Падение царского режима. Том 6/Допрос Д. Н. Дубенского, 9 августа 1917 г.

Падение царского режима. Том 6
 : Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства
 — Допрос Д. Н. Дубенского, 9 августа 1917 г.
автор (ред.) П. Е. Щёголев (1877—1931)
См. Оглавление. Источник: Commons-logo.svg Падение царского режима / ред. П. Е. Щеголев — Л.: Государственное издательство, 1926. — Т. 6.


[373]
LXXVI.
ДОПРОС Д. Н. ДУБЕНСКОГО.
9 августа 1917 года.

Содержание: Назначение Дубенского в ставку историографом. Газета «Русское Чтение». Получаемая на газету субсидия. Свитский поезд. Рост влияния Распутина. Орлов, Дрентельн, Нилов. Новые назначения, связанные с приездом императрицы. «Пульс» Протопопова. Недоступный кружок. Вырубова. Слухи о совещании вел. князей. Деспотическое влияние бывш. императрицы на царя. Потворство немцам бывш. императрицы. Слухи и разговоры. Общественное мнение. «Глубокая рознь русских интересов с интересами Александры Федоровны». Тяжкая служба в поезде. Великие князья. Секретен. Мнение бывш. императрицы Марии Федоровны. Предположение о переносе ставки в Царское Село. «Тайнички». Тревога в Петрограде. Назначение Беляева. Ненормальность Протопопова. Добровольский и поддержка колонистов. Немецкая Распутинская организация. Манус. О развивавшихся и выяснявшихся событиях февраля. Царь — фаталист. Выдержка или равнодушие? О «событиях» в ставке было не принято говорить. Известие о роспуске Думы и государственного совета. Телеграмма харьковского земства. Командировка генерала Иванова. Телеграмма Родзянки. Легкомыслие Воейкова. Иванов — диктатор. Отъезд царя из ставки на Лихославль. Вести о Временном Правительстве. Поворот на Псков. Генерал Рузский. Поклонники конституции. Попытки вернуть самодержавие. 2 марта. Ночные переговоры Рузского с Родзянкой по прямому проводу. Согласие царя отречься. Сожаление свиты. Экстренное заседание в ставке 27 февраля. После отречения. Свидание с матерью. Возбуждение против Воейкова и Фредерикса. Оплот немцев. Немецкая партия. Арест Воейкова и Фредерикса после отъезда царя. О дневнике Дубенского.

Председатель. — Ваше имя и отчество, генерал?

Дубенский. — Дмитрий Николаевич Дубенский.

Председатель. — Какое официальное положение вы изволили занимать в последнее время старого порядка?

Дубенский. — Я и теперь состою членом совета главного управления государственного коннозаводства. Я был в октябре приглашен в министерство двора состоять в распоряжении министра императорского двора, для ведения записи событий на войне. [374]

Председатель. — Когда состоялось такое ваше приглашение?

Дубенский. — Насколько я помню, 20 или 22 октября 1914 года.

Председатель. — Так что оно было вызвано возникновением войны, и вы должны были быть историографом войны?

Дубенский.—Да, я был на войне. Я, как знающий конское дело, был помощником у князя Щербатова, который был управляющим государственным коннозаводством и ведал пополнением армии лошадьми северо-западного фронта.

Председатель. — Это до вашего назначения историографом?

Дубенский. — Да. Историографом я был назначен с момента войны, 20 или 22 октября. Будучи в трехдневном отпуску в деревне, я, совершенно неожиданно для себя, получил приглашение явиться в канцелярию министра двора, к генералу Мосолову. Телеграмма была такая: «Назначены для высочайшего сопровождения. Прибыть в 9 часов утра. Перед отбытием заезжайте ко мне».

Председатель. — Телеграмма была подписана Воейковым?

Дубенский. — Нет, Мосоловым. Я приехал к нему. Он говорит: «Вы назначаетесь сопровождать высочайшие поезда во время следования государя по пути». И в тот же день я выехал. Поехали мы тогда в Барановичи. С этих пор я все время бывал, когда государь был в путешествии, когда же он возвращался сюда, то я никакого отношения совершенно не имел.

Председатель. — Как же сочетаются эти три ваши должности: с одной стороны, вы были в центре коннозаводства, затем вы должны были сопровождать высочайшие поезда, и, наконец, быть историографом войны?

Дубенский. — Я очевидно плохо объяснил. Когда началась война, я был в распоряжении князя Щербатова, мы с ним ездили по фронту и пополняли армию лошадьми. Затем, совершенно не знаю почему, я был призван писать дневник событий войны. Может быть потому меня пригласили, что я был редактором-издателем «Летописи войны». Одним словом, я за два с половиной года не мог доискаться, кто меня рекомендовал и почему я попал. Положение мое до назначения в распоряжение министра двора было очень хорошее, самостоятельное. Я был очень доволен, так как дело конское я очень хорошо знаю.

Председатель. — Но вы знаете также и историческое дело, не только дело конское?

Дубенский. — Да, у меня есть труды — «История России», которая написана в картинах и переведена на другие языки, потом «История русского солдата», затем я писал разные исторические исследования. Так что для вас это ясно?

Председатель. — Одна часть для меня ясна, но не ясна другая часть. Повидимому, вы должны были сопровождать высочайшие [375]поезда по должности историографа, чтобы ближе быть к центральной фигуре верховного главнокомандующего?

Дубенский. — Я был отчислен от той должности, и вместо меня там был назначен генерал Петрово-Соловово.

Председатель. — Почему же ваше приближение к верховному главнокомандующему, вызванное возложением на вас обязанности историографа, касалось только высочайших поездок, и в какой связи это находилось с обязанностью сопровождать высочайшие поезда?

Дубенский. — Верховным главнокомандующим был Николай Николаевич; тогда государь только изредка ездил; решено было эти посещения описывать и издавать на казенный счет, под большой цензурой. Вы изволили видеть эти книги?

Председатель. — Видел.

Дубенский. — Это была дневная запись, которая просматривалась каждый раз в особой комиссии, состоявшей под председательством Мосолова, из Штакельберга, Суслова, Феденко, Дрентельна. Что можно, они пропускали, а что нельзя, вычеркивали.

Председатель. — Но вы не изволили ответить на мой вопрос, который заключается в том, почему историографу нужно было присутствовать и писать историю только во время поездок?

Дубенский. — Дело в том, что государь в то время не был главнокомандующим. Книга называется «Его величество в действующей армии», и было строго указано отнюдь не касаться верховного главнокомандования, а только пребывания государя в войсках. Так что, когда государь возвращался сюда, моя деятельность прекращалась, и то, что делалось в Царском Селе, что делалось в Петрограде, меня совершенно не касалось. Вам это ясно или нет?

Председатель. — Да, это несколько яснее теперь. Таким образом, вы не должны были описывать войну, а должны были описывать только поездки бывшего императора?

Дубенский. — Все, что касается войны, меня очень интересовало и интересует, но это все вычеркивалось совершенно. Например, в самом начале, когда были у нас успехи в Восточной Пруссии, я сказал, что успехи в Восточной Пруссии потому не развились, что мы их своевременно не поддержали, но тогда мне заявили: «Это будущий историограф опишет, а вы должны написать только, что государь приехал и уехал». Сказать можно было только, что в это время дела наши в Пруссии шли успешно, общего описания мне не разрешалось. По этому поводу я много спорил, так как книга выходила очень сухая, нельзя было касаться ничего, кроме фактической стороны. Это было даже не историческое описание, а более широкий камер-фурьерский журнал.

Председатель. — Теперь это совершенно ясно. Скажите, а те деньги, которые вы получали в главном управлении по делам печати, находились в связи с этим делом? [376]

Дубенский. — Ни в малейшей связи. Деньги эти, как вы изволите знать, крайне небольшие, шли на возмещение расходов на очень дешевой, издаваемой мною газете «Русское Чтение».

Председатель. — Что это была за газета?

Дубенский. — Это была газета народная. Сначала она выходила два раза в неделю. Издана она была по моему личному почину и на мои личные деньги. До первой революции я ни копейки не получал и не хотел получать, а после революции, когда вместо 60 тысяч подписчиков, осталось 20 тысяч, мне выдавали сущие гроши. После революции у меня тираж пал совершенно.

Председатель. — У вас тираж пал, но субсидии эти продолжали вам выдавать, и за последние годы они увеличились?

Дубенский. — Да, за последние два года.

Председатель. — Позвольте проверить точность цифр: в 1913 году вы получили 4 тысячи, в 1914 году — 9 тысяч, в 1915 — 12 тысяч, в 1916 —30 тысяч? Чем объясняется рост этих выдач?

Лубенский. — Я большое количество газеты посылал в армию и, затем, вследствие непомерного вздорожания всего. Сначала газету можно было издавать, имея некоторую даже пользу, и она стоила 2 руб. 50 коп.

Председатель. — За 2 руб. 50 коп. можно было получать газету два раза в неделю?

Дубенский. — Да. Потом цена газеты стала повышаться, и она стоила 2 руб. 90 коп., потом 3 руб. Все это такие мелкие цифры, которые не давали возможности вести газету, но я ее держал потому, что у меня в это время был контракт с Метцлем, который давал мне в год за объявления до 30 тысяч. Тогда субсидии почти не нужно было, но когда началась война, и когда объявления все рухнули, то, чтобы поддержать газету, мне дали субсидию. Позвольте вам сказать, что моя газета была, конечно, правая, но беспартийная.

Председатель. — Но она была политическая газета?

Дубенский. — Разрешите для окраски сказать, что я Глинкой-Янчевским и другими крайними правыми обвинялся в том, что я издаю газету на финляндские деньги, и я его привлек к суду.

Председатель. — И что же, суд его обвинил?

Дубенский. — Да, но потом я его простил.

Председатель. — Вы давали какой-нибудь отчет в расходовании этих сумм?

Дубенский. — Нет, не давал.

Председатель. — Как же вы смотрели, почему вам даются эти деньги, почему государству нужно поддерживать «Русское Чтение»? Как вы это объясняли?

Дубенский. — Объяснял я тем, что к газете хорошо относились, в особенности мои подписчики. [377]

Председатель. — Их было у вас много?

Дубенский. — Главным образом, у меня были крестьяне; высший мой подписчик, (можно сказать, был сельский священник.

Председатель. — Теперь эта газета не издается?

Дубенский. — Да, она временно прекращена, потому что теперь невозможно издавать, нет бумаги.

Председатель. — Вы начали ответ на мой вопрос о том, почему вам выдавались деньги?

Дубенский. — Только потому, что газету совершенно невозможно было без этого издавать. До войны, когда были объявления, можно было издавать. Меня это дело интересовало, я находил, что народу нужно говорить, и все время говорил, главным образом, о необходимости просвещения, но по возможности не касался борьбы партий. Меня обвинял в кадетизме тот же Глинка. Произошло это вот почему. Помните, было предположение, что газета «Речь» издается на финляндские деньги? Печатались и моя газета и «Речь», обе в типографии «Слова»…

Председатель. — Разрешите вас просить в эту сторону не уклоняться, это нас очень далеко заведет. Так что вы были до такой степени беспартийны, что вас упрекали в кадетизме. Но позвольте вас спросить, ведь и другим издателям было тоже тяжело, почему же на вас пал такой счастливый жребий? Вы обращались к кому-нибудь с ходатайством, выхлопатывали себе эти деньги?

Дубенский. — Я обращался с ходатайством в главное управление по делам печати. Единственно, что я могу сказать, это — что у меня довольно много серьезных сочинений, например: «История России», «Картины Родины», «История Русского Солдата». Это большие сочинения; поэтому я всегда котировался среди лиц, которые могут до известной степени принести пользу народу. Я никогда не был крайним, хотя я не хочу себя обелять. Одним словом, я считал, что необходимо народу говорить именно о просвещении.

Председатель. — Генерал, скажите, а что вы раньше делали? Вы изволили служить по коннозаводству, а ваше основное занятие?

Дубенский. — Я долго служил в генеральном штабе.

Председатель. — Вы кончили академию генерального штаба?

Дубенский. — Не кончил по болезни. Несмотря на то, что я не кончил, я был назначен в генеральный штаб по распоряжению генерала Обручева. 20 лет я был делопроизводителем мобилизационного отдела. Ко мне хороше относился генерал Обручев и благодаря ему я принял участие в литературе, был секретарем «Русского Инвалида», написал «Коннозаводство и перевозочные средства», по которому до сих пор учатся в академии. Генерал [378]Обручев, вместе с благословением, сказал мне, что нужно издавать «Народную Газету». Но мне на это ни копейки не дали.

Председатель. — Так что ясно, что главная ваша служба протекала в генеральном штабе, и затем вы попутно занимались литературой. Позвольте вернуться к тому моменту ваших объяснений, когда вы были назначены сопровождать высочайшие поезда. Когда же вы начали сопровождать отрекшегося императора?

Дубенский. — В 1914 году.

Председатель. — Вы изволили быть назначены в сентябре?

Дубенский. — В октябре.

Председатель. — Это его поездка с 21 октября по 2 ноября?

Дубенский. — Эта поездка в первом томе описана. Позвольте сказать, что во всех этих изданиях я не был материально заинтересован: они производились на казенный счет, проверял министр двора, а деньги шли в распоряжение бывшей императрицы.

Председатель. — Позвольте теперь задать вам общий вопрос, потому что вы, как лицо, причастное к литературе, и лицо, слушавшее лекции в академии генерального штаба, вероятно, можете на него ответить. Что вам известно о политических течениях того времени, насколько эти политические течения и события отражались в том кругу, к которому вы принадлежали? Иначе сказать, восстановите в вашей памяти главнейшие моменты политической жизни России последнего времени, хотя бы те, о которых вы осведомлялись, сопровождая высочайшие поезда. Скажите нам, как они воспринимались окружавшими вас лицами?

