Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XX

[247]
ГЛАВА XX[1].
Объективация воли в животном организме.

Под объективацией я понимаю воплощение в реальном физическом мире. Но самый этот мир, как я обстоятельно выяснил в первой книге и ее приложениях, — самый этот мир всецело обусловлен познающим субъектом, т. е. интеллектом, и следовательно вне познания совершенно немыслим как такой, ибо он прежде всего — только наглядное представление и, в качестве такого, мозговой феномен. Устраните этот мир, и останется вещь в себе. А то, что последняя — воля, об этом толкует моя вторая книга, и это прежде всего доказывается на примере человеческого и животного организма.

Познание внешнего мира можно охарактеризовать и как сознание других вещей, в противоположность самосознанию. Убедившись в последнем, что настоящий объект или материал его — это воля, мы теперь с той же целью рассмотрим сознание других вещей, т. е. объективное познание. И здесь я выставляю следующий тезис: что в самосознании, т. е. субъективно, есть интеллект, то в сознании других вещей, т. е. объективно, является в виде мозга; и что в самосознании, т. е. субъективно, есть воля, то в сознании других вещей, т. е. объективно, является в виде организма, взятого в целом.

К доказательствам, которые я привел для этого тезиса во второй книге настоящего произведения, равно как и в первых двух главах трактата О воле в природе, — я присоединю еще следующие дополнения и разъяснения.

Для обоснования первой части приведенного тезиса наиболее важное сделано уже в предшествующей главе, так как на примерах необходимости сна, изменений, обусловливаемых старостью и различий анатомического строения, я показал там, что интеллект, как производный по своей природе, всецело зависит от одного, единичного органа — мозга, функцией которого он [248]является, подобно тому как хватание — функция руки, и что он следовательно представляет собою момент физический, подобно пищеварению, а не метафизический, подобно воле. Как для хорошего пищеварения нужен здоровый, крепкий желудок, а для атлета нужны мускулистые, сильные руки, так выдающаяся интеллигенция требует необычайно развитого, хорошо построенного, замечательного по своей тонкости и оживленного энергичной пульсацией мозга. Наоборот, свойства воли не зависят ни от какого органа и ни по какому органу нельзя их прогностицировать. Величайшая ошибка френологии Галля заключается в том, что он и для моральных качеств устанавливает органы мозга. Поражения головы, связанная с потерей мозгового вещества, действуют, по большей части, очень вредно на интеллект: они влекут за собою полное или частичное тупоумие или утрату речи — навсегда или на время (иногда, впрочем, из нескольких знакомых языков больной забывает лишь какой-нибудь один, иногда же — только собственные имена); болезни головы влекут за собою и потерю других знаний и т. п. Наоборот, неизвестен ни один случай, чтобы после такого рода несчастья произошла какая-нибудь перемена в характере человека, чтобы та или другая личность стала хуже или лучше, чтобы она утратила какие-нибудь склонности и страсти или, напротив, приобрела новые,— этого не бывает никогда. Ибо воля имеет свое седалище не в мозгу, и кроме того, она, как начало метафизическое, — prius мозга, а с ним и всего тела, и поэтому не изменяется от тех или других повреждений, испытываемых мозгом. Сделанный Спалланцани и повторенный Вольтером опыт показал[2], что улитка, у которой отрезают голову, остается в живых и через несколько недель у нее вырастает новая голова вместе с щупальцами, отчего у нее восстановляются сознание и представление, между тем как раньше животное давало знать о себе неупорядоченными движениями, которые обнаруживали в нем только слепую волю. Таким образом, и здесь воля оказывается субстанцией, которая пребывает неизменной, между тем как интеллект обусловлен своим органом, как изменчивая акциденция. Интеллект можно назвать регулятором воли.

Кажется, это Тидеман впервые сравнил мозговую нервную систему с паразитом. (Журнал для физиологии, Тидемана и [249]Тревиранус, т. I, стр. 62). Сравнение — очень меткое, потому что мозг вместе с прилегающими к нему спинным мозгом и нервами как бы привит к организму и им питается, с своей стороны не делая непосредственно ничего для поддержания экономии последнего; вот почему жизнь может протекать и без мозга, как это бывает у лишенных мозга уродцев или у черепах, которые и с отрезанной головой продолжают жить еще три недели, — но только при этом должна быть пощажена medulla oblongata, как орган дыхания. Даже курица, у которой Флуранс отрезал весь большой мозг, жила еще в течение десяти месяцев и тучнела. Наконец, и у человека расстройство мозга ведет к смерти не прямо, а через посредство легких и затем сердца. (Bichat, Sur la vie et la mort, part. II, art. 11, § 1). С другой стороны, мозг руководит отношениями к вешнему миру: в этом одном заключаются его обязанности, и этим уплачивает он свой долг питающему его организму, так как существование последнего обусловлено отношениями к миру внешнему. Вот почему мозг, единственный из всех органов, нуждается во сне: ведь его деятельность совершенно отделена от его питания — первая только поглощает силы и вещество, последнее производится всем остальным организмом, как его кормилицей; таким образом, ввиду того, что деятельность мозга ничего не дает для его благосостояния, она истощается, и лишь тогда, когда она останавливается, во время сна, питание мозга совершается беспрепятственно.

Вторая часть приведенного выше тезиса нуждается в обстоятельном разъяснении — даже после всего, что я говорил уже об этом в указанных сочинениях.

Уже выше, в главе XVIII, я показал, что вещь в себе, которая