Рдяные Звёзды (Бальмонт)/1910 (ВТ)

Рдяные Звёзды
Мысли и ощущения

автор Константин Дмитриевич Бальмонт (1867—1942)
См. Морское свечение. Дата создания: 1907, опубл.: 1910. Источник: Бальмонт, К. Д. Морское свечение. — СПб., М: Т-во М. О. Вольф, 1910. — С. 27—52.

Редакции


[28-29]
РДЯНЫЕ ЗВЁЗДЫ
Мысли и ощущения

В рдяности кровь и огонь. Рдяны полосы расплавленного металла. Рдяны краски заката. И рдяны осенние листья. И рдяным огнем горит звезда, чье имя есть имя Войны.


Это было в Валенсии, в городе красавиц, в один из летних вечеров. Я шел среди цветов и деревьев, рядом с красивою девушкой, Русской. Мы говорили и смеялись. Мы шли и уходили. Вдруг я остановился, как останавливается тот, кого рукой остановили. И шагах в десяти перед нами, совершенно так же, остановились две молодые Испанки. Одна из них была красива, но другая была красавица. У неё было бледное лицо, и она была несколько выше обыкновенного роста Испанок. В волосах у неё была красная гвоздика. У пояса была красная роза. На нежно-желтоватом платье, цвета розы чайной, были тут и там красные ленты. И губы рдели, как будто только что целовались. Вампир, — нет, лицо было слишком живое, чтобы быть вампирным. Скорее в нём было что-то из типа благородной Римлянки, тонкость очертаний, и страстность, и властность, и [30-31]возможность жестокости. Я стоял и глядел, как глядит внезапно-влюбленный. И спутница моя смотрела, и в глазах у неё было ощущенье красоты. И мгновенное чувство, в силу своей внезапности и остроты, перебросилось к этим Испанским девушкам, и они смотрели, и в глазах у них было ощущенье красоты и близости. И потом мы пошли каждый своею дорогой и прошли друг мимо друга, но, когда мы были совсем близко друг от друга, я, хотя я не был совсем один, на секунду остановился, и, весь обратившись к красавице-Валенсианке, лепетал: «Красота! Красота!», — и она, хотя она была с подругой, а я был с юною женщиной, дрогнула и обернулась ко мне, и всё лицо её было поцелуй. И потом, когда мы уже были разделены пространством, она еще раз остановилась и приветственно махнула мне рукой и с очарованием, для которого я не могу найти слов, крикнула мне: «Adiós

Она была победительна. Я никогда больше ее не видел. Я буду любить ее всегда. И это, быть может, совсем просто. Но это возможно только в Испании.


Я однажды захотел увидать роскошные апельсинные сады, окружающие Валенсию, эти пышные оазисы с золотыми яблоками. Придя на площадь, где стоят наемные кареты, я отправился с кучером, который сам ко мне подошел, и который заинтересовал меня своим выразительным, несколько актерским, лицом. Через сколько-то минут мы уже говорили как старые знакомые. В Испании это делается быстро. «Сегодня corrida?» спросил я кучера. — «Бой быков?». — «Завтра». — «Вы aficionado?» — спросил я. — «Любитель боя быков?» — «Да, я выступал, здесь в Валенсии и в Мадриде, в Сан-Себастиане, и в Севилье, и даже в Мексике». — «Так вы тореро?» — воскликнул я, уразумев, почему у него актерское лицо. — «Почему же вы бросили свое искусство?» — Он повернулся в пол-оборота на козлах и с выражением, понятным лишь человеку, знающему Испанию, сказал: «Madre!» Мать боялась, что он будет убит или ранен. Самое дорогое для Испанца — мать и та, кого он любит. Это не умирает даже при условии негодяйства. А в данном случае я имел дело с тонкою чувствительностью. — «Вы видали смерть?» — спросил я. — «Еще бы!» — «Страшно?» — «La Muerte es amable», был ответ. «Смерть желанна, Смерть достойна любви». — «Что же более желанно, Смерть или Любовь?» — «О, Любовь!», и голос юного Испанца приобрел невыразимые интонации, — «Любовь есть первое слово, для которого только и сто́ит жить. Любовь более сладостна, но Смерть более желанна». — «Почему?» — недоуменно вопросил я. Голос Испанца стал неуловимо-таинственным. «Смерть более желанна», — сказал он мягко, но тоном, не допускающим сомнения. «Смерть более достоверна». И он еще раз повторил: «Es màs verdadera».


Нигде, кроме России и Испании, я не видал детей, которые так по-детски дети. В смехе, в шутках, во взорах, в движениях, в неуловимом и неопределимом очаровании детского. Французские дети до чрезвычайности противны. Это маленькие мадамы и месьё. В них абсолютно нет ничего детского. Они играют в карьеру, в деньги, в благоразумие, в обман. Их рассудительность может взрослого лишить рассудка. Английские дети гораздо привлекательнее, но и в них уже с самого раннего возраста чувствуется, в мужской линии во [32-33]всяком случае, что в этой расе есть мужчины, и что сия раса есть завоевательная. Норвежские дети и Немецкие, истинно-дети, но в них нет достаточной тонкости настроений, в них много расовой тяжеловесности. У Русских же детей и Испанских — поразительной хрустальности смех. И такая невинность в голосе. И такое веселье в шутках. Притом, так как Южане всегда более порывисты в выражении своих чувств, Испанские дети, по очарованию детского, стоят конечно на первом месте. Я видел сотни Испанских детей, играющих на улицах Севильи и Валенсии, в солнечной Барселоне и в зеленых садах Мадрида, но я ни разу не видел ни одной грубой сцены и ни разу не слышал ни одного недетского возгласа, возникшего на детских устах. И Испанские дети смотрят на вас такими глазами, что вы чувствуете — они родные. Мгновенно между вами и ими вырастает полная близость. Если они начинают шутить над вами, это никогда не обидно. Когда же они начинают к вам ласкаться, в душе вырастает сладкое ощущение счастья.

Я много раз думал, как это может быть, что именно Кастильские дети так привлекательны, а сами Кастильцы, в виде жителей Мадрида, так часто наглы, грубы и противны, и так не по-Испански тяжеловесны. Я решил, что объяснение может быть только одно: это народ, который всю жизнь должен оставаться ребенком. Он неспособен быть взрослым и как только восхочет сего, достичь не может — и остается подростком. А кто же не знает, как нестерпимо-самомнительны и глупы, и неделикатны подростки?


Быть может ни в одной Европейской стране нет такой резкой областной обособленности, как в Испании. Испанец, когда его спросишь, кто он, никогда не ответит вам: «Я Испанец». Вы всегда услышите: «Я Валенсианец», «Я из Бильбао», «Я Каталонец», «Я из Севильи». И если два Испанца происходят из двух городов, отделенных лишь часом езды по железной дороге, они разнствуют. Именно этой расовой особенностью объясняется такое поразительное несходство столь национальных художников и поэтов, как Веласкес и Гойя, Кальдерон и Серва́нтес.


Когда Испанцы разграбили в Перу храм Солнца, они разделили добычу, и одному солдату достался золотой диск Солнца. Потом они стали играть в карты, и прежде чем взошло Солнце, диск Солнца был проигран. Это — Испания,


Что́ должно быть Полярной звездой, Правда или Красота? что́ такое Правда без Красоты? Это не Правда, а низкая Ложь. В Средние века понятие Правды отождествлялось с понятием Бог. И в драме «Цепи Дьявола» Кальдерон говорит:

Меж Богом и меж Красотой
Суждение схвачено бредом.

Las cadenas del Demoniö», I, 5).

Это священный бред необманчивой души, чувствующей музыку сфер. И в этом восклицании сказался Поэт, который даже в средневековой тюрьме чувствует, хотя и не сознает вполне ясно, что Красота есть полюс, не позволяющий идти дальше.


[34-35]Другой гений Золотого века Испанской литературы, Тирсо де-Молина, говорит:

Красота и Безумие — сестры.

La venganza de Tamar», I, 1).

Эти слова имеют особенную убедительность, если мы припомним, что вся история Испании была сплошным безумием и беспрерывным романом. Многовековая дуэль с Маврами, создание самого красивого Европейского языка, сосредоточение под властью одного Короля стольких царств, что Солнце не заходило в его владениях, Кортес, который с кучкой героев и мошенников завоевывает могучую Ацтекскую монархию, Сервантес, который в мусульманском плену несколько раз избегает казни победительною чарой своего морально-красивого лика и пишет свою бессмертную книгу в тюрьме, приуготовленной для него добрыми соотечественниками, Лопе де-Вега, считающий свои драмы и комедии тысячами, и ведь не кое-какие комедии, святая Тереза, бессмертно влюбленная в Христа, Непобедимая Армада, потонувшая прежде, чем ей пришлось побеждать или быть побежденной, и это неправдоподобное падение после всемирно-смелого головокружительного подъема, и этот веселый ребяческий смех и звук кастаньет, — после того как историческая роль безвозвратно сыграна, — не страницы ли это из книги сказок? Я сказал — сыграна. О, нет! Кроме внешних монархий существуют внутренние. И пусть никогда уже более не повторится зловещая фигура Филиппа Второго, но в пределах целого земного полушария говорят и будут говорить по-Испански, и мы, Европейцы, не можем прожить и нескольких часов без того чтобы не сказать — Дон-Кихот и Дон-Жуан.


Мысли любят капризную пляску с повторными па. Еще Санчо-Панса сказал: «No sabe nadie el alma de nadie», что значит: «Не знает никто душу никого» («El ingenioso hidalgo Don Quijote de la Mancha», t. II, cap. 14). Можно было бы подумать, что этот мудрый оруженосец Странствующего рыцаря есть один из современных Европейских поэтов: так часто эта мысль возникает в стихах, в романах и в драмах в наши дни.


Перелистывая «Дон-Кихота», я нахожу, опять и опять, целый ряд изречений, которые достойны того, чтобы все их запомнили. Несколько афоризмов, которые измыслил Санчо-Панса: «Мне кажется, что насчет того, чтобы править — стоит только начать» («Don Quijote», t. II, с. 33). «Там, где музыка, дурного быть не может» (t. II, с. 34). «Дьяволы, играют ли они или не играют, никогда не могут быть довольными, выигрывают они или не выигрывают» (t. II, с. 70). Несколько афоризмов Дон-Кихота: «Нет поэта, который не был бы заносчивым и не думал бы о себе, что он величайший в мире поэт» (t. II, с. 18). «Любовь и война — одно и то же» (t. II, с. 21). «Всякое сравнение ненавистно; итак никого не нужно сравнивать ни с кем» (t. II, с. 23). «Странствующий рыцарь, не имеющий дамы, это как дерево без листьев, дом без основания и тень без тела, от коего может возникать» (t. II, с. 32). Совет Санчо-Пансе: «Говори со степенностью, но не так, чтоб казалось, что ты слушаешь самого себя» (t. II, с. 43). «Если кто-нибудь не понимает новых слов, это мало имеет значения; привычка их введет» (t. II, с. 43).


[36-37]Один из героев драмы Кальдерона «La sibila del Oriente», II, 6, называет Царицу Савскую, эту Восточную Сибиллу, la negra estrella, черная звезда. Еще совсем недавно, помню, в Русской и Французской поэзии употреблялись подобные же обороты речи, и даже в точности говорилось — черная звезда. И добрые мудрецы (они всегда одинаковы) подчеркивали неестественную новизну этих вычурных образов.


«Любовь без ревности есть тело без души», читаем мы у Кальдерона («Luis Perez el Gallego», I, 3). И так как каждое живое тело включает в себя душу, надо думать, что в каждой любви, в силу самого её существования, заключается ревность, и чем живее любовь, тем более возможности явления зеленоглазого чудовища. Впрочем, сколько разумею, по понятиям современной Теософии, не тело заключает в себе душу, а душа заключает в себе тело. Тут в уме моем происходит какая-то путаница, и может быть нелогично, но я начинаю понимать почему возможна ревность без любви.


В драме Кальдерона «La Nina de Gómez Arias», I, 6, говорится:

Чтоб была совершенной любовь,
Совершенным, конечно, быть должен
Тот предмет, что любовь возбудил.

Поэтому вполне последовательно, что в другой его драме «No hay cosa como callar», I, 26, говорится:

С оправданьем родятся измены любви.


В «La cueva de Salamanca» Сервантеса есть такой диалог:

«…Также и Дьяволы бывают Поэтами. —
И даже все Поэты суть Дьяволы».

Все любящие делаются на время любви поэтами. И все дьяволы отличаются чрезвычайного уклончивостью. Не оттого ли так непрочны паутинки любви? И не потому ли любовь всегда озарена змеино-зыбким светом?


Лопе де-Вега говорит, «La Fuente Ovejuna», I, 4:

Гармония есть чистая любовь,
Затем, что есть любовь согласье.

Но мироздание есть следствие противоречия. И жизнь происходит из разрыва. Поэтому любовь есть не жизнь с её тусклыми тенями, а смерть с её вечным блеском. Любовь уже есть бессмертие. Преображение тела. Вознесение души. Смерть и восстанье из мертвых.


В знаменитой драме «La Celestina» есть замечательные слова: «Los muertos abren los ojos de los que viven» («Мертвые открывают глаза тех, которые живут»). Кто не знает великой правды этих слов? Когда человек, с которым вы говорили и смеялись, которого вы любили, которого, быть может, вы смертельно ненавидели, лежит, с белым лицом, безгласный и недвижный, в душе возникает великая тишина. И в то время, как тело живого застывает в безмолвном созерцании над телом умершего, от этого мертвого как будто идут к душе живого неисчислимые внутренние голоса. Как ни странно сказать, но это так: возникают безгласные [38-39]голоса. Всё, о чём мы думали в краткие мгновенья, проносящиеся иногда в уме нашем, как быстрые вспышки молнии, — всё, что без слов возникало на миг в уме нашем, когда мы наклонялись над глубокой водой, или когда мы глядели на закатное Небо, находясь в чужом краю, или когда на несколько секунд мы были схвачены безмерным счастьем, безмерным несчастьем, — всё, что в скользящих узорах вставало в вещих наших снах, чтоб растаять как иней в минуту пробуждения, — всё это оживает, обо всём этом говорят нам те безгласные голоса; они говорят и идут в наш ум, как широкий луч яркого зимнего Солнца, глядящего в теплую нашу комнату через морозные стекла занесенного снегом дома. Кто раз пережил такую беседу, кто побыл несколько мгновений в такой безглагольности, тот входит опять в свою здешнюю жизнь измененным и после этого уже всё воспринимает по-иному.


В драме «En esta vida todo es verdad y todo mentira» («В этой жизни всё есть правда и всё обман») Кальдерон так определяет женщину:

Женщина — как бы́ картина,
У которой два есть лика,
И один — красив и нежен,
И другой — звериный лик.
И решить нам невозможно,
В чём сильнее совершенство, —
То душе она полжизни,
То полсмерти для неё.
Жить дает и убивает,
В ней война и мир отрадный,
В ней недуг и излеченье,
В ней веселье и печаль.


Эразм Роттердамский сказал: «Человек без страстей — камень. Всякий побежит от него как от привидения». Именно поэтому Индийская Мудрость, в алфавите которой первая буква есть убиение страстей, приемлема только для лиц, которые желают быть живыми мертвецами.


Фиалар, бог Скандинавский, в сообщничестве с карликом убивши мудреца, смешал кровь с медом, и получился — мед поэзии и мудрости. Не оттого ли поэты так жестоки и так нежны? В мудрости же их не сомневаются даже составители хрестоматий.


Испанский народный гений любит в поговорках определять предметы и сущности целым рядом сравнительных сопоставлений. Это, впрочем, вообще — черта народного гения в разных странах. Но в Испании, — в стране, где Солнце ярко, и все очертания четки, — и сравнительные сопоставления поговорок отличаются чрезвычайною меткостью. Привожу целый ряд этих безошибочных закидываний словесного аркана. — Больше поет, чем кузнечик; — чем кузнечик на ветках оливы; — больше поет, чем щегленок; — больше, чем ангелы. — Упал он, как камень в колодец; — упал он, как кошка на ноги. — Бежит скорее, чем ветер; — чем дурное известие. — Быстрей орла; — быстрей, чем шпага; — чем новый нож; — чем мысль. — Быстрее света; — быстрее молний; — быстрее взгляда; — быстрей, чем да. — Исцелован больше, чем ребенок; — более, чем ноги у Христа. — Верней, чем обедня; — чем Бог в Небесах. — Верней часов; — верней, чем полночь. — Более желтый, чем золото; — более желтый, чем воск; — [40-41]чем солома, шафран и мертвец; — более желтый, чем зависть. — Зеленее базилики; — зеленее, чем перец; — зеленее, чем луг; — зеленее надежды. — Белей, чем молоко; — белей, чем горностай. — Черней смолы; — черней, чем ворон; — черней, чем сердце; — чем час дурной. — Краснее мака; — краснее, чем кровь. — Пьянее лозы; — пьянее вина; — пьянее комара; — пьянее, чем Ной. — Молчаливее мертвых; — молчаливее вора; — молчаливее камня; — молчаливее молящихся. — Деликатнее дамы; — деликатнее монахини; — деликатнее зеркала; — деликатнее не тронь меня. — Желаннее удачи; — желаннее поцелуя. — Тяжелей свинца; — тяжелей, чем долг. — Ревнивее, чем Турок; — ревнивей, чем старик. — Серьезней, чем судья; — серьезней, чем осел; — серьезней завещанья. — Слепей, чем крот; — слепей, чем гнев. — Нежней, чем бархат; — нежнее травинки. — Грязнее, чем помойная яма; — грязнее, чем слух исповедника. — Ровнее, чем ладонь; — ровнее дороги в Ад. — Веселей, чем барабан; — веселей, чем кастаньеты; — веселей цветов и Пасхи; — веселей, чем Май. — Благороднее земли; — благороднее, чем конь. — Страшнее смерти; — страшнее бесчестья. — Более один, чем стебель; — чем глухой пустырь; — чем одна душа. — Более потерян, чем булавка; — более, чем мышь во рту у кошки. — Говорит, как книга; — говорит, как старый. — Всегда наверху, как масло; — всегда наверху, как пена; — как пробка в воде, не потонет. — Слушал его, как слушают дождь осенний. — Как тот, кто продал тень свою; — как муха в молоке; — как мальчик в новых башмаках. — Печальней кипариса; — печальней похорон; — печальней Долоросы. — Знает больше, чем кукушка; — знает более, чем змеи; — знает больше, чем колдуньи; — знает больше, чем кто любит.


Интересно, что Португальцы сообщили в одной из своих пословиц — «Великий, как Море, более великий, чем милость Господня», — и в другой пословице — «Беден, как Иов, беден, как Дьявол». И в то же время они, так же как несравненно более их сильные Испанцы, будучи весьма Католическими, были чрезмерно строги к Дьяволу и чрезвычайно услужливы и снисходительны к Богу. Быть может, они помнили, что Иов, по воле Божией, за временной своей бедностью был стократно богат? И, быть может, как Ориген, они твердо знали, что Дьявол в конце концов может помириться с Богом, и потому, как люди страстные, вымещали на нём временную бесполезность уклонения от неизбежной конечной судьбы?


Когда Мильтон путешествовал по Италии, он однажды где-то, должно быть в саду, заснул. Увидала его молодая Итальянка, красивая. Загорелась. И сейчас же написала: — «Occhi, stelle mortali, si chiusi m’uccidite, aperti, che farete?» «Очи, смертные звезды, коль закрытые меня убиваете, открытые, что вы сделаете?» — Есть какая-то красивая жестокость в таинственной иронии Судьбы: именно те глаза, которые исторгли из нежного сердца это итальянски-чарующее восклицание, — ослепли. Не увидали ли они однажды слишком лучистый сон?


Данте в точности определил ощущение, которое овладевает человеком при вступлении в совершенно новое царство, в блаженно-райскую страну «La novitá [42-43]del suono e’l grande lume» («Paradiso», I, 82). «Новизна звука и великий свет». Мы испытываем именно это, когда нам снятся особенно-счастливые, причудливые сны. Музыка, услышанная во сне, всегда отличается поразительной сладостью, неуловимой змеино-лунной зыбкой утонченностью. Ощущение от музыки, услышанной во сне, длится в художественной душе не часы и не дни, а если услышишь, так уж на всю жизнь. И зеленые просторы сновиденной Страны, голубые пространства пригрезившегося Неба — озарены таким светом, что неуловимые сияния его, раз увиденные, скользят потом по различным прогалинам нашей жизни, как сияние расцветшего папоротника, увиденного в Иванову ночь.


На одном примере можно увидеть, как, размышляя о Боге, рассуждает философ и говорит мистик-поэт. Спиноза («Tractatus theol.-polit.», 247) сообщает нам, что все, кто сколько-нибудь возвысился над vulgus’ом, знают, что «Deum non habere dextram, neque sinistram, neque moveri, neque quiescere, neque in loco, sed absolute infinitum esse, et in eo omnes contineri perfectiones», т. е., «у Бога нет ни правого, ни левого, он ни в движении, ни в покое, ни в месте, но безусловно бесконечен, и в нём все содержатся совершенства». Один из самых блестящих Испанских мистиков, Диего д'Эстелья («Meditaciones devotisimas del amor de Dios», t. I, p. 87) говорит: «No hay en ti si ni no, porque tu si permanece para siempre fiel y verdadero», т. е., «нет в тебе ни да, ни нет, ибо твое да пребывает навсегда верным и достоверным». Один, вступая в словесную битву с Богом, нуждается в целом арсенале. Другой лишь быстро взмахивает кинжалом, у которого два острия.


Почему никто до сих пор не сделает исторической параллели между Испанцами и Поляками? Несмотря на кажущуюся полную разность, два эти народа чрезвычайно много имеют общих черт. Тот же, по преимуществу рыцарский, национальный характер, — рыцарь не пеший, а всадник, быстрый, полный полета, — та же цветистая пышность речи, любящей преувеличения, особенно в выражении вежливой почтительности, — Польское «падаю до ног», Испанское «дай мне твои ноги», — та же чрезвычайная католичность, выражающаяся в идолопоклонстве, — то же рыцарское отношение к любви и к женщине, в соединении с способностью на великий в этой области цинизм, — то же высокое понятие о чести и способность в одну секунду загореться ревностью и местью, — то же соединение крайней доверчивости с подозрительностью и предательством, — то же соединение сладостной нежности в любви, в песнях, в речи, в отношении к детям и ужасающей жестокости с побежденным врагом, — та же природная даровитость с великой небрежностью к своим талантам и возможностям, — та же любовь к наслаждениям, дозволяющая им плясать над пропастью, — те же безмерные завоевательные мечты, сведенные к пушкинской сказке о Рыбаке и рыбке, — та же восхитительно-последовательная непоследовательность исторического поведения.


Если рассматривать в целом исторические судьбы Европейских народов и ту отдельную роль, которую каждый из них играет, можно сказать, что Англичане [44-45]суть морские разбойники, строго соблюдающие уголовные статьи ими же созданного морского законодательства, Итальянцы — создатели голубых сновидений, без которых не могли бы дышать души, Французы — неутомимые фабрикаторы человеческой банальности, трогательно убежденные в единственной своей оригинальности, Немцы — книгопечатники, все чувства замыкающие в трехтомное исследование, Скандинавы — таинственные молчальники, ибо молчание всегда таинственно, даже когда за ним ничего не скрывается, Греки — живое подтверждение мудрости Дон-Кихота, изъясняющего Санчо-Пансе, что благородство бывает двух родов — одно, когда ты ведешь линию от именитых предков, и другое, когда от тебя эту линию ведут, Испанцы и Поляки — поэты, возлюбившие верховую езду, а как гласит Испанская поговорка, нет человека — разумного на коне, Русские… Но Русские, в своей уклончивости, еще не сказали своего слова Судьбе и ждут своего приговора от неё с медлительностью поистине циклической.


Олеарий говорит о Русских, «Подробное описание Голштинского посольства в Московию и Персию» (книга 3-я, глава 6-я), что они—«callidi, versuti, pertinaces, effreni, adversi et perversi». Он, впрочем, не сам это говорит, а ссылается на злоречивого Iacobus, Nobilis Danus. Переводить — боюсь так же, как слова совсем другого писателя, и по другому случаю сказанные:

«Amari et amare,
Uxores variare».


Олеарий в той же главе своей любопытнейшей книги очень нелюбезно говорит о нас: «Если рассматривать Русских со стороны нравов, обычаев и образа их жизни, то по справедливости их должно отнести к варварам». И затем: «Не было еще примера, чтобы Русские вызвали друг друга биться на саблях или огнестрельным оружием, как это нередко делается в Германии и других странах Европы. Но известно, что, вместо того, знатные Русские Господа и даже Князья, выезжая на лошадях, отстегивают друг друга нещадно плетьми, как рассказывали нам за достоверное, и как мы сами видели». Этот спорт, в соответствии с упорством Русских, существует и поныне видоизмененный.


Барбэ д'Оревильи так определяет Русский гений: «L'imitation est le génie de la Russie… Seulement pour imiter comme elle imite, il faut une vraie souplesse de tigre» («Litterature etrangère», 226). Что мы, Русские, мы, Славяне, имеем в основном нраве нашем тигриную гибкость, это конечно мы хорошо знаем и без Барбэ д’Оревильи и более, чем знал он. В одном Достоевском больше тигриных взмахов и тигровых когтей, чем во всех Французских романах вместе. И Льва Толстого весь Земной Шар знает за Льва. И за тысячу лет до двух этих царей Европейского романа 19-го века мы спели такие Былины, каких нет ни у одного Европейского народа. Мы многое взяли у других и охотно возьмем еще много, если будет что взять. Но мы всё преображаем в свое, ибо понимаем себя и понимаем других. Весьма известный и весьма посредственный Барбэ д'Оревильи, этот заурядный салонный фразёр, не понимает, например, нашего гениального Гоголя, как он не понимает гениального Английского Свифта. Почему? Потому что Французы вообще чрезвычайно мало способны [46-47]понимать чужеземное, и потому что мучительно-часто живость Французов не есть гибкая живость ловких тел, а деревянная подвижность проворных марионеток, которые непременно должны бегать по определенным дорожкам — бегать очень быстро, но только без живости истинной. Раз речь идет о подражаниях и заимствованиях, прилично спросить: Кто создал «Сида» — фантазия Испанская или Французская? И национальный Мольер — не обокрал ли Испанского театра? И Вольтер, вместе с другими Французскими мудрецами 18-го века, — а на них ведь, как на трех китах, вся Франция зиждется, — сколько стянули всякого добра у Английских мыслителей? Чтоб жить, одно живое поглощает другое живущее или умершее. Это закон. Но не слишком острый ум изобличишь, ежели скажешь, что тигр подражает лани, которую он съел.


Не особенно любимый Французами и самый гениальный из Французских писателей 19-го века, несравненный создатель «La peau de chagrin» и «La recherche de l'Absolu», Бальзак, сказал: «Une courtisane est essentiellement monarchique». Должно быть поэтому Франция, усвоив себе республиканскую форму правления, от монархических нравов ни мало не отвыкла.


В своем романе «Splendeurs et misères des courtisanes» Бальзак сказал, следуя своему обыкновению везде бросать и роскошно разбрасывать рунически-прекрасные формулы, следующие бессмертные слова: «Лишь расы, пришедшие из пустынь, обладают во взоре властью чарования, завладевающего всеми. Их глаза, без сомненья, сохраняют что-нибудь из бесконечности, которую они созерцали». Вот тайна чарования Славянства. Вот негасимый залог нашего бессмертия, — нас, не крикливых, но зрящих и зрячих среди торопливых и шумных панорам мировой Истории.


Великий мистик, св. Хуан де ля Крус, в своей «Темной ночи души» («Noche escura del alma», I) дает точное определение того состояния человеческой души, при котором лишь и возможно соприкосновение с Мировой Тайной: «Salir de si y de todas las cosas», «Выйти из себя и из всех вещей». Выйти из себя — чтобы войти в себя, выйти из всех вещей — чтоб прикоснуться ко всем вещам. По очаровательной кажущейся нелогичности слов, это заставляет вспомнить св. Терезу, когда она в своих «Горницах» («Moradas»), или, что то же, «Внутренний Замок» («Castillo Interior», I, 1) говорит: «Начать нужно с того, что душа наша есть Замок, весь из алмаза и пресветлого хрусталя, где много обиталищ, как много есть горниц в Небе… Должны мы рассмотреть, как сможем войти в сей прекрасный, восхитительный Замок. Кажется, как будто говорю я бессмыслицу; ибо, если этот Замок есть душа, ясно, что нечего говорить о вхождении, ведь вот же он тут; это всё равно, что сказать — войди в комнату, когда в ней находишься. Но имеете вы уразуметь, что великое есть отстоянье от находиться и находиться».


В «Упанишадах» говорится, что все гласные принадлежат Индре, все согласные — Мритиу. Индра — бог Неба, бог светлого Воздуха, Мритиу — Смерть. Поэтому мелодия Русского языка, — такого нежного и благозвучного в своем упоении гласными, — воистину полна лиризма [48-49]жизни, а строгая музыка Польского языка, — столь церковно-звучного и бранно-сурового, — целиком построенного на красоте согласных, — говорит о трагизме битвы и смерти.


Истинно-Католическая точка зрения замкнута в четыре слова: «Нет Дьявола — нет Христа». Логично, справедливо, верно, и кто ж, в инстинкте самосохранения, создал Демонологию, как не католическое Христианство. Приемлю полностью. Но всё жду в добрых Христианах хоть тени благодарности к естественному их благодетелю, давшему им возможность исторического существования. Когда ж наконец они опомнятся и построят хоть один храм — Дьяволу? А впрочем, когда подходишь к Notre dame de Paris, не знаешь, кому в точности этот храм посвящен — Богу или Дьяволу. Я вспоминаю также — и зачем они так скоро забыты, эти сценические роскошества? — литургии Святой Инквизиции. Долгими ночами осенними, когда бесконечные капли дождя стекают по тусклым стеклам, я перевожу счет дождевых этих капель на красную роспись всех капель крови, сгоревших на кострах, пролившихся под мечом и кинжалом тайного убийцы, капель крови, побледневшей в тюрьмах и монастырях, капель крови, потускневшей, похладевшей, извратившейся под Сатанинский шёпот лгущих, клевещущих, лживо крестящих, лживо венчающих, лживо и нагло разлучающих будто-христианских священников, я считаю капли за каплями, капли — потоки — дожди неисчетной крови, пролившейся в наивных странах, которые, как Перу и Мексика, гостеприимны были к палачам, я считаю то, что не уложишь в слова, но что можно было положить на ложе пытки, что досель кладут на ложе пытки. И я вижу, что число храмов Дьяволу превышает число всех храмов иных, и число литургий Сатанинских — в том же разряде чисел, в котором и песок морской.


Когда один из величайших в мире убийц, грабитель и вор, исторический разбойник Писарро, наконец, привлек на себя немилосердный, но справедливый, самосуд, он, хотя уж был и стар, защищался с той храбростью и ожесточенностью, которые характеризуют хищных животных. Он имел однако дело с несколькими и упал на пол, в лужу крови. Видя, что смерть тут, он обмакнул палец в эту кровавую лужу и, начертав крест, наклонился, чтобы поцеловать его, в это время еще удар — и убийца был добит. Завершительный кровавый узор заменил ему исповедника и отпущение грехов. По красной тропинке некоторые люди входят в прекрасный Рай.


Аверроэс сказал, что белый цвет происходит от холода. Я не решил, отчего происходит красный цвет, — от брызнувшей ли крови, пролитой Каином, или от трепетаний божьей коровки над первым цветком.


В детстве, как и сейчас, я не испытывал ни страха, ни отвращения к ящерицам и к змеям, столь свойственного как детям, так и взрослым. Ящерица всегда мне казалась самым гибким, проворно-красивым и умным зверьком, а змея возбуждала то любопытство и тот почтительный интерес, который овладевает детьми, когда им читают старшие сказку о неведомых странах. Я любил ящерицу не только за красоту, но [50-51]и за ту удивительную внимательность, с которой эти уклончивые существа слушают музыку. Когда в деревенском нашем доме моя мать начинала играть на фортепьяно, я убегал в сад и тихонько подкрадывался к одному месту старого забора. Из расщелины всегда показывалась ящерица — я был осторожен, но она меня не боялась, и слушающих по особенному ту музыку, что раздавалась в саду, всегда бывало двое. Таинственную же сущность змеи я понял при следующих обстоятельствах. Деревенские мальчишки поймали в расщеп змею и стали избивать ее с немилосердною жестокостью. Я стоял в стороне, онемевший и устрашенный этой зверскостью малых людей. Впрочем, змея конечно же ведь была ядовитая. Били палками нещадно. Убили наконец. И бросили в реченку, что протекала близ места казни. Злорадные лица с любопытством наклонились над водой, чтоб взглянуть, как будет тонуть труп змеи. Водою однако крестятся, надо думать, не только люди, дабы получать жизнь истинную. Едва погрузившись в воду, змея ожила, сделала пред изумленными убийцами несколько волнообразных движений, отплыла, поплыла, и пристала напротив, и скрылась меж трав — на том берегу.


Когда я спал, мне привиделся сон, в котором был зеркальный блеск, холод глубин, и черный цвет, и красный. Я был в высоком чертоге, построенном из черного дуба, из которого строили свои нетленные корабли-драконы неустрашимые Викинги. Посреди чертога был круглый черный стол, и сиденья были черные, и пол был из черного мрамора. На стенах, справа и слева, как Солнце и Луна, были два круглые зеркала, одно поболее, другое поменьше. Были ли окна в чертоге, я не знаю, ибо две другие стены были затянуты красными занавесями. Они были очень красные, и цвет их был очень живой. И мне хотелось поглядеться на себя, и я знал, что я белый, но в круглом столе, за которым я сидел, я возникал как черный, а дотянуться до зеркал не мог, ибо они были высоко. И мне хотелось узнать, есть ли окна в чертоге, и есть ли что-нибудь за стенами его, но я видел только красные занавеси, и, когда я хотел их отодвинуть, они становились живыми, и то, что на них было изображено, становилось живым, и не дозволяло мне прикоснуться к стенам. А изображения на занавесях были разные. Там были красные цветы, как бы розы и кактусы, и на них было много шипов, усложнявших их стебли. Там были красные угли темных кузниц, и из горнов дышал нестерпимый жар. Там были, как угли горящие, волчьи глаза в лесу, они грозили, и в лесу нельзя было ходить. Там были игры живых существ, которые в шутку разрывали друг друга, и из свеже-разорванных тел текла кровь. Там были красные восходы весенних дней и ярко-красные закаты дней осенних, и прежде чем успевали глаза оглядеть восход, закат уже зажигался пожаром, и дым был грязный. Там были еще красные ягоды, и красные плоды, и красные тонкие ткани на красных тканях грубых, и много красных мотыльков, ненавистных оттого, что их было так много, и были там красные жалящие мухи, они жужжали, кружились, звенели, жужжали, ползали, касались, всё трогали, всюду падали, всё заслоняли, и жалили, и цеплялись щупальцами, лапками. Терпеть больше было нельзя. Вскочить я не мог, место держало крепко, но мученье было так велико, [52-53]что всё это вспыхнуло, и чертог превратился в корабль-дракон, и дракон уплыл в Море, которое было черного цвета, хотя по краям оно всё было освещено заревом.


Soulac-sur-Mer.

Villa Ave Maria.

1907. Август.