Дубенский. — Когда я был туда назначен, я был поставлен очень далеко и не ездил в поезде, где ездил государь, а в другом, так называемом, свитском поезде. Свитский поезд не значит, что там ехали лица свиты, а ехал служебный персонал, среди которого был я. Нас держали очень далеко, и вначале я даже редко приглашался к высочайшему столу. Я всегда присутствовал, когда государь выезжал к войскам, и все, что он говорил или делал, я записывал. Так что на ваш вопрос, как относились там к событиям, я должен сказать, что многое мне совершенно неизвестно. Не то, чтобы я не хотел вам говорить, но мне это неизвестно, и я бы вдался в область фантазии. Потом я был хорош с Орловым, с Дрентельном, с профессором С. П. Федоровым, с адмиралом Ниловым, и косвенно начал получать кое-какие сведения; остальное же было совершеннейшей тайной. Если вы просмотрели мой дневник, то вы изволили видеть, до какой степени мы ничего не знали. Так что я вам с удовольствием расскажу, если вы зададите вопрос, все подробности, как относились к известным событиям, но это будет только передача тех разговоров, которые шли вокруг высочайшего поезда. Со мной государь никогда не говорил, — только иногда, как любезный человек, скажет что-нибудь в роде этого: «Легкий у вас слог», «Вы заметили, какие красивые казаки?», «Вы [379]заметили Апшеронский полк?», «Неправда ли, генерал Мищенко имеет бравый вид?» и т. д. Насколько мне известно, и другие мало знали; мы пользовались только слухами.

Председатель. — Генерал, вы назвали несколько имен; все это имена лиц, которые были противниками влияния Распутина на государственные дела. Может быть, вы сами, или через них, можете сказать, как усиливалось это влияние, особенно во время отсутствия государя, во время этих поездок? Как реагировали у вас на это усиление влияния?

Дубенский. — Я понимаю, что я даю показания в высшей степени серьезные, я человек пожилой, поэтому я прошу вас отнестись к моим словам с полным доверием, и поэтому я отделяю слухи от того, что я знал. Вы изволили спросить, как росло влияние Распутина, но это было в то время, когда нас не было здесь; значит, это были только слухи, которые долетели до нас в ставку.

Председатель. — Они нам не интересны, потому что мы все это знаем по более близким источникам.

Дубенский. — Те лица, которых я знал, были полными противниками Распутина, он пользовался среди них полным презрением, ненавистью. Я сам находил, что это погибель для России; нравственный гнет мы все испытывали, и я много раз говорил с Орловым, что нельзя допускать, чтобы такой человек имел влияние. Вероятно, вам известно, что Орлов очень сильно на это реагировал. Также реагировал и Дрентельн, но каждый по-своему: Орлов был более экспансивен, Дрентельн был сдержаннее, он иногда промолчит, но так, что уж лучше бы говорил. Что касается Нилова, то он с глубокой ненавистью говорил о Распутине и, как человек горячий, ругал его невозможными, непечатными словами. То же скажу и про Фредерикса. Вообще все, даже флигель-адъютанты, которых я знал, кроме, может быть, Саблина, который стоял от нас далеко, все относились к Распутину отрицательно. Как росло его значение, я не могу сказать. Я могу сказать только то, что и вам известно, что императрица была встревожена опасностью потерять мужа и ребенка, что она верила, что Распутин их спасет, и до тех пор, пока он находится при них, государь и Алексей Николаевич будут целы, но это все — область фантазии.

Председатель. — Все то, чему вы не были свидетелем, мы установим иными данными; но вы скажите, как отражалось у вас усиление влияния Распутина, в связи с усилением его влияния на императрицу?

Дубенский. — По мнению многих, даже всех, до июня прошлого года, когда императрица почти не бывала у нас в ставке, влияние ее было невелико, но с июня прошлого года, говорят, ее значение сильно возросло. Я знаю, что противником поездок императрицы в ставку был Фредерикс, это он мне сам высказывал: «Я всегда говорил, что не нужно, чтобы императрица была [380]в ставке». Про Распутина он говорил: «Скажите, а Распутин, скверная личность, — о нем много говорят?» Я знаю (не от него, конечно, а от других), что он говорил потом и государю и императрице, что быть в ставке ей не следует.

Председатель. — Как окружающие относились к этим поездкам в ставку? Было ли это естественное желание жены видеть мужа, по мотивам личного свойства совершавшей поездки, или окружавшие вас лица ставили это в связь с какими-нибудь моментами государственной жизни, с влиянием этого негодного человека, о котором не может быть двух мнений?

Дубенский. — Мое личное впечатление, и по разговорам с товарищами, было таково (но это область слухов), что когда императрица приезжала, государь совершенно уединялся, они завтракали, и после завтрака он целый день проводил с ней. Говорят, что в это время, именно с июня прошлого года, с ней приезжала Вырубова, говорят…

Председатель. — То-есть это уже не говорят, это вы видели.

Дубенский. — Да, это я сам видел. И будто бы к этому времени подготовлялись разные назначения. Между нами говорили, что вот приехала, и опять будут назначены разные лица, и, кажется, это действительно совпадало. Помню очень хорошо, как в прошлом году приехал Протопопов, я хорошо помню, это было 3 июня. Я его немного знал, помню даже его фразу перед посещением государя, Как он прошел в кабинет, а потом подходит ко мне и говорит: «У меня пульс был 120, а теперь 70». Я говорю: «Почему же?» А он говорит: «Я так волновался перед тем, как итти к государю, а теперь успокоился». Когда случилось это свидание, стали говорить, что это неспроста, что, вероятно, Протопопов получит назначение, но опять-таки говорили, что его рекомендует Родзянко, затем, что он проходит через Распутина, и тут опять сплетни.

Председатель. — Ну, сплетни должны быть исключены. Генерал, скажите, пожалуйста, этот дневник несомненно ваш, и вы то, что знали, совершенно правильно, с объективным спокойствием сюда записывали?

Дубенский. — Не очень спокойно. Я человек нервный, больной и не всегда спокоен.

Председатель. — Вы не замечали, что по мере того, как через Распутина усиливалось влияние императрицы на ход государственных дел, увеличивалась бы и ненависть к бывшей императрице?

Дубенский. — Видите ли, то, что я писал… это… жил же я в Петрограде, видел эту глубокую ненависть к Распутину, к ней. Потом, когда случилось это убийство, насколько я сам негодовал, ведь это действительно было отвратительно, ведь я сам русский человек, я сам ненавидел его и слышал и говорил исключительно с теми, кто его ненавидел. Я никогда его не видал, я избегал, [381]я мог его видеть, но я и Дрентельн, мы избегали его, потому что, помимо моей ненависти, это поставило бы меня в невозможные условия. Я был в стороне, описывал события; вид этого человека мне был бы крайне неприятен, так что ненависть укреплялась. Вы, вероятно, подчеркнули некоторые вопросы, вы может быть мне напомните; так мне трудно говорить…

Председатель. — Да, это именно совпадает с тем, что здесь написано, когда вы отмечаете…

Дубенский. — Здесь, как потом оказалось, было много неверного. Я не был посвящен в то, что делается, приходилось питаться слухами. С Воейковым я никогда… я с ним был нехорош… я не хочу сказать ничего дурного… но мы не симпатизировали друг другу. Но человек безусловно порядочный, хороший, по долгу совести должен сказать, это Фредерикс. Он тоже был сдержан, но ко мне хорошо относился, верил. Он ненавидел этого Распутина; но там был свой, очень плотный, недоступный чужому влиянию кружок, в который никого не пускали.

Председатель. — Да, но кроме Вырубовой, кого вы можете назвать?

Дубенский. — Не знаю. Я думаю даже, что Воейков бывал по необходимости, не думаю, чтобы он очень тяготел. Эта область мне совершенно неизвестна, я просто боюсь вам передать не то, что было.

Председатель. — Скажите, генерал, что вы знаете по вопросу, о котором упоминается в вашем дневнике, о совещаниях великих князей, направленных против Александры Федоровны, и о приглашении бывшей императрицы в Англию?

Дубенский. — Мой сын до академии служил в конной гвардии, и был очень хорош с Дмитрием Павловичем, и я был хорош с ним. Это была область слухов, не знаю, было ли это совещание, или это область предположений. Я не могу в точности сказать, что там было, но слух передавался.

Председатель. — Да, но эти слухи, эти сведения вы получали от совершенно определенных лиц, от лиц, ближе вас стоявших к событиям?

Дубенский. — Тут, вероятно, написано. Я ни малейшим образом не хочу скрывать ничего; если вы мне прочтете, я вам подтвержу; но, сколько мне помнится, все это область моих предположений. Ведь это, кажется, вы просматриваете декабрь; это было необычайно смутное время: разговоры, угнетенное настроение, неизвестность, когда поедем, куда поедем. Спрашиваешь кого-нибудь. Говорят: «уезжаем»; потом говорят: «нет, не уезжаем»; было такое положение, что я не мог сказать семье, когда мы едем и куда едем.

Председатель. — У вас категорически говорится (читает): «По желанию императрицы Александры Федоровны, назначен [382]кн. Голицын вместо Трепова». Конечно, вы не были очевидцем, но вам это было известно от других.

Дубенский. — Да, это я могу подтвердить. Это единогласно все говорили, безусловно. Я настолько в этом был уверен, что и поместил. Про него говорили, что он человек порядочный, но совершенно не подготовлен, назначен совершенно неожиданно. Я и считал своим долгом все то, что я слышал, заносить в дневник, потому что все, что мы пережили, все это события громадной важности, и, насколько было возможно, я считал нужным записывать.

Председатель. — Вы изволили сказать об одном приезде Протопопова. Это единственный был приезд на ваших глазах?

Дубенский. — Нет, он потом в октябре был.

Председатель. — Ну, и что же, имея привычку записывать, разве вы не ставили ему вопросов более общественного характера, чем вопрос о его пульсе?

Дубенский.— Это он сам тогда сказал; я просто рассказал это, как картину его характера. Он был человек взвинченный об этом говорить не стоит; но помню, в октябре, когда он только что был назначен, перед тем он был на высочайшем обеде и сказал мне: «Заезжайте завтра ко мне». Так как это был новый министр, мне было интересно, и я поехал к нему, в поезд. Это было часов в 11, он не вставал еще, в салоне сидел Курлов, и когда я пришел, Курлов сказал: «Сейчас Ал. Дм. придет». Действительно, он вошел, был очень щеголеват, весел, и я помню его фразу, которую должен вам передать: «Вот вы всегда были правее меня, а теперь я правее вас». Я говорю: «Почему? Теперь все правые, теперь война». А он говорит: «Нет, нет, вы были правей, а теперь я правей», и затем начал шутить, он был очень любезен, charmant, и стал говорить, что у него идеи в голове…

Председатель. — А вы выражали в этом сомнение?

Дубенский. — Нет, не выражал, но ведь трудно с ним говорить, он очень много говорит. Курлов все время молчал, а он к нам обращался. Говорил, что влюблен в государя и в государыню. Затем он приезжал, кажется, еще раз, но я был послан на фронт и его не видал. Относилось к нему большинство с сомнением, а Нилов прямо говорил, что это министр на три недели.

Председатель. — У вас имеется запись касательно бывшей императрицы: вы говорите о том, что она держит в полном подчинении своей воле царя, а дальше говорите и о другом факте, который ей приписывался, о том, что она выдвигает плохих людей, чуть-что не шпионов.

Дубенский. — Да, это я могу сказать: государь был в полном подчинении. Достаточно было их видеть четверть часа, чтобы сказать, что самодержцем была она, а не он. Он на нее смотрел, как мальчик на гувернантку, это бросалось в глаза. Когда они [383]выезжают, и она садится в автомобиль, он только и смотрит на Александру Федоровну. По-моему, он просто был влюблен до сих пор, какое-то особенное чувство было у него. А относительно шпионов, вероятно, это была область… ведь это такое страшное обвинение, что по долгу совести я сказать не могу. Мне говорили, что Протопопов издавал «Русскую Волю» и целый ряд таких, но я не могу утверждать, кто там шпион. Безусловно, говорили о Штюрмере, называли его дрянным человеком. Нилов прямо говорил, он человек несдержанный, он прямо говорил Долгорукому, когда его сажали за стол рядом со Штюрмером: «Не сажай меня рядом с этим мерзавцем».

Председатель. — Какова же была подкладка такого отношения Нилова к Штюрмеру?

Дубенский. — Про Штюрмера говорили, опять в области предположений, что он нечист в денежных делах, что он сторонник мира; все это на такого горячего человека и глубоко преданного России, как Нилов, производило довольно сильное впечатление. Я прямо и определенно должен сказать, что считаю Нилова кристальным человеком; он безусловно предан государю; теперь уже, конечно, мы с ним вместе присягали, но его нельзя было никакими милостями купить, императрица его имени слышать не могла.

Председатель. — На странице шестой вашего дневника имеется такая запись: «Драматичность положения в том, что императрицу определенно винят в глубочайшем потворстве немецким интересам. Все думают, что она желает мира, желает не воевать с Германией. Создает такие партии внутри России, которые определенно помогают Вильгельму воевать с нами. Я лично этому не верю, но все убеждены, что она, зная многое, помогает врагу. — Распутин был будто бы определенный наемник немцев».

Дубенский. — Я помню, это в январе было, когда говорили то про Распутина, то, что императрица сочувствует этому, и тогда меня все осаждали, даже свои домашние говорили, вот вы так говорите, а на деле вот какие явления: Распутин, это — наемник. Трудно было этому противоречить, и я счел долгом записать, что все говорят. Я, например, не могу до сих пор допустить, чтобы она могла выделять интересы Германии. Это очень бессмысленно прежде всего. Ведь она была матерью будущего русского императора.

Председатель. — Генерал, очень интересно, как получились эти записи? Откуда это началось? Позвольте поставить вам вопрос. Я мог слышать вести, живя в другом городе и не соприкасаясь с лицами, которые окружали императора, мог занести это в свой дневник, но у меня эти слова стали бы звучать совсем иначе. Вы же ездите в свитском поезде, со служащим персоналом, сообщаетесь в ваших поездах, хотя бы с Ниловым и другими, и заносите все это в ваш дневник. Ваша запись есть нечто особое, [384]что заставляет внимательнее относиться. 28 декабря вы были в Петрограде?

Дубенский. — Тогда, вы сами помните, какие были всюду разговоры. Придешь из своего кабинета в семью, к детям, где сидят люди, принадлежащие к обществу, все-таки к более, позвольте так сказать, высшему обществу: мой сын — лицеист, окончил, у него была масса лицеистов; второй сын, старший, — конногвардеец, у него была масса конногвардейцев, и тогда все это говорили. Я мог бы это и не записывать, но я наврал бы в моем дневнике, я не для вас писал, а для себя, я не мог указать, кто говорил, все говорили. Нилов говорил то же, что я: «Я не могу допустить, чтобы она была изменницей, но она сочувствует им, это видно!»

Председатель. — Значит, это «все говорят» нужно понимать так, что это говорилось не только в среде вашей семьи и детей, но и в среде Нилова, Дрентельна, Орлова?

Дубенский. — Нет, Дрентельна не было, Орлова не было, и Долгорукова я не видал, а в декабре, когда был в Петрограде, я и Нилова не видал, и этот слух относится всецело к петроградским слухам. Имейте в виду, что, когда я приехал в Петроград, я держался особняком.

Председатель. — Для меня это совершенно ясно, но 28 декабря генерал Дубенский заносил в свой дневник: «Драматичность положения в том, что императрицу определенно винят в глубочайшем потворстве немцам и немецким интересам» и т. д. Так что это, повидимому, не только мнение улицы, толпы, не только товарищей вашего сына, но и мнение окружающих императора и императрицу.

Дубенский. — Мнение общества. Я отлично понял, что вы спрашивали не к этому моменту, я нарочно говорил о Нилове, я в этот момент не говорил с Ниловым. Все говорили, отличия нет, я передавал настроение всех.

Председатель. — Но и вашей среды?

Дубенский. — Да, да, всех, всех. Я помню, как писал. Я прошел из гостиной к себе в кабинет и с ужасно тяжелым чувством писал, что императрицу обвиняют в шпионстве, и обвиняет кто же? Все мои знакомые.

Председатель. — Вот другое место вашего дневника: «Слабое, плохо организованное правительство наше, с государем во главе, с Протопоповым, жалким стариком кн. Голицыным, начинает бороться, но ничего не выйдет, ибо очень плохи сторонники правительства; а между тем должно уступать требованиям взволнованного общества. Надо беречь престиж царской власти, но едва ли можно сохранить самодержавие. Слишком проявилась глубокая рознь русских интересов с интересами А. Ф. Не следует собирать Госуд. Думу 12 января, ибо ничего не выйдет, кроме скандала. Заседание будет полно протеста и всяких оскорблений; кроме того, [385]такая бунтующая Дума вредна. Сам роспуск, т.-е. неоткрытие ее, пройдет без больших осложнений. Покричат рабочие, напишут грозные статьи газеты, и все; но при условии, чтобы власть была твердая у правительства и понимающая интересы России». Этот факт, который вы отмечаете в результате своего наблюдения о существующей глубокой розни русских интересов с интересами императрицы», это — как вывод из всего.

Дубенский. — Как результат всего того, что я переживал. Что же мог в декабре Голицын? Ведь это ужас брал. Я желал твердой власти. Я ведь это для себя писал, я искренно говорю, нужно было пойти, нужно было что-нибудь сделать, нельзя же было слушать балаболку эту, Протопопова. Поэтому, если вы будете требовать от меня протокольных сведений, я не могу вам их дать. Я могу сказать только то, что я переживал. Как это было трудно, все эти два с половиной года служить в этом поезде, это такая каторга, которой я не знаю подобной. Все не так. Мой сын пять раз ранен, я сам побежал бы на войну, я все отдаю войне, я целиком русский человек, и я вижу, что ничего не выходит; ходим мы кругом да около. Не было талантливых людей, не было даже горячих людей, были порядочные люди, но такого… Должен быть в этой войне размах широкий. Как Вильгельм ведет дело, а как мы! Ведь я это видел, вы думаете это легко переживать? Это очень трудно переживать.

Председатель. — Вы отмечаете: «Теперь все Владимировичи, все Михайловичи[1] в полном протесте императрице; это просто по недоразумению и по желанию прислужиться «обществу».

Дубенский. — Это мое личное мнение, что люди, которые так были заинтересованы, которых все положение было создано в прежнем царствовании, не думаю, чтобы они искренно желали таких перемен. Просто они испугались.

Председатель. — Да, но они стояли на точке зрения своих интересов, а интересы их подсказывали им невозможность существования с продолжением влияния Распутина и распутинства после его смерти.

Дубенский. — Да, да, их это очень оскорбляло, я это знаю. Я высоко ценю Дмитрия Павловича. Он очень сдержанный и очень умный человек, с огромной волей; но видно было, что его это возмущало, и их это обижало. Всех их отмели, остался этот неудачный человек.

Председатель. — Кто неудачный человек?

Дубенский. — Распутин. Они прежде, как будто, не говорили об этом. Должен сказать, что я их мало знал. Я встречал их только в свитском вагоне.

Председатель. — Какое вы имели отношение к Секретеву, вы с ним были знакомы? [386]

Дубенский. — Я с Петром Ивановичем был знаком. У меня были с ним простые отношения, он очень любезный человек, очень неглупый, я не помню, где я с ним познакомился.

Председатель. — Вы не знали про эти его дела со всякими поставками?

Дубенский. — Очень много о нем говорили, но я этому не верил. Про него ужасно много гадостей говорили. Когда бывало я приезжал, товарищи мне говорили: «Охота вам с Петром Ивановичем?». Но я не верил. Во-первых, когда я у него бывал, я видел, что он жил очень бедно, жена его очень скромная женщина, он с утра до вечера был занят, но так как он действительно крутил громадные дела, то всегда ему это и приписывали. Я его не оправдываю, но я рассказываю, почему я с ним знаком. Он интересный человек, умный, но я с ним никаких дел не вел, так что, например, я так и не мог получить от него автомобиля, когда весь Петроград получал. Он не делал не только никаких потворств, но даже нормального: мне было разрешено приобрести автомобиль, но он давал такую дрянь, что было совершенно невозможно. Он был интересен, иногда устраивал у себя каких-нибудь песенников.

Председатель. — Со слов Чернышева вы говорите о Марии. Федоровне (читает): «Императрица Мария Федоровна говорила: «Я верю, что господь помилует Россию, и императрица Александра. Федоровна должна устраниться. Как это будет — не знаю; но будет… Может, Александра Федоровна сойдет окончательно с ума, может быть, пойдет в монастырь или вообще пропадет». Состоящий при Марии Федоровне кн. Шервашидзе сказал: «Я надеюсь, что Николай-угодник спасет Россию; но сохранит ли; он династию — я сомневаюсь».

Дубенский. — Совершенно верно. Очень много говорили об этом. Мне сам кн. Орлов говорил, что нужно императрицу куда-нибудь убрать — в Ливадию — куда хотите, но чтобы она там жила, иначе это кончится величайшим крахом. Говорили и про монастырь, говорили все то, что вы, вероятно, знаете. А что Чернышев сказал — это несомненно исторические сведения; потому я их и записал.

Председатель. — Между 15—22 января вы пишете (читает): «Говорят опять о переменах и о враждебности великих князей к царской семье. Государь не решается уехать в ставку, так как боится оставить семью. Сюда вызывается гвардейская кавалерия с фронта, ибо опасаются волнений. Мне кн. Оболенский передал, что распоряжение о переводе гвардейской кавалерии последовало по приказанию государя, который сказал, что для отдыха следует поочередно направлять в Петроград сначала 3-ю гвардейскую конную дивизию, затем 1-ю и потом 2-ю. В Царское Село командируется гвардейский экипаж, так как сводный полк не очень [387]надежен». Что вам давало основание сделать эту запись о боязни государя оставить семью?

Дубенский. — Это все говорили. Когда приезжаешь в канцелярию, то спрашиваешь: «Когда поедем?»— «Неизвестно».

Председатель. — Под 11—12 февраля вы делаете такую запись (читает): «17 февраля вступает в должность генерал-адъютант Алексеев; у него остается Гурко. Говорят, что ставка будет в Царском, т.-е. там останется государь и очень ограниченный при нем состав. Если это осуществится, будет неладно. Влияние Александы Федоровны вырастет, а это не на пользу интересам России».

Дубенский. — Опять-таки должен сказать, что когда я это писал, то, я помню, я не хотел сказать, что будет явная измена, но вообще такое влияние женское в таком серьезном деле, как в ставке, где с утра до вечера все должны работать, влияние Александры Федоровны и всей женской компании несомненно имело бы ужасное действие.

Председатель. — Вы в предыдущей записи заносите слова императрицы Марии Федоровны о том, что «Александра Федоровна совсем сойдет с ума». Разве окружающие лица считали, что Александра Федоровна нездорова психически?

Дубенский. — Мы считали, что то, что делается по отношению к Распутину, ее мистическое настроение, совершенно не соответствует духу православной церкви, потому что все эти тайнички[2] — это психоз.

Председатель. — Что значит тайнички[2]?

Дубенский. — Это в соборе маленькие ниши, где она молилась; в старину это называлось тайнички[2]. Это показывало, что у нее крайне потревожены нервы. Это не мои слова, это слова Марии Федоровны, которая считала, что она ненормальная и сумасшедшая, и думала, что она совсем сойдет с ума. Лично я, например, в этом отношении не согласен с Марией Федоровной. Я нахожу, что императрица Александра Федоровна в высшей степени нервный человек, но твердый, и до сумасшествия далеко.

Председатель. — 22 февраля, в среду, вы начинаете свою запись словами! (читает): «Отъезд государя в ставку. Этот отъезд был неожиданный, многие думали, что государь не оставит императрицу в эти тревожные дни. Вчера прибывший из Ялты ген. Спиридович говорил, что слухи идут о намерении убить Вырубову и даже Александру Федоровну, что ничего не делается, дабы изменить настроение в царской семье, и эти слова верны». Почему вы делаете эту запись? Как вы объясняете этот неожиданный отъезд в эти тревожные дни?

Дубенский. — У меня 21-го был Спиридович, который только что приехал из Ялты; он часа полтора сидел и рассказывал то, что я записал. Он признавал, что уезжать из Петрограда невозможно, [388]потому что тут накопляются такие события, которые, по его мнению, должны были бы государя остановить. Простите, я не совсем понял ваш вопрос.

Председатель. — Эта запись состоит из двух частей; вы изволили сейчас повторить вторую запись, а меня интересовала первая — почему вы и другие думали, что государь не оставит императрицу в эти тревожные дни, и чем вы объясняете неожиданность этого отъезда?

Дубенский. — Насколько я припоминаю, кажется, было так: государь ехал на короткое время, 1 марта он должен был вернуться сюда, и решено было, что он поедет, а 1 марта вернется, и уже тут были разговоры о создании нового ответственного министерства, был целый ряд соображений; но, очевидно, что-то произошло, что мне, вероятно, было неизвестно, почему мы вдруг, внезапно уехали. Какие были соображения, я не могу вам объяснить. Вероятно, Алексеев его вызвал или были какие-нибудь события, о которых я не знаю.

Председатель. — Как вам объяснял ген. Спиридович свой приезд в Петроград?

Дубенский. — Когда Спиридович приехал ко мне утром, он говорил, что у нас идет полное падение императорской фамилии, и ничего ровно не делается для того, чтобы поднять ее престиж. Что в Ялте можно многое сделать, в смысле призрения раненых и больных, и он многое сделал, но все это по личному своему почину, и никто даже не подумал присоединить к этому имя государя и государыни, о них совершенно забыли, и это в самой резиденции государя, а вместо того идут разговоры, что хотят Вырубову и государыню убить. Он приехал хлопотать о создании каких-то новых учреждений в Ялте.

Председатель. — Генерал, что предпринималось в связи с ожидавшимися волнениями в Петрограде? Кое-что вы занесли в свой дневник — это перемена частей гарнизона, замена одних другими, а еще что?

Дубенский. — Положительно не помню. Я потом узнал о пулеметах. Должен сказать, что я оказался очень непрозорливым: я думал, что никакого восстания не будет, это было мое искреннее мнение. Поэтому, когда я уезжал, жена и дети волновались, а я говорил: «Не стоит волноваться, ничего не будет». Оказалось, что я ошибся.

Председатель. — Я пропустил одну запись, более раннюю, на которой мне хотелось бы остановить ваше внимание; она относится к 4—6 января. Вы пишете: «Определилось, что Государственная Дума и государственный совет соберутся не 12 января, а 14 февраля. Это очень мудрое решение, ибо собрать Государственную Думу в дни, когда ждут и жаждут всероссийского скандала, немыслимо. В этот месяц многое успокоится, забудется, [389]произойдут события, и Государственная Дума может начать свою говорильню».

Дубенский. — Вас, вероятно, интересует выражение «произойдут события»?

Председатель. — Да.

Дубенский. — Я помню, это события на фронте, т.-е. то, что заставит Думу немножко спокойнее отнестись к политическим событиям. Я ничего не знал и не мог намекать на что-нибудь другое.

Председатель. — Вы не знали о вызове Маклакова ко двору и о проекте манифеста, который он писал, о предположении не прерывать занятий Думы, а распустить ее?

Дубенский. — Эти разговоры были в обществе, а о вызове Маклакова я не слышал. Если бы я слышал, я бы наверно занес это.

Председатель. — Я пропустил еще другое место, относящееся к тому же времени. Вы отмечаете в дневнике 5 января: «Назначен военным министром ген. М. А. Беляев, а Шуваев ушел в государственный совет. Шуваев был очень ограниченный и лукавый человек, улыбавшийся Думе». Вы не знаете об обстоятельствах назначения Беляева, и почему у вас составилось представление о Шуваеве, как о человеке, улыбавшемся Думе?

Дубенский. — Я видел его в Думе и видал в ставке. Я слышал его различные мнения, и в ставке он говорил совсем не то, что говорил в Думе. Когда он бывал в Думе, он всегда шел с открытыми объятиями. Шуваев честный человек безусловно, в смысле материальном.

Председатель. — К 29 января относится такая запись: «Узнал, что захворал наследник. Сергей Петрович Федоров бывает ежедневно в Царском Селе. У наследника кровоизлияние внутрь около почек или в почки. Состояние тревожное. Императрица мрачна, красна лицом, молчалива и грозна. Государь — ничего, как всегда».

Дубенский. — Это со слов Сергея Петровича.

Председатель (читает дальше): «Катенин мне сказал, что Протопопов ненормален, и убеждается в этом ежедневно. Показывал мне записку, где набросаны отдельные слова». Что это за записка?

Дубенский. — Я ее видел. Это прямо записка сумасшедшего. Просто клочок бумажки, четвертушка, и там слова: «Москва», «Поддержать», еще что-то, какие-то отрывки.

Председатель. — Это вам показывал Катенин?

Дубенский. — Да, показывал и говорил с возмущением. Он приехал с доклада, вынул из портфеля и показал; было написано синим и красным карандашом.

Председатель. — Зачем ему передал Протопопов эту бумажку?

Дубенский. — Как руководящее основание к деятельности. Катенин говорит: «Я взял и сказал: хорошо, хорошо, я все сделаю». [390]

Председатель. — Т.-е. ответил так, как отвечают сумасшедшим?

Дубенский. — Нет, просто успокаивающе: «Хорошо, хорошо, я все сделаю». Эта записка была настолько любопытна, что я об этом занес. Он мне показал, как образец.

Председатель. — 26 января вы пишете: «Идет разумный поход на Протопопова. С немцами, говорят, министр юстиции хорошо дело делает и всю ликвидацию ликвидировал. Все уверены во взятках и в высокой поддержке колонистов[3]». Каково происхождение этой записи?

Дубенский. — Это говорили, кажется, про Добровольского. Не помню, кто сказал, но это слух.

Председатель. — Но не можете ли вы определить, тут записано в несколько неопределенной форме: «С немцами, говорят, министр юстиции хорошо дело делает и всю ликвидацию ликвидировал».

Дубенский. — Говорили, что он уничтожил ликвидацию немецкого землевладения, что все это прекратил. Это мне передавали.

Председатель. — «Все уверены во взятках и в высокой поддержке колонистов». Что это значит?

Дубенский. — В высокой поддержке колонистами министра. Но это область слухов; я не знаю, насколько это обвинение верно. Когда пишешь дневник, то все слухи записываешь.

Председатель. — Под 6 января у вас записано: «Стало известно, что в Лондон, на место скончавшегося Бенкендорфа, назначен бывший министр иностранных дел С. Д. Сазонов, убежденный враг немцев. Интересно, что про него сказал Штакельберг: «Это слишком хорошо для англичан и, очевидно, не очень хорошо для немцев». В этой небольшой фразе все сказано: все для немцев со стороны наших немцев». Какой смысл вы вкладывали в эту фразу: «Это слишком хорошо для англичан»?

Дубенский. — Тот смысл, что он являлся горячим сторонником интересов Англии. Должен оговориться, это сказал барон Штакельберг, он безусловно немецкого происхождения, но я отнюдь никогда не мог подозревать, чтобы он мог поддерживать немцев.

Председатель. — Какой это Штакельберг?

Дубенский. — Очень дельный человек, он церемониймейстер императорского двора, о нем в дневнике дальше есть. Но были такие разговоры, что англичане слишком нас третируют, слишком выдвигают собственные интересы, и поэтому, если попадает к ним такой посол, как Сазонов, то они еще больше поднимут голову и будут нас уже совершенно презирать. Вот в каком смысле, а не в смысле измены.

Председатель. — Тут еще вопрос (читает): «Многие начинают говорить о значении немецкой Распутинской организации. Манус — душа всех друзей немцев; он финансист, по имени Игнатий Порфирович». Что вам известно об этой душе всех друзей немцев? [391]

Дубенский. — Я помню, в каком-то банке говорили о значении Распутина. Мне это довольно значительный человек говорил, член правления банка, Азиатского, кажется. Он говорил: «Вы неправильно смотрите на дело. Не Распутин, а Манус ведет всю эту немецкую затею, через него деньги идут, и на эти деньги содержится Распутин». Вот что я слышал, и это записал. Не то, что я не хочу, но действительно не могу сказать, кто это мне сказал; это городской слух.

Председатель. — В январе у вас был разговор с Воейковым, в Царском Селе: «7-го января выехал в Царское Село, в 10 ч. утра. Был у Воейкова. Он бодр, торжественен, но видимо озабочен. Я говорил ему, что надо сообщать народу и армии то, что делается в России, что обеспокоено преимущественно городское петербургское и московское интеллигентное общество, но народ пока спокоен. Надо давать не глупые правые органы, а такие, которые создают спокойное правое настроение. Я сказал Воейкову то, что искренно думал. Случилось политическое убийство, и ничего более. России нет дела до этого, а царскому дому лучше, хотя временно Александра Федоровна огорчена. Нельзя придавать этому значения, и сказал далее, что диктатор продовольствия необходим, без него ничего не выйдет, и хлеб останется нераспределенным. Воейков вполне разделил мою точку зрения и сказал, что скажет Протопопову о снабжении народа вестями». Вот содержание вашей беседы, ясно и точно изложено. Но как же вы представляли себе связь Воейков — Протопопов?

Дубенский. — Я к Протопопову имел очень мало отношения. Мы за последнее время очень много говорили, что действительно народ ровно ничего не знает, и до народа не доходят даже обычные известия с войны. Ведь газеты в толщу народа не идут. Говорили, что нужно непременно сообщать, что происходило. Я думал, что на первое время надо давать раз в месяц: в январе происходило то-то, царь был там-то, мы укрепились там-то, и такие-то законы изданы. Воейков сказал, что собирался сказать Протопопову, но из этого ровно ничего не вышло.

Председатель. — Это все запись, в которой вы сообщаете нечто со слов ваших собеседников. Мне бы хотелось, чтобы вы подробнее остановились на событиях, которых, вы были очевидцем на-днях, предреволюционных и революционных. Может быть, оторвавшись от дневника, вы расскажете, как доходили до вас сведения о том, что делалось здесь. Вы с 22 февраля в действующей армии. Может быть, вы установите изо дня в день не только как ты, будучи в Могилеве, воспринимали события, но и как они в вашем сознании развивались?

Дубенский. — Я прошу помочь мне. Я довольно хорошо все помню, но боюсь впасть в ошибку. Когда мы туда приехали, нас встретил Алексеев, так что ничего необычного не произошло. Так [392]прошло 23-е, 24-е (февраля); 24-го было настолько спокойно, что я переговаривался по телефону с семьей (говорили мы с Царским), и мне сказали, что семья здорова, и ничего особенного нет, но к вечеру стали получаться какие-то сведения, что там начались беспорядки.

Председатель. — У вас отмечено: «24-го, пятница. Могилев. Тихая бесталанная жизнь».

Дубенский. — Да, ведь я никогда не хотел своих сослуживцев… я ведь тут некоторых ругаю, это ужасно тяжело.

Председатель. — Да, но это ведь не касается дела, нас интересуют только некоторые моменты (читает): «Тихая бесталанная жизнь, все будет по-старому. От «Него» (с большой буквы), ничего не будет, могут быть только случайные внешние причины, кои заставят что-либо изменить». Затем, вы говорите о том, что получены сведения о заболевании детей, Алексея, Ольги и Татьяны, корью. Так прошло 24-ое. Вы отмечаете сведения из Петрограда: «В Петрограде были голодные беспорядки, рабочие патронного завода вышли на Литейный и двинулись к Невскому, но были разогнаны казаками». Вслед за записью о болезни детей: «Государь сообщил Федорову, что он очень обеспокоен доставкой продовольствия на фронт. В некоторых местах продовольствия получено на три дня. К тому же получились заносы у Казатина, и продвинуть поезда сейчас невозможно».

Дубенский. — Потом 25-го стали выясняться события, слухи были. Кое-кто приехал из Петрограда, тут начались рассказы, говорили, что «Астория» (гостиница) занята, масса слухов; что же касается самого интересного, т.-е. жизни ставки, то она проходила так же однообразно: государь выходил в половине десятого в штаб, до половины первого был с Алексеевым, в половине первого был всегда завтрак, который продолжался всегда, как и обед, один час. После высочайшего завтрака, прогулка и поездка на моторах. Затем, в пять часов, был чай, после чая государь получал почту из Петрограда и до половины восьмого занимался. Очень может быть, что в виду этих тревожных сведений, в это время, между 5 и 7, к нему прибегал Алексеев. Я говорю, прибегал, потому что он так быстро ходил, что именно вбегал с сообщениями. После был, в половине восьмого, обед, который продолжался час; после обеда, в половине девятого, государь опять уходил заниматься в кабинет до вечернего чая, до половины двенадцатого, и после половины двенадцатого он с лицами ближайшей свиты (я там не бывал, я бывал только за обедом) уходил к себе. Так что течение этих дней нельзя было отличить от прежних. Лично я был в большой тревоге, я чувствовал, что что-то происходит. Я не мог получить телефона с Царским, беспокоился о своей семье, но все-таки мы все думали, что это не революция, а голодные бунты. У нас, до 27-го (февраля), когда мы выехали, никто [393]не верил, что революция. Когда вы изволите просматривать 27-ое, вы увидите у меня, что пока мы ехали по железной дороге, нас встречали урядники, губернаторы. Было полное спокойствие.

Председатель. — Вы говорите, что было спокойствие; но слухи были тревожные. Чем же объясняется это спокойствие? Тем ли, что слухи были недостаточно тревожны, или тем, что, несмотря на очень тревожные слухи, к ним очень пассивно относились?

Дубенский. — Я думаю, пассивно относились. По крайней мере я лично очень волновался; я чувствовал, что что-то нужно сделать.

Председатель. — Чем вы объясните эту пассивность? Поскольку выясняется особа и личность государя, он человек, который может понимать…

Дубенский. — Он человек очень не глупый.

Председатель. — Вот именно, это я и хотел сказать. Чем же объясняется, каким свойством характера, что при некотором уме…

Дубенский. — Никак я не могу объяснить его отношения. Это такой фаталист, что я не могу себе представить. Он всегда ровно, как будто равнодушно относился сегодня, как вчера. Вот маленькая подробность: когда случилось отречение, я был совершенно расстроен, я стоял у окна и просто не мог удержаться от того, чтобы, простите, не заплакать. Все-таки я старый человек. Мимо моего окна идет государь с Лейхтенбергским, посмотрел на меня весело, кивнул и отдал честь. Это было через полчаса после того, как он послал телеграмму с отречением от престола, в ожидании приезда Шульгина.

Председатель. — Генерал, тут напрашивается, как возможное объяснение, что это громадная выдержка, большая привычка, или это объяснение приходится устранить?

Дубенский. — Я думаю, видите ли, что это громадная выдержка. Я говорил, что он отказался от Российского престола просто, как сдал эскадрон. Вот такое у меня было оскорбленное чувство, но когда я его провожал, когда он от матери шел в вагон, тут нельзя было быть спокойным. Все-таки я поражался, какая у него выдержка. У него одеревенело лицо, он всем кланялся, он протянул мне руку, и я эту руку поцеловал. Я все-таки удивился, — господи, откуда у него берутся такие силы, он ведь мог к нам не выходить!

Председатель. — Все удивлялись, а потом нашли ключ к этому. Я хотел бы повторить вопрос, чтобы вопрос исторической государственной важности выяснить до дна. Нам давало показания лицо, которое присутствовало при моменте отречения, и это лицо тоже говорило, что напрашивается объяснение выдержки, но по впечатлению этого лица, которое не менее вас было удивлено спокойствием, такое объяснение должно быть устранено; тут не выдержка, это действительно спокойствие, спокойное отношение [394]к событиям громадной исторической важности и громадного личного значения.

Дубенский. — Я не могу этого сказать. Когда он говорил с Фредериксом об Алексее Николаевиче, один-на-один, я знаю, он все-таки плакал. Когда с С. П. Федоровым, ведь он наивно думал, что он может отказаться от престола и остаться простым обывателем в России, и когда С. П. Федоров ему сказал: «Ваше величество, ведь, это совершенно невозможно», — он ответил: «Неужели вы думаете, что я буду интриговать? Я буду жить около Алексея и его воспитывать». Ведь он говорил: «Я должен прямо сказать, я не могу расстаться с Алексеем». Так что дать вам определенный ответ не только я не могу, но я думаю, будут писать об этом многие психологи, и им трудно будет узнать; а вывести, что это равнодушный человек — будет неверно, но сомнение мы выражаем, и вы и я: тут возможна выдержка, или холодное равнодушие ко всему, и к событиям.

Председатель. — Позвольте напомнить вашу запись: «25-го, суббота. Могилев. Из Петрограда тревожные сведения; голодные рабочие требуют хлеба, их разгоняют казаки; забастовали фабрики и заводы; Государственная Дума заседает очень шумно; социал-демократы Керенский и Скобелев взывают к ниспровержению самодержавной власти, а власти нет. Вопрос о продовольствии стоит очень плохо, во многих городах, в том числе в Петрограде и Москве, хлеба нет. Оттого и являются голодные бунты. Плохо очень с топливом, угля доставить спешно, сколько надо, нельзя, поэтому становятся заводы, даже те, которые работают на оборону. Государь как будто встревожен, хотя сегодня по виду был весел. Эти дни он ходит в казачьей кавказской форме, вечером был у всенощной и шел туда и обратно без пальто». Теперь 26-е, воскресенье. Как оно в вашей памяти осталось, с точки зрения событий?

Дубенский. — То же самое. Мы в большой были тревоге, вся свита была в тревоге, мы раз десять говорили друг другу: «Что в Петрограде? Какие известия?» А государь, он все время… Одно, что я за два с половиной года заметил, что когда он встревожен, он всегда сдерживается, он тогда меньше говорит. За завтраком, помимо нас, постоянных, всегда были приглашенные. Он, как человек вежливый, любезный, всегда спрашивал, откуда вы, да как вы, а на этот раз он мало говорил, у нас было даже мало приглашенных. Я лично был в большой тревоге, Нилов говорил всегда одно и то же: «Будет революция, все равно нас всех повесят, а на каком фонаре, все равно».

Председатель. — Скажите, генерал, в субботу 25-го, вы не помните о посылке телеграммы Хабалову, с требованием во что бы то ни стало привести столицу в спокойствие?

Дубенский. — Если это у меня написано… [395]

Председатель. — Нет, это у вас не написано.

Дубенский. — В таком случае, не помню. Все эти дни я все выдающиеся факты записывал.

Председатель. — Так что надо думать, что это обстоятельство…

Дубенский. — Мне не было известно. Я опять повторяю, что ни о каких частных интимных делах государь никому ничего никогда не говорил. Если он сделал распоряжение сказать Хабалову, то и кончено. Он мнениями делиться не любил.

Председатель. — Вот как у вас записано 26 февраля: «Волнения в Петрограде очень большие, бастуют двести тысяч рабочих, не ходят трамваи, убит пристав…

Дубенский. — Это все по слухам и из газет. Я все эти сведения, до отъезда нашего, до ночи 28-го, брал, главным образом, из газет и телеграмм, которые нам посылали. Так что прямых сведений у нас в свите об этом не было.

Председатель. — По слухам и по разговорам с окружающими, которые, вероятно, черпали из тех же источников (читает дальше): «…на Знаменской площади. Собралось экстренное заседание в Мариинском дворце, под председательством председателя совета министров, по разрешению вопросов продовольствия Петрограда. Государственная Дума волнуется, требуя передачи продовольственного дела во всей России городскому самоуправлению и земству. Князь Голицын и все министры согласны. Таким образом, вся Россия узнает, что голодный народ будет накормлен распоряжением не царской власти, не царского правительства, а общественными организациями, т.-е. правительство совершенно расписалось в своем бессилии. Как не может понять государь, что он должен проявить свою волю, хвою власть? Царем поставленные люди должны накормить народ, кричащий «дайте хлеба». Какая это поддержка нашим врагам — Вильгельму — беспорядки в Петрограде! Какая радость теперь в Берлине! А при государе все то же, многие понимают ужас положения, но «не тревожат» царя».

Дубенский. — Самым искренним образом и откровенно могу сказать: я понимаю, что произошли такие страшные события в Петрограде, но раз был царь, даже в то время самодержавный, нельзя же было передать всю власть — это значило расписаться в полной бездеятельности, что и случилось. Вместо царя начали распоряжаться Родзянко и Керенский; вот, что приводило меня в ужас, потому что я чувствовал, что вследствие этого произойдет. Конечно, я с государем не говорил. Не знаю, отчего не говорили Воейков, Фредерике, Алексеев или говорили, но не произвели никакого впечатления. Как вы недоумеваете, так и я недоумеваю.

Председатель. — Конечно, имеется некоторое объяснение этому факту, но мне хотелось бы знать, как вы это освещаете. Такая пассивность к происходившему не находилась ли в связи [396]с некоторой общей чертой окружавших, в той среде, в которой вы находились?

Дубенский. — Безусловно, государь был пассивен, потому что не хотел усугублять положения. Предполагали, что он делал это нарочно, чтобы развились события, но этого никогда не было. Я лично, если бы и был там, я бы сделал скандал, я бы сказал: «Ваше величество, или вы меня увольте, или повесьте, но так нельзя делать». Вот мое убеждение. Я Фредерикса выделяю, это человек безусловно чистый, он старый, конечно, не очень, может быть, бойкий в соображении, но на самом деле не такой глупый, очень тактичный, преисполнен долгом службы царю и родине, и будь он поживее, помоложе, а главное имей он хоть малейшее значение, он только это и мог сделать. Алексеева я хорошо знал, но не знаю, в какой области он соприкасался с государем.

Председатель. — Вы не изволили меня понять в первой части вашего ответа. Я думал, что вы объясните такое пассивное отношение окружающих в такие грозные для личности царя и для династии дни некоторыми общими свойствами этих людей, окружавших его с одной стороны, а с другой стороны, некоторой чертой общепринятого в этой среде. Может быть, как историограф, вы наблюдали, что в среде, окружавшей царя, считалось признаком дурного тона говорить на политические темы?

Дубенский. — Совсем нельзя было говорить.

Председатель. — Можно было говорить о шахматной игре, о чем угодно, но не о политике?

Дубенский. — Можно было только отвечать на вопросы. По истории он со мной говорил, он великолепно историю знает, и очень интересовался, но притти и что-нибудь сказать тому, кто не имел права — было нельзя. Характерной чертой Николая II было то, что он верил только тому, кто им поставлен. Характерный про него анекдот был. Про него говорили, что, если он кушает суп, и ему Долгоруков-гофмаршал скажет: «Ваше величество, суп невкусный», он оставит и не будет есть, если же я ему скажу: «Ваше величество, это суп невкусный», он на меня посмотрит, и будет продолжать есть. Он совершенно отдавался тому лицу, которое он поставил; мы все считали, что это идеальный конституционный монарх: он поставит министров, министры будут приходить, он все будет утверждать. Вот мое искреннее мнение.

Председатель. — Но как это ваше мнение, несомненно, искреннее, вяжется в вашем сознании с громадным влиянием на государственные дела этих безответственных сил? Ведь вы знаете, что многие события большого государственного значения были внушаемы тем же Распутиным, может быть, правда, через посредство Александры Федоровны, — это смягчает положение, но внушались лицом, которое не занимало положения? [397]

Дубенский. — Я объясню это тем, что он всецело доверял своей супруге; он считал, что она человек искренний, добрый, желающий добра и т. д. Поэтому, когда она к нему приходила и говорила: «Ты, Никс, должен сделать то, другое, третье», — он подчинялся.

Председатель. — Но это уже неконституционно?

Дубенский. — Тогда конституции не было. Если бы она была, он бы совершенно устранился.

Председатель. — Будьте добры припомнить (хотелось бы это установить, так как это имеет некоторое значение), каким образом у вас в ставке узнали о роспуске Государственной Думы и государственного совета?

Дубенский. — Лично я узнал из телеграмм. Кажется, 26-го (февраля) Дума была распущена?

Председатель. — 25-го подписан указ, т.-е. не подписан, а был датирован кн. Голицыным.

Дубенский. — Я получил телеграмму «Распущена Дума», и на меня это произвело очень большое впечатление. Я думал, что из-за этого произойдут большие события; затем, что этот роспуск не имеет никакого смысла, так как никто не разойдется, судя по настроению. Так и случилось.

Председатель. — Дальше у вас такая запись: «В вечерних телеграммах стало известно, что именным высочайшим указом распущена Дума и государственный совет, но это уже поздно…» и т. д. Вы были там в довольно тесном кружке, — значит другие тоже, из телеграмм, узнали о роспуске Государственной Думы?

Дубенский. — Я думаю, что Нилов, Федоров, тоже из телеграмм узнали:, но Фредерикс, Воейков, Алексеев имели прямое сношение с государем. Государь слушал только тех, которые имели право говорить, — Воейкова, Фредерикса, Алексеева. Больше никто не мог. Долгоруков мог говорить только о гофмаршальском столе, я мог говорить, когда спросят, об историографической записи.

Председатель. — Неужели вы допускаете мысль, что такое крайней важности событие, как роспуск, в такой момент, законодательных учреждений, если бы оно было известно Воейкову, Федорову и Алексееву, не дошло бы до вас? Ведь вы же общались?

Дубенский. — Очень могло быть. Я думаю, что это по части доклада Алексеева. Такие события большой государственной важности докладывал он, как начальник штаба верховного главнокомандующего, а Воейков этого не касался. Сам Фредерикс не знал, что войска перешли на сторону восставших. Я думаю, что все держал в руках Алексеев, и он все это докладывал государю; но это область моих предположений.

Председатель. — Вот что у вас записано: «27-го февраля, понедельник. Могилев. Из Петрограда вести не лучше. Была, [398]говорят, сильная стрельба у Казанского собора, много убитых со стороны полиции и среди народа. Говорят, по городу ходят броневые автомобили. Слухи стали столь тревожны, что решено завтра, 28-го февраля, отбыть в Петроград. Затем, из Харькова телеграфируют: губернское земство обратилось к населению с просьбой — дайте армии хлеба: «Если ослабим армию сейчас, все равно не сохраним достатка, ибо, проигравши войну, сами приготовим порабощение и разорение. Родина не копейками, а великим будущим отплатит вам. В нашей губернии имеется избыток хлеба. Наше население, без вреда себе, может дать хлеб, не ослабив своих сил. Вследствие… мелких чувств обиды… наше собственное неустройство. В эти дни, когда решается судьба России, дайте хлеб государству. Это наша святая обязанность перед несущими бранный подвиг нашими братьями, наш гражданский долг перед минувшим и перед грядущим…». Дальше вы пишете: «На меня эта телеграмма произвела плохое впечатление, очевидно, что люди потеряли голову и вместо того, чтобы действовать определенно и решительно, совершают… Как всему этому радуются в Берлине! Помощник начальника штаба Трегубов[4] передал мне, что на его вопрос, что делается в Петрограде — Алексеев ответил: «Петроград в восстании». Трегубов[4] дополнил, что была стрельба по улицам, стреляли пулеметами. Первое, что надо сделать, это — убить Протопопова, он ничего не делает, шарлатан. Перед обедом я с Федоровым был в вагоне у генерал-адъютанта Иванова. Долго беседовали на тему петроградских событий и стали убеждать его сказать государю, что необходимо послать в Петроград несколько хороших полков, внушить действовать решительно, и дело можно еще потушить. Иванов начал говорить, что он не в праве сказать государю, что надо вызвать хорошие полки, например, 23 дивизию, и т. д., но в конце концов согласился и обещал говорить с царем. Перед обедом Алексеев приходил к государю в кабинет докладывать срочное сообщение из Петрограда о том, что некоторые части, кажется, лейб-гвардии Павловский полк, отказались действовать против толпы. На вопрос графа Фредерикса Алексееву, — что нового из Петрограда, начальник штаба ответил: «Плохие вести, есть новое явление», намекая на войска. За обедом, который прошел тихо, государь был молчалив, Иванов все-таки успел сказать государю о войсках». Какая же была реакция на это?

Дубенский. — Насколько я помню, Иванов сказал, что нужно войска в Петрограде успокоить, что в Харбине, когда он там был, было тоже волнение; но что он, пославши туда один или два полка, успокоил волнения и привел все к благополучному концу, не сделавши ни одного выстрела. Вообще, должен сказать, что Николай Иудович Иванов — поклонник мягких действий. Он всегда говорил, что войска должны действовать огнем только в крайности, что если вы ведете часть в полном порядке, то совсем не для того, [399]чтобы она стреляла из пулеметов, а что, когда полк идет в порядке, то это производит впечатление на других, если же открыть огонь, то неизвестно, чем кончится.

Председатель. — «После обеда государь позвал к себе Иванова в кабинет, и около 9 часов стало известно, что Иванов экстренным поездом едет в Петроград». Кому принадлежит мысль этой карательной или успокоительной, вернее, карательной экспедиции в Петроград?

Дубенский. — Нисколько не карательной. Кажется, у него было две роты.

Председатель. — Баталион георгиевских кавалеров.

Дубенский. — Не полный батальон, так как его нельзя было послать, потому что он держал караул, не больше двух рот. Это такая маленькая часть, которая не могла произвести усмирения взбунтовавшегося Петрограда. По приезде туда Иванова, генерала с известным именем, это произвело бы успокоение. Ехать же ему без войска совершенно было невозможно, и он, как приехал в Царское Село, сию же минуту повернул поезд.

Председатель. — Кому же принадлежит мысль об этой поездке?

Дубенский. — Трудно сказать, в это время все говорили. Мысль была не о поездке, а о внесении порядка и успокоения в Петрограде. Там были и другие разговоры. Потом мне стало известно, что вызывают один или два корпуса. Были вызваны некоторые сибирские войска, которые, видимо, перешли на сторону восставших, а это была командировка Иванова под прикрытием баталиона и даже меньше.

Председатель. — «Нарышкин мне сказал, что павловцев окружили преображенцы, и кажется стало тише. Все настроение ставки сразу изменилось. Все говорят, волнуются, спрашивают: «Что нового из Петрограда?» Может быть, это было необычное волнение? Равнодушно старались говорить об этих событиях? Это была подавленность?

Дубенский. — Во всяком случае, этот обед прошел совершенно необычно, все были тихи, государь почти молчал. Я потом узнал, что он говорил с Ивановым. Я даже не заметил, что они разговаривали, а потом вдруг говорят: «Вы знаете, Иванов назначается в Петроград и едет с георгиевским баталионом». Я вас прошу отметить, что он ехал не как карательная экспедиция, он ехал, как посланник царя, а для экспедиции ему было мало войска.

Председатель. — Может быть, вы скажете, зачем он ехал, как посланник царя?

Дубенский. — Просто успокоить, войти в переговоры с Родзянкой и целым рядом лиц, но отнюдь не стрелять, это было бы бессмысленно, и Николай Иудович это понимал.

Председатель. — Почему вы предполагаете, что он это понимал, вы с ним говорили? [400]

Дубенский. — Как же, мы с ним чай пили. Мы говорили, какие идут беспорядки, какие волнения. Николай Иудович говорил: «Эти волнения происходят потому, что не умеют народу объяснить. Я убежден, что можно устроить так, что можно их успокоить». Конечно, я вам передаю только мысль. На это мы говорили ему: «Вы бы переговорили с царем». — «Как же, мне неудобно самому навязываться». Мы говорим: «Но дело серьезное, там кровь льется, нужно успокоить царя». Я даже помню, он категорически отвергал: «Туда не нужно посылать войска, никоим образом, потому что прольется лишняя кровь». Я даже его выражение помню: «Всякая новая часть, которая входит в восставший гарнизон, сейчас же переходит на его сторону». Это я должен подкрепить, я это помню.

Председатель. — Здесь вы записываете относительно известий, которые принесли вечерние телеграммы о роспуске Государственной Думы и государственного совета. Вы замечаете по этому поводу: «Но это уж поздно, уже определилось Временное Правительство, заседающее в Думе под охраной войск, перешедших на сторону революционеров. Войск, верных государю, осталось меньше, чем против него. Гвардейский Литовский полк убил командира. Преображенцы убили баталионного командира Богдановича. Председатель Государственной Думы Родзянко прислал в ставку государю телеграмму, в которой просил его прибыть немедленно в Царское Село, спасать Россию. Все эти страшные сведения идут из Петрограда от графа Бенкендорфа полковнику Ратко. Про министра внутренних дел граф Фредерикс выразился по-французски так: «А о министре внутренних дел нет слухов, как будто он мертвый». Граф Фредерикс держит себя спокойно, хорошо и говорит: «Не надо волноваться». Воейков до 5 часов дня занимался пустяками, устраивал свою квартиру, балаганил и только к вечеру понял трагичность положения и стал ходить красный, тараща глаза». Вас поразило такое непонимание?

Дубенский. — Как же, мы места себе не находили, и вдруг я еду мимо его новой квартиры и вижу, что он прибивает шторки и привешивает картинки. Ведь это были последние минуты монархии! Ведь он дворцовый комендант, у него масса денег, масса средств! Меня это поразило до крайности.

Председатель.— «После вечернего чая, в 12 часов ночи, государь простился со всеми и ушел к себе. Вслед за ним к нему пошел Фредерикс и Воейков, пробыли у царя недолго и вышли, при чем Воейков объявил, что отъезд в Царское Село его величества назначен безотлагательно в эту ночь. Все стали собираться, и уже к 2 часам ночи были в поезде. Государь любезен, ласков, тих и, видимо, волнуется, хотя, как всегда, все скрывает. Всю ночь [401]шли у нас с Цабелем, Штакельбергом и Сусловым такие разговоры. Свитский поезд отошел в Царское, в 4 часа ночи 28 февраля, а в Царском — в 5 часов. Назначен Иванов диктатором».

Дубенский.— Это появилось, как слух, в поезде, потому что мы уже тогда ехали. За завтраком кто-то сказал, что Иванов назначен диктатором, чему я не верил: раз он поехал с георгиевским баталионом, он поехал не для карательной экспедиции, а приводить в порядок Петроград. Я не знаю, говорили ли об этом назначении или нет, потому что уже дальше, как вы знаете, идут события отречения, и я потерял всякую связь со ставкой, где можно было подтвердить это назначение.

Председатель. — Разве вам диктатор и назначение диктатором рисуется назначением для мягких мер, а не для грубого, а может быть и кровавого воздействия?

Дубенский. — Я отлично понимаю, что значит диктатор. Конечно, диктатор назначается для того, чтобы привести население и войска к полному подчинению; но Иванов ехал в Петроград для того, чтобы привести в порядок город, он взял с собою небольшое количество войск и, на основании его слов и наших с ним разговоров, я отлично знаю, что он не хотел принимать никаких кровавых мер. Был слух, что он назначен диктатором, но я думаю, что Иванов к этому неспособен. Имейте в виду, что когда он был главнокомандующим юго-западного фронта, он почти никогда не подписывал бумаг о казни.

Председатель. — Он вез с собой выписку из положения о военно-полевых судах?

Дубенский. — Вероятно, было, потому что он так быстро собрался; он с этим вагоном и ездил. У него вагон, как домик. Вероятно, все у него было. Я не знаю, какие у него были намерения, я передаю то, что знаю.

Председатель. — Генерал, скажите, вам не известно содержание этой беседы Фредерикса, Воейкова и государя, в 12 часов ночи, и те советы, которые давали Воейков и Фредерикс?

Дубенский. — Нет, я могу добавить к этому, что в 12 часов пришел взволнованный Штакельберг, который рядом со мною жил, я еще не лег спать, и говорит: «Собирайтесь, сейчас уезжаем в Царское Село и в Петроград. Такие произошли ужасные события, что мы уезжаем». Но он мне не сказал, что говорил с Фредериксом.

Председатель. — Может быть, вы сами продолжите рассказ по памяти, и я вам подскажу по вашему дневнику. Вы выехали из ставки в ночь с понедельника на вторник, с 27-го на 28-е, выехали через Смоленск, Вязьму, Ржев и Лихославль. Вы записали: «По всей дороге тихо, о событиях в Петрограде нет известий. Москва, по словам тех, кто был там 27 февраля вечером, спокойна. Значит, пока, слава богу, вспышка мятежа только в Петрограде. [402]Поразительное легкомыслие и полная неосведомленность Воейкова. Он, дворцовый комендант, не знает, не предполагал о беспорядках, которые начались 24-го, через два дня после нашего отъезда. Он, который может сотни тысяч на охрану истратить, не имел должных сведений, и был так пуст, что даже не думал об опасности царской семьи. Чем все это кончится? Военный министр Беляев передал вчера, что он опасается, что волнения народа перейдут на Царское Село, что толпы народа пойдут на Царское Село громить дворец, и полагает, что императрица Александра Федоровна должна уехать; но больны «дети». Он там был в это время?

Дубенский. Нет, это был разговор. Кажется, Беляев сообщил по телефону или, вернее, Бенкендорф сообщил со слов Беляева, что он боится за безопасность семьи в Царском Селе.

Председатель (читает). —«Передавали (повидимому, это результат бесед по прямому проводу), что 27 февраля была перестрелка на Дворцовой площади. Мятежники хотели захватить дворец, а верные войска отбивали их».

Дубенский. — Это оказалось неверно.

Председатель (читает). — «На станции Лихославль получились сведения, что в Петрограде Временное правительство, во главе с Родзянкой. Я сам читал телеграмму члена Государственной Думы Бубликова, занявшего должность министра путей сообщения, с распоряжением по всем дорогам. Убиты градоначальник Балк и его помощник Вендорф. Грабят Зимний дворец. Есть основание предполагать, что поезд наш дальше Тосно не пустят». Эти сведения откуда вы получили?

Дубенский. — Это очень просто мы получили: с нами ехал инженер, и вот во время завтрака наш инженер Эртель сказал коменданту поезда: «Кажется, мы не поедем в Царское Село, наши поезда, кажется, приказано направить туда». Кажется, тот инженер, который с нами ездил, не помню его фамилии, небольшой чин, он это сказал.

Председатель. — Затем, было принято решение ехать во Псков. Вы помните, вы знаете, чем мотивировалось такое решение?

Дубенский. — Видите, когда мы приехали в Малую Вишеру, это было 2 часа ночи, и сначала в Бологом, когда мы узнали, что дальше нельзя ехать, мы в Бологом получили известие, что в Любани стоят войска, которые могут нас не пустить, и поезд царский может подвергнуться опасности. В Малой Вишере к нам подошел офицер 1-го железнодорожного полка, который был без оружия. Он приехал из Любани и сказал, что в Любани находятся две роты с орудиями и пулеметами. Тогда решено было остаться в Малой Вишере, дождаться высочайшего поезда и сказать, чтобы Воейков доложил государю о положении, и как угодно будет ему — продолжать ехать в Петроград или повернуть куда-нибудь? [403]И вот, в 2 часа ночи, когда мы дождались этого поезда и вошли туда, генерал Саблин вошел в поезд, и, к удивлению, весь поезд спал, кроме Нарышкина. Так что Воейкова пришлось будить. Его разбудили и сказали, что нас ожидает. Он сейчас же пошел к государю, и тогда было решено ехать на Псков. На Псков ехать, сколько я помню, мы говорили все потому, что там Рузский, человек умный, спокойный, имевший большое влияние на государя; потом, он главнокомандующий северного фронта, он мог войти в положение, мог снестись непосредственно с Родзянкой и вообще выяснить положение. Если в Петрограде, как мы думали, простое восстание, он послал бы войска; если это переворот, он вошел бы в какие-нибудь сношения, потому что Рузский лично мне, я его знаю, представлялся человеком, который в этой очень тяжелой обстановке мог дать какие-нибудь подходящие, более соответственные решения. Некоторые говорили, что нужно вернуться в ставку. Трудно сказать, что можно было сделать, но Псков был ближе, чем ставка. И потом наше возвращение подвергалось известному риску. Государь мог не доехать в ставку, а Псков тут ближе. Вот, собственно говоря, причины, почему определен был Псков.

Председатель. — Были, повидимому, несколько другие причины, о которых вы здесь говорите: «Ночью определилось из целого ряда сведений, что высочайший поезд Временное правительство направляет не в Царское Село, а в Петроград, где государю предложены будут условия о дальнейшем управлении. Я убеждал всех и написал даже письмо С. П. Федорову, доложить Воейкову и государю, что в виду создавшегося положения надо ехать в Псков, где штаб фронта. Это старый губернский город. Отсюда, взявши войска, надо итти на Петроград и восстановить спокойствие. После всяких разговоров и промедления, уже доехавши, в 3 часа ночи, до Малюй Вишеры, решено было вернуться и через Бологое тянуться к Пскову. Все больше и больше определяется, насколько правильно было решение ехать в Псков и избегнуть поездки в Петроград, где наверное произошли бы события, во всяком случае неожиданные. Теперь Воейков и другие уже явно одобряют мысль ехать на Псков. Все признают, что этот ночной поворот в Вишере есть историческая ночь в дни нашей революции. Государь попрежнему спокоен и мало говорит о событиях. Для меня совершенно ясно, что вопрос о конституции окончен, она будет введена наверное. Царь и не думает спорить и протестовать. Все его приближенные за это: граф Фредерикс, Нилов и другие, граф Граббе, Федоров, Долгоруков, Лейхтенбергский, — все говорят, что надо только сговориться с ними, с членами Временного правительства. Я, свидетель этих исторических событий, должен сказать по совести, что даже попыток протеста не было. Все говорили одно и то же: надо переговорить с Временным правительством [404]и выработать условия. Уже 1 марта едет к государю Родзянко в Псков для переговоров. Кажется, он выехал экстренным поездом из Петрограда в 3 часа дня; сегодня Царское окружено, но вчера императрица телеграфировала по-английски, что в Царском все спокойно. Старый Псков опять занесет на страницы своей истории великие дни, когда пребывал здесь последний самодержец России, Николай II, и лишился своей власти, как самодержец. После этих слов приходится разговаривать, вернее, рассказывать, вернее, записывать все более грустные и великие события. Поезд государя прибыл в восьмом часу вечера. По прибытии, в вагон государя прошел Рузский и ген. Данилов. Мнение Рузского таково, что надо итти на все уступки и давать полную конституцию. Иначе анархические действия будут продолжаться, и Россия погибнет». На основании чего вы сделали эту запись?

Дубенский. — Просто он пришел в купэ Фредерикса; тут Воейков стоял, и все стояли и, когда спрашивали: «Что же делать?» он сказал: «Нужно на все соглашаться, иначе будет плохо». Дальше, кажется, было написано и, если не записано, то я помню эту фразу: «Надо сдаваться на милость победителя».

Председатель. — Да, это дальше есть: «Государь предполагал послать телеграмму Родзянке, смысл такой: «Ради спасения родины и счастья народа, предлагаю вам составить новое министерство во главе с вами, но министр иностранных дел, военный и морской будут назначаться мной».

Дубенский. — Я не видал этой телеграммы, ко были такие разговоры.

Председатель. — Но как это объяснить, генерал? Ведь это некоторая торговля. Все пропало, все кончено, и все-таки министр иностранных дел, военный и морской будут назначаться?

Дубенский. — Эта ночь произвела на меня страшное впечатление. Я увидал этот заснувший царский поезд, за час до кончины. Нас бы взорвали в Любани, это вне всякого сомнения, и из этого поезда выходит Воейков. Ведь можно быть и монархистом и республиканцем, но тут уже перемена строя России. Ведь нельзя так оставаться, нужно быть негодяем, чтобы себя так вести. Тогда я начал говорить: «Господа, нельзя же так, пошлем ему письмо, заставим его подумать, вернемся в Псков, переговорим с Рузским, что-нибудь ведь нужно». Нельзя же было везти прямо в открытую пасть восставших войск. Ведь это самодержец России. Ведь это мы нравственно не имели права. Если бы я был республиканец, я бы и то не повез бывшего императора в возбужденную восставшую толпу. Меня это поражало. А потом Воейков веселый, выходит и говорит: «Мы едем туда, вы теперь довольны?». Я говорю: «Владимир Николаевич, нечего быть довольным. Во-первых, доедем ли мы туда? Что мы с вами доедем, это в высокой степени все равно; но довезем ли мы государя, и что мы ответим [405]России?» Представьте, если бы государь был убит, какая бы была страшная ответственность на всем Временном правительстве!

Председатель. — Генерал, но тут опять что же, выдержка со стороны государя?

Дубенский. — Я должен сказать, что, конечно, выдержка, он же рисковал. Когда ему сказали: «Ваше величество, как угодно, туда или сюда?» Он встал и сказал Воейкову: «Как же, говорят что в Псков, — ну что же, поедем в Псков». Это опасный был путь, мы в Псков могли не доехать. Вообще он человек в высшей степени мужественный, и никакой физической опасности он безусловно не боится. Я его видел, когда объезжали войска в Галиции. Его даже тянуло к опасности. Так что он безусловно храбрый человек и поклонник какого-то рока. Я поразился, — мы три ночи не спали, он спал, кушал, занимал даже разговорами ближайших лиц свиты. Я не был в это время в вагоне поезда. Он владел собой совершенно. Знаете, это такая загадка, что не только Мережковскому, а, я думаю, и Толстому трудно описать. Натура в высшей степени сложная. Обстановка была удручающая.

Председатель. — Ваша запись продолжается так: «Эту телеграмму хотели послать за подписью Воейкова, но Рузский сказал, что телеграмму пока посылать не надо, а если послать, то за личной подписью государя, так как имя Воейкова очень непопулярно. После многих переговоров решено, что Рузский по прямому проводу лично переговорит с Родзянкой об условиях конституции, при чем говорил, что надо сдаваться на милость победителя». Это он вам говорил?

Дубенский. — Не мне лично. Это было так. Он в купе налево сидел в уголке. Тут стояли мы все, тут стоял Данилов, начальник штаба, и когда мы говорили: «Николай Константинович[5], что-нибудь сделайте, придите на помощь, это ужасно, что совершается», он на это сказал. «Ну, господа, поздно, ничего нельзя теперь сделать; теперь нужно сдаваться на милость победителя». Он много говорил, но эту последнюю фразу я записал. Потом тут относительно Фредерикса.

Председатель. — «И согласиться на те условия, кои предложат. Весь вечер шел вызов Петрограда, Родзянко, и разговор окончился только около часа ночи, когда Рузский прошел с докладом к государю. Сейчас я не мог узнать, чем решен этот важнейший вопрос». Относительно Фредерикса?

Дубенский — Тут дальше сказано, что Фредерикс сказал: «Я много раз предупреждал правительство, и все-таки ничего не делалось», и Рузский сказал: «О вас, граф, никто не говорит». Тут написано очень кратко. Было трудно заставлять себя писать, потому что все толкались из одного вагона в другой. Приходил Рузский, приходил Данилов, посылали Воейкова, проходили к [406]государю. Тут в высшей степени было бурливое настроение, и я записал только то, что было необходимо.

Председатель. — Генерал, скажите, пожалуйста, вы, повидимому, хорошо характеризуете Фредерикса. Чем вы объясняете, что ненависть широких кругов на нем так сосредоточилась? Его считали главой центра немецкой партии?

Дубенский. — Это совершенно неверно, просто его фамилия Фредерикс. Он безусловно честный, холодный, если хотите, немного эгоист, но безусловно честный человек, вне всякого сомнения. Это давний проводитель конституции, он сколько раз говорил государю. И должен вам сказать, что среди лиц свиты очень многие были поклонниками, — тот же Нилов, мой большой приятель.

Председатель. — Повидимому, очень равнодушные поклонники… Вы говорите, поклонники конституции. То, что она не осуществлялась, оставляло их равнодушными?

Дубенский. — Что же мы могли? Мы не в силах были сделать. Я должен сказать, я убежден был, что необходимо сделать уступки. Я убедился там на месте, прибывши в феврале, я чувствовал, что без этого мы пропадем. И это было общее мнение всех, до Воейкова включительно.

Председатель. — Генерал, сейчас именно устанавливается стремление некоторых лиц, из числа считающих себя весьма преданными бывшему государю, повернуть обратно, повернуть назад колесо истории и не только не довести положения законодательных учреждений до степени решающего фактора, но повернуть назад и низвести эти законодательные учреждения до степени законосовещательных, при чем имеются указания на то, что и государь, в некоторые моменты подымал этот вопрос и даже сам его ставил.

Дубенский. — Я не знаю, поднимал ли он его; но всегда решение было совершенно определенное. Если бы государь обладал большими силами, если бы он проявил известный характер, стремление вести все по своему личному самодержавному указу, к этому многие отнеслись бы сочувственно; но когда мы увидали, что это безнадежно, что от него ничего нельзя ожидать, никаких даже указаний, тогда нужно было итти на это. Без этого мы ничего не могли сделать. Если бы у нас были Петры, если бы был Вильгельм, то я сам до сих пор думал, что лучше строя самодержавного трудно найти, потому что, когда во главе стоит гениальный человек, он может массу сделать. Он накопляет весь тот разум, который может быть распылен в целой палате.

Председатель. — Это общее соображение, неправда ли? Но вы несколько уклонились от вопроса: каким образом, будучи конституционалистом, преданным самодержцу, и будучи поклонником в то же время идеи самодержавия, как можете вы утверждать, [407]зная неудовлетворительность самой личности самодержца, что сам государь был сторонником?

Дубенский. — Этого я не сказал.

Председатель. — Этого вы не сказали, но каким образом появляются попытки законосовещательных учреждений, попытки вернуть самодержавие?

Дубенский. — Я не знаю, были ли такие попытки, я не знаю, кто же в последнее время говорил, что от Думы надо отнять ее права и передать их в законосовещательное учреждение?

Председатель. — Вы знаете одно имя, которое и мы знаем: Маклаков, Николай.

Дубенский. — Послушайте, ему государь не верил. По крайней мере, он считался человеком недалеким.

Председатель. — Мы в этом отношении знаем несколько больше, чем вы.

Дубенский. — Я с Маклаковым никогда не имел никакого дела. Это бессмысленно, это невозможно сделать. Как же вы сделаете законосовещательное учреждение? Можно сделать, когда во главе станет Вильгельм. Он упразднил рейхстаг, потому что он Вильгельм, рейхстаг ему служит, и то он сделал своим нравственным влиянием.

Председатель. — Вы не изволите знать относительно Маклакова, но может быть, как историк вы интересовались этими попытками, которые представлялись наверх уже от целых коллегиальных коллективов?

Дубенский. — «Земщина», Марков и целый ряд людей. Я сам правый человек, но признаю весь ужас от крайних правых. Это безусловно так. Я правый человек, у меня в деревне устроены великолепные школы. Правые — это значит, что мы сеем мрак и невежество. Ведь это ужас, это нужно петлю себе накинуть.

Председатель. — Мы говорим не о мраке, а о попытках низвести Думу.

Дубенский. — В последнее время эта партия не встречала поддержки среди лиц, окружавших государя.

Председатель. — Однако, перемены в государственном совете были произведены на этой платформе?

Дубенский. — Я думаю, что Нилов и даже Воейков, который был практический и сообразительный человек, и он понял, что это погибель полная. Мы ведь ожидали конституцию 6 декабря.

Председатель. — Что заставляло вас ожидать?

Дубенский. — Вот эти разговоры. Я помню, в канцелярии говорили, что мы поедем к 6-му. Я спрашивал: «Почему?» — «Там будет великий акт», и намекнули, что будет конституция. Все были рады, что с внутренней борьбой кончится, и можно будет кончить войну. Я знаю, что Алексеев умолял государя согласиться на уступки. [408]

Председатель. — Когда?

Дубенский. — 26-го — 27-го, в эти дни, и под влиянием этого он уехал не 1-го марта, а 27-го.

Председатель. — Тут имеется письмо, написанное вами 28 февраля, в 10 час. вечера, С. П. Федорову: «Дальше Тосна поезда не пойдут. По моему глубокому убеждению, надо его величеству из Бологого повернуть на Псков (320 верст), и там, опираясь на фронт ген.-ад. Рузского, начать действовать против Петрограда. Там, в Пскове, скорей можно сделать распоряжение о составе отряда для отправки в Петроград. Псков — старый губернский город, население его не взволновано. Оттуда скорей и лучше можно помочь царской семье. — В Тосне его величество может подвергнуться опасности. Пишу вам все это, считая невозможным скрыть; мне кажется, это мысль, которая в эту страшную минуту может помочь делу спасения государя и его семьи. Если мою мысль не одобрите — разорвите записку. Преданный Д. Дубенский». Это подлинная записка?

Дубенский. — Подлинная. Я прошу обратить внимание и отметить, что мы здесь хлопотали, главным образом, о семье, потому что нам сказали, что она подвергнется опасности, что туда идут войска и хотят убить. Вот почему я и думал, что нужно прежде всего спасти семью. А в отношении военных действий против Петрограда у нас мыслей не было. Мы, главным образом, хотели спасти государя и семью.

Председатель. — Но вы пишете: «Начать действовать против Петрограда». Это как будто противоречит и не значит соглашаться с Временным правительством.

Дубенский. — Мы Временного правительства почти не знали. Я могу сказать, что первый раз мы узнали, что во главе правительства Родзянко, и о составе министерства, кажется, в Пскове, и, помню, ужасно удивились, что в ответственное министерство вошел Керенский. Тут в моем письме сказано: «Спасти государя и царскую семью».

Председатель. — Да. «Делу спасения государя и его семьи». Как он относился к опасности, угрожавшей его семье?

Дубенский. — В этот момент я с ним об этом не говорил, но он волновался. Ожидали телеграмм; было странно, что государь не получал телеграмм из Царского Села. Кажется, получили известие от Рузского о том, что там все благополучно. Я из Пскова послал своего человека в Петроград, чтобы узнать, что там делается. Раньше никто не догадался, и тогда этому человеку дали письма и Фредерикс, и Дрентельн, и Воейков. Мы его переодели в штатское, прямо-таки хулиганом, чтобы он мог доехать в Петроград; он вернулся, и мы получили ответы.

Председатель. — «2 марта, четверг. Псков. Всю ночь до 6 часов утра говорили по прямому проводу Рузский с Родзянкой, [409]ответы которого неутешительны. Родзянко сказал, что он не может быть уверенным ни за один час; ехать для переговоров не может, о чем он телеграфирует, намекая на изменившееся обстоятельство. Обстоятельство это только-что предположено, а может быть и осуществлено, — избрать регентом Михаила Александровича, т.-е. совершенно упразднить императора Николая II. Рузский находит, что войска посылать в Петроград нельзя, так как они только ухудшат положение, ибо перейдут к мятежникам. Трудно представить весь ужас тех слухов, которые пришлось слышать. В Петрограде анархия, господство черни, жидов, оскорбления офицеров, аресты министров и других видных деятелей правительства. Разграблены ружейные магазины». Вы ознакомлены с содержанием переговоров Рузского с Родзянкой по телефону более детально, чем у вас записано?

Дубенский. — Нет, это просто разговоры, но я думаю, что это более или менее верно.

Председатель. — «2 марта, 4¾ часа. Сейчас узнал в поезде государя, что события идут все страшнее и неожиданнее. Сегодня ждали и ждут приезда сюда, к государю, членов Государственной Думы Гучкова и Шульгина; государь хочет их принять. Мы должны были выехать в 3—4 часа дня, но, в виду этого приезда, отъезд отложен. В это время случилось следующее: государь получил телеграммы от Николая Николаевича, Брусилова, Эверта и заявление Рузского с просьбой, с мольбой на коленях отказаться от престола и передать его Алексею Николаевичу при регентстве великого князя Михаила Александровича. Государь, дабы не делать отказа от престола под давлением Гучкова и Шульгина, неожиданно послал ответ телеграммой, с согласием отказаться от престола. Когда Воейков узнал это от Фредерикса, пославшего эту телеграмму, он попросил у государя разрешения вернуть эту телеграмму. Государь согласился. Воейков быстро вошел в вагон свиты и заявил Нарышкину, чтобы он побежал скорей на телеграф и приостановил телеграмму. Нарышкин пошел на телеграф, но телеграмма ушла, и начальник телеграфа сказал, что он попытается ее остановить. Когда Нарышкин вернулся и сообщил это, то все стоящие здесь, Мордвинов, Штакельберг и я, почти в один голос сказали: «Все кончено». Затем выражали сожаление, что государь так поспешил, все были расстроены, поскольку могут быть расстроены эти пустые, эгоистичные в большинстве люди. Долгое время государь гулял между нашими поездами, на вид спокойный, и сказал только: «Мне стыдно будет увидеть иностранных военных агентов в ставке, и им неловко будет видеть меня». Слабый, безвольный, но хороший и чистый человек, он погиб из-за императрицы, ее безумного увлечения Григорием, — Россия не могла простить этого, создавала протесты, превратившиеся в переворот». Вы не знаете, какого содержания телеграмму, по [410]поручению бывшего императора, послал граф Фредерике всем главнокомандующим фронтами?

Дубенский. — Кажется, они прислали государю телеграмму.

Председатель. — Что они прислали — это устанавливается, и вы об этом изволите говорить, но какова была ответная телеграмма, которую вы считали в этот момент уже посланной?

Дубенский. — Которую задержали? Это, кажется, была телеграмма Родзянке. Это несколько не так. Оказывается, телеграмму писал Рузский, и сам ее послал, и потом я узнал от Нарышкина, что когда он пошел к Рузскому, Рузский сказал, что он телеграмму не вернет, а сам лично доложит государю императору, и она, кажется, пошла.

Председатель. — Вы в этот момент были за конституцию, но при конституционном государе Николае II?

Дубенский. — Для нас это было так неожиданно. Мы думали, что у нас будет конституция при Николае II, а когда все это так случилось (я не могу сейчас детально рассказать), то мы думали, что, конечно, Алексей Николаевич останется, хотя он больной. Тут было очень много разговоров о том, кто при нем останется. Государь и семья должны уехать. Кто будет воспитывать?

Председатель. — «Оказалось, что телеграмму Рузский не успел передать, она задержана до приезда Гучкова и Шульгина. Долго разговаривали все, и Воейков, по моему настоянию, пошел и сказал государю, что он не имеет права отказываться от престола только по желанию Временного правительства и командующих фронтами — Брусилова, Эверта, Рузского и Николая Николаевича. Я доказывал; что отречение вызовет междоусобицу, погубит войну и затем Россию».

Дубенский. — Я помню, я говорил ему, что так, кустарным образом, нельзя это делать: приехали два или три члена Государственной Думы и сказали. На меня это произвело страшное впечатление. Можно изменять правление, но это должно быть обставлено известной законнностью, обсуждением, а так, второпях, между Псковом и Дном, получить эти сведения, на меня это произвело ужасное впечатление. Должен сказать, что все эти соображения были совершенно не признаны государем императором.

Председатель. — Какие соображения?

Дубенский. — Относительно того, что нужно обсудить, переговорить, кому и как передать. Насколько мне известно, он к этому отнесся довольно спокойно: «Раз этого желают, раз командующие армиями написали, приехали представители, значит, воля божья».

Председатель.—Вам представлялось это в пышных торжественных формах?

Дубенский. — Не пышных и торжественных, а более обставленных. Я к этому акту относился гораздо более серьезно и [411]говорил, что нельзя таким кустарным образом делать, я говорил (может быть, я даже не хорошо выразился), что так можно только эскадрон сдать.

Председатель. — «Оказалось, 27 февраля было экстренное заседание, под председательством государя, Алексеева, Фредерикса и Воейкова. Алексеев, в виду полученных известий из Петрограда, умолял государя согласиться на требования Родзянки и дать конституцию. Гр. Фредерикс молчал, а Воейков настаивал на неприемлемости этого предложения, и затем, думая, что в Петрограде просто беспорядки, убедил государя немедленно выехать в Царское Село. Эта поездка ни к чему не привела». Генерал, как будто эта запись, которую я только-что огласил, несколько противоречит тому, что вы изволили утверждать относительно близости Воейкова и Фредерикса к идее конституции. Воейков, повидимому, высказывался против уступок?

Дубенский. — Я говорил раньше, что я записывал каждый день то, что слышал. Когда происходил переворот, все, как один человек, говорили, что конституция необходима. Но потом мне об этом сказали в заседании, и я счел долгом отметить это. Выходит так, что Воейков сначала как будто был против, а когда случилось это страшное событие, он говорил, что нужно дать конституцию. Так выходит. У меня записано все это совершенно искренно и точно.

Председатель. — Я вас понял так, когда вы говорили о склонности к конституции Фредерикса и Воейкова, что не то, что они были склонны 28 февраля или 1 марта, а что и раньше они были склонны.

Дубенский. — Я могу сказать, что Фредерикс очень часто об этом говорил, что непременно нужно итти на уступки, а о Воейкове я вам, кажется, не говорил, что он был склонен к конституции; мне кажется, в моих показаниях этого нет. Я говорил, что 27-го, 28-го он был за это, а до этого он был противником конституции. 27-го, 28-го все, как один человек, были за это.

Председатель. — Ваша последующая запись относится ко времени после отречения. 4 марта, в субботу, вы опять в Могилеве. «В 12½ дня прибыла из Киева императрица Мария Федоровна. Необычайно грустную картину представляла эта встреча государя Николая II со своею матерью. Был холодный и ветреный день. Открытая платформа, на которой обычно останавливаются императорские поезда, наполнялась встречающими. Прибыл государь, одетый в кавказскую форму, без пальто, только в коричневом башлыке; при нем обычная свита: гр. Фредерикс, Нилов, Воейков, Долгоруков и др. Тут же находился ген.-ад. Алексеев, ген. Клембовский. К встрече прибыли великие князья… и принц А. П. Ольденбургский. Поезд государыни запоздал, и все встречающие находились сперва на платформе, а затем государь и все пошли греться [412]во временный домик, построенный на платформе. Все говорили как-то сдержанно, все чувствовали неловкость. Ведь ожидали проводов царицей-матерью своего сына — государя. Государь был, конечно, спокоен, но все же как-то необычно, — не тот». Почему вы пишете «конечно, спокоен»?

Дубенский. — Он был всегда спокоен. Я бы на его месте не выходил, я бы не знаю, что сделал; но он был спокоен, со всеми нами поздоровался, только немножко отдельно ходил.

Председатель. — Не было ли это равнодушие?

Дубенский. — Не могу сказать.

Председатель. — «Он говорил с Алексеевым, с принцем Ольденбургским, который приехал из Гагр нарочно на свидание с царем. В полушубке, крупная фигура принца обращала на себя внимание. После подхода поезда государь вошел в вагон императрицы, и видно было, как мать и сын крепко, несколько раз поцеловались. Затем императрица с государем вышли из вагона, и ее приветствовали собравшиеся. В ожидании подачи моторов, государь и императрица направились во временный домик и беседовали там. Мария Федоровна выглядела бодро, имела свой обычный вид. В ротонде, в маленькой шапочке, сухонькая, она не имела вида женщины 71 года. Грустно было видеть эту прощальную встречу с матерью русского самодержавного царя, процарствовавшего 23 года и отказавшегося от престола во время великой народной войны. Во время этой встречи, когда шла беседа царицы и государя в домике, в свите много говорили об ожидаемом аресте Фредерикса и Воейкова». Как себе мотивировала этот арест свита?

Дубенский. — Я помню, мне Клембовский первый сказал, что гарнизон возмущен, разговаривают о Фредериксе, что его придется арестовать; но мы не хотим этого делать, потому что это произведет неблагоприятное впечатление на государя.

Председатель. — «Ген. Клембовский говорил, что возбуждение против этих лиц очень велико среди офицеров и солдат ставки. Ген. Алексеев должен был докладывать государю об этом вопросе. Надо сказать, что очень многие признавали вполне соответственным это сделать, ибо гр. Фредерикс, по старости, а Воейков, по своим свойствам, много принесли вреда государю и России своими несомненными симпатиями немецкой партии в России. Все немцы имели оплот у гр. Фредерикса и Воейкова. Сильнейшая и опаснейшая партия имела оплотом этих людей». Генерал, вы опять возвращаетесь к этой мысли. Хотелось бы ее несколько углубить. Хотелось бы, чтобы вы совершенно откровенно, прямо, в виду важности задач Комиссии, которая должна выяснить истину, не глядя на лиц, не щадя отдельных личностей, ради интересов государства, сказали все, что вам известно. Ведь это красной нитью проходит через ваш дневник. [413]

Дубенский.— Я ничего не скрываю. Должен сказать, что я один из страшных противников немцев. Я был с ними не в хороших отношениях. Мой сын ушел из конной гвардии по раздору с немецкой партией; но по долгу совести, именно, сознавая важность моих показаний, я говорю вам то, в чем не сомневаюсь, — граф Фредерикс не предатель России; но он, конечно, очень сочувственно относился к немцам. И, опять-таки, к каким немцам? К разным баронам, к немецким фамилиям; не к шпионам-немцам, не к немецкому влиянию. Он мне часто говорил: «Знаете, какой вздор говорят, что такой-то барон предатель. Совершенно это неверно, все мы очень хорошо служим государю». Что касается Воейкова, то я не большой его поклонник, но должен сказать, по совести, что я не считаю его способным поддерживать немецкий шпионаж. Нет, он этого не делал. Он тоже верил, что русские немцы-бароны не вредны России, что они могут быть даже оплотом царя. Вы задали мне вопрос, и я могу высказать целый ряд соображений, но сказать прямо, чтобы около Фредерикса и Воейкова образовалась такая вредная для нас, русских, партия, — этого я не могу. Она мне была противна в высшей степени. Мы с Орловым и Дрентельном были большими противниками этой партии, мы признавали, что они враги, что дается ход немецким людям, а русские затираются. Но все-таки по совести сказать, чтобы они продавали наши интересы, я не могу. Дмитрий Павлович ушел из конной гвардии из-за немецкой партии. Но опять-таки должен сказать, что там есть немцы-офицеры, которые, может быть, были неприятны Дмитрию Павловичу и моему сыну, но они были прекрасные, строевые, боевые офицеры. Они теснили нас, русских людей, не давали нам ходу. Я, старик генерал, был вызван, без всякого моего желания, сопровождать государя, и я был на четвертом месте после барона Штакельберга — мальчишки. Это неприятное свойство, но я должен по совести сказать, что я голову прозакладую, что Штакельберг не изменял России. Нужно так понять, что они нам очень тяжелы, они нам не соответствовали…

Председатель. — Кто это они? Когда вы говорите «партия», вы предполагаете не просто 10 людей с немецкими фамилиями, но 10 немецких людей, которые соединились в нечто единое.

Дубенский. — У нас же была целая комиссия по борьбе с немецким засилием.

Председатель. — Это были специальные цели и задачи совершенно реальные — уничтожить немецкое землевладение. Но, когда вы, говоря о жизни гвардейских полков, о жизни кружка придворных, употребляете это выражение «немецкая партия», тогда естественно напрашивается вопрос.

Дубенский. — Я могу сказать, что они всегда поддерживали друг друга, у них был тесный комплот. Они проходили в министерство двора, получали придворные чины, потом, все они поклонники [414]большой немецкой культуры. Они нас, русских, до известной степени презирали; но я убежден, что ни один офицер конной гвардии, носящий немецкую фамилию, не изменит, хоть вы его четвертуйте. Точно также я не могу себе представить, чтобы Фредерикс мог изменить России. Он приносил, может быть, большой вред тем, что, вместо того, чтобы на том же месте сидел Петров, Кочубей, сидел Фредерикс. Что он немец по происхождению, это так, но сказать про него, что он сознательный предатель, этого не могу. Если бы сидел русский человек, если бы это Воронцов был, он бы на наших с вами душевных клавишах глубже играл бы. А этот старый 78-летний человек, — сколько раз я приходил к нему с негодованием; сидит — кукла. Виноват не он, что он там был, а те, кто его держали.

Председатель. — Он имел склонность ко всему немецкому, как вы говорите; он, очевидно, и входил в состав этой группы лиц?

Дубенский. — Группа этих лиц огромная. Вы об этом знаете. У нас в Петрограде немецкое засилье было очень развито; но про тех, кого я знаю из немцев, я не могу сказать, что они предатели.

Председатель. — Укажите реальные признаки некоторой организованности, некоторой сплоченности, дайте показания, которые бы позволили нащупать партию.

Дубенский. — Я долгом совести почел бы доложить несколько реальных фактов, но у меня нет ничего, кроме подозрения и неприятных чувств к немцам. Мне было очень досадно, когда произошло все это с моим сыном, но что же я могу сказать, если я не знаю никого из них, кто бы совершил сознательное нарушение долга. Но можно только сидеть и умывать руки, а можно сочувствовать.

Председатель. — Повидимому, всем тем, что вы сейчас изволили изложить, и объясняется это сильное возбуждение среди офицеров и солдат ставки против Фредерикса и Воейкова?

Дубенский. — Конечно, и притом рассказы разные, что у Воейкова шпионы, что женат он на дочери Фредерикса. Возбуждение было, мне Клембовский об этом говорил.

Председатель. — Чем же объясняется, что, несмотря на это возбуждение, арест Фредерикса и Воейкова не был осуществлен, и они уехали?

Дубенский. — Он был осуществлен, но их не хотели арестовать на глазах государя, и им дали уехать, а потом уже арестовали. Дело в том, что на меня министерством двора и комиссаром Головиным возложено поручение закончить описание о пребывании бывшего государя в армии по самый день его выезда да ставки, 8 марта. Это, как вы изволите знать, величайший акт, и я в настоящее время работаю над этим, но у меня взяли эти дневники, и я бы просил мне их вернуть по миновании надобности, или, если вы находите, что вам этот дневник необходим, не будете ли вы так [415]любезны приказать его перепечатать? Я уже говорил и Головину и кн. Гагарину, что этот дневник будет использован, как материал для описания последних событий, при чем последние события не войдут в прессу. Все это будет представлено комиссару министерства двора, он доложит Временному правительству, и тогда уже будет решено, — отдать ли это в архив, сохранить ли это все, или, может быть, часть опубликовать. Это меня уже не касается; но я обязан это сделать, и обращаюсь к вам с большой просьбой помочь мне, потому что я был свидетелем великого исторического акта и считаю долгом совести добросовестно изложить его, не для того, чтобы он получил оглашение, а просто, чтобы этот акт был записан.

Председатель. — Вы благоволите письменно изложить сущность вашего желания, а также и основания, т.-е. то, что вы от теперешнего правительства имеете известное задание, для исполнения которого вам нужен этот дневник. Я не могу своей властью решить этот вопрос. Я должен повергнуть ваше ходатайство на усмотрение Комиссии, и Комиссия вынесет решение.

Дубенский. — Будьте так добры; если он вам нужен, то вы можете перепечатать.

Председатель. — Так это и будет сделано.


ПримечанияПравить

  1. «Теперь все Владимировичи, все Михайловичи» — т.-е. велик. князья: Кир., Бор. и Андр. Владимировичи и Ник., Ал-др, Серг. и Георг. Михайловичи.
  2. а б в «тайнички». — В Царском Селе, в Федоровском государевом соборе, как в верхней, так и в нижней церкви, в алтарных помещениях были устроены маленькие ниши; в них невидимая, никем из находившихся в церкви, молилась Ал. Федор. перед аналоем, на котором были положены требники и друг. богослужебные книги.
  3. «с немцами, говорят, министр юстиции хорошо дело делает и всю ликвидацию ликвидировал. Все уверены во взятках и в высокой поддержке колонистов». — Намек на ликвидацию зем. владений меннонитов. См. разъясн. к стр. 35, т. IV.
  4. а б «помощник нач. штаба Трегубов», — повидимому сен. Трегубов, прикомандированный к штабу верх. главноком. и являвшийся как бы пом. нач. штаба по всем вопросам гражд. управл. (см. указат.).
  5. «Николай Константинович», надо: «Николай Владимирович» — имя и отчество ген. Рузского.