал.
— Представляю себе! Нужно быть специалистом… не для того, чтобы передать розы таким образом, нужно быть очень милым молодым человеком. Я вам благодарна за цветы, я принимаю их, но с условием: вы поедете с нами ужинать. Конечно!
— Милая девочка! — прошептала Гибо.
— Простите, но я без шляпы.
— Ничего, мы пойдём в кабинет, вас никто не увидит. Ну, что же, согласны, синьор Карло? А то берите ваши розы обратно.
— Согласен?! Я умру от счастья.
— Может быть, и не умрёте! — говорила Филумена, усаживая д’Орсо между собой и Вероникой.
— Сегодня Джульетта резвится, — заметил импрессарио.
— Сегодня ей шестнадцать лет! — продолжала Гибо, — не правда ли, синьор Карло?
— Она — божественна! — ответит тот.
При более ярком свете незнакомец оказался почти мальчиком с открытым, простым лицом, хорошими манерами, застенчивым и милым. Филумене было приятно видеть его глаза, влюблённо прикованные к малейшему её движению, но она всё более убеждалась, что новый гость почти стесняет их компанию. Вообще неразговорчивый англичанин, совсем онемел, импрессарио заученно рассуждал об океанской поездке, Вероника льстила и восхищалась молодостью Филумены, которая уже не чувствовала себя девочкой, а будто исполняла какую-то не особенно любимую роль. Карло был влюблён, почтителен и молод, т. е. обладал тремя свойствами, вполне оценить которые можно только в довольно зрелом возрасте. А так, он казался милым ребёнком, не будучи даже забавным.
На следующее утро он был с визитом, когда Барди ещё спала; вечером принёс цветы в уборную, ужинать не ездили. Он бывал в театре всякий раз, как играла Филумена; к этому привыкли и считали в порядке вещей. Артистка привыкла также почти всякий раз, как выходила на балкон, видеть идущего мимо по улице Карло, который приподымал соломенную шляпу, улыбался и проходил.
Однажды случилось так, что она сидела одна с лёгкой мигренью, представления вечером не было, д’Орсо куда-то пропал, дня три его не было видно. Она только сейчас обратила на это внимание, рассеянно наигрывая неаполитанские песни. Чувство к Флоренции, как к родному городу, охладело и Барди думала уже о близкой поездке тоже не очень радостно. Как-то однообразна жизнь в своей пестроте.
Она съела конфету, поправила цветы в вазе, тоскливо взглянула на толстую рукопись молодого поэта, — „Пурпурная девственность“, — сыграла тихохонько ещё песенки две и вышла на балкон. После комнаты с жалюзи горячие камни мостовой казались белыми, серые листья сквера не шевелились и на безлюдной площади так заметно шла фигура Карло в белом. Он шёл медленно, держа шляпу в руке и отирая лоб голубым платком.
— Синьор д’Орсо! — окликнула его Филумена, — если вы не торопитесь, зайдите ко мне на минуту! Не следует так забывать друзей!
Мальчик надел шляпу и вошёл в подъезд.
Актриса закрыла балконную дверь и в комнате сразу стало темно и прохладно; сильнее запахло цветами, пудрой и шоколадными конфетами.
Карло, пришедший с солнца, не сразу заметил Филумену, и шёл скорее на её голос к дивану.
— Ничего, что я вас зазвала? Я вас давно не видела и мне скучно сегодня.
Д’Орсо поклонился.
— Вы шли не на свиданье?
— Нет.
— Кстати, куда вы ходите мимо меня, если это не секрет?
Мальчик чуть слышно ответил:
— Никуда. Я хожу в надежде увидеть вас.
Филумена протянула с дивана руку, такую бледную в полумраке.
— Благодарю вас, д’Орсо, — сказала она серьёзно. Потом замолкла, задумавшись, не отнимая руки и словно не замечая, что молодой человек гладит эту тонкую руку.
— Как вы прекрасны сегодня! Именно сегодня!
Филумена, ничего не отвечая, продолжала молчать; наконец, начала медленно, будто сама себе:
— Любовь! Вы любите меня, д’Орсо, я это знаю! И вы любите не так, как другие. Я ничего не говорила, боясь себя, боясь нарушать ваше чувство. Оно — как свежий утренний ветер в такой вот комнате! Я сама себя чувствую около вас молодой и простой… Ваша любовь делает чудо! Боже мой! Я молчала, ждала, опасалась, но теперь я вижу свою ошибку. Я люблю вас, д’Орсо, люблю такою любовью, которой сама удивляюсь, какую знала только на сцене!..
Филумена говорила всё это, не двигаясь; потом, умолкнув, закрыла глаза, словно в ожидании. Карло осторожно поцеловал её тёмные веки и тоже молчал, тихонько гладя её руки, будто не знал или позабыл другие ласки. Наконец, начал, останавливаясь, словно, подбирая слова:
— Я не могу верить своему счастью! Если для вас моя бедная любовь представляет что-то новое, то для меня она — совсем небывалая, будучи первой и, надеюсь, единственной. Не только ваш талант, ваш гений меня поработил. С той минуты, как я увидел это поблекшее лицо, эти усталые (словно от собственного огня усталые) глаза, эти следы страстей и желтоватые, прозрачные руки…
Барди открыла глаза и хотя не меняла положения, но внимательно слушала, слегка нахмурясь, слова д’Орсо, который теперь уже не запинался.
— … и желтоватые, прозрачные руки, — я понял, что это пришло моё счастье или моя гибель, пришло, как молния, как пожар, как вихрь. Мне стало стыдно своей молодости, неопытности, будто я не жил, ещё не родился. И вместе с тем, такая гордость, такая радость, что я так долго буду молод, силён, жив, чтобы всё это отдать вам, вам!.. Я понял, что я давно уже мечтал о такой женщине, о таком чуде, как вы, хотя бы и лишённой вашего гения. Мне казалось сладким отдать себя этой прелести, усталой, увядающей, вечерней. Если бы Шекспир видел такую Джульетту, он написал бы…
— „Даму с камелиями“? — вдруг резко прервала его Филумена, продолжая лежать неподвижно.
Д’Орсо замолк.
— Вы рассердились? Я говорю, может быть, не умно, не понятно, но искренне. Я могу любить только вас и другой Джульетты не хочу себе представлять!
Актриса отстранила его руки, встала и вышла в соседнюю комнату, ничего не говоря.
Карло остался сидеть всё так же на кончике дивана, будто перед ним продолжала лежать та, которую он так любит.
— А так я вам нравлюсь? — вдруг раздалось за ним.
Филумена стояла на пороге. На ней было то же платье, она только переменила причёску, собрав волосы под лёгкую диадему и, по-видимому, наложив грим, от которого ещё более выступила чувственная усталость, так пленившая Карло, и ещё более светились тёмные, теперь мрачные глаза, словно она изнемогала в тяжёлой борьбе.
— Божественно, несказанно! — прошептал молодой человек.
— Я буду Федрой! — для вас, моя любовь! — прощай, Джульетта!
— Зачем, зачем?
— Так надо. — И она обняла его, будто в крепких объятиях ища опоры и подтверждения чего-то.
В дверь постучали. Вошёл импрессарио, жалуясь на жару.
— Вы пришли очень кстати, синьор Цампьери. Я хотела вам звонить. Нужно отменить завтрашний спектакль и ускорить поездку. И вот ещё что — распорядитесь поскорее назначить репетиции „Федры“.
— Постойте! Что за перевороты, милая синьора Филумена? Почему отменяется спектакль? Это немыслимо.
— Хорошо, не отменяйте, только я не буду играть. Я нарушу контракт.
— Капризы?
— Может быть, и капризы. Я не хочу играть Джульетты. Я вполне согласна с синьором д’Орсо — я стара для Джульетты (импрессарио подымает руки к небу и опускается в кресло). Я буду играть Федру, а лет через пять леди Макбет. Сценическое искусство стареется скорее других искусств.
Когда Цампьери ушёл, Филумена подошла к Карло и спросила:
— Вы довольны?
— Зачем, зачем? — начал было тот, но актриса прекратила его речь поцелуем.
Но на следующий день спектакль отменён не был, а д’Орсо получил письмо.
„Милый синьор д’Орсо, простите за всё, что произошло вчера. Мне горько вас разочаровывать, но, как старшая, я яснее вижу и нахожу, что оба мы много надумали и, во всяком случае, преувеличили наши чувства. Для вас же лучше не видать меня больше. Вы ещё так молоды, что я позволю себе дать вам один совет. Никогда не говорите даже самой умной женщине, что она — стара, из этого ничего хорошего не выходит. Итак, без обиды.
После спектакля было устроено факельное шествие в честь артистки. Она была блистательна и молода в этот вечер, лишь временами сжимала руку Вероники, шепча:
— Говори, говори, Вероника!
— Милая малютка, благословенное дитя, всегда шестнадцатилетняя Джульетта!..
— Говори, говори ещё! — шептала Филумена, опуская тёмные веки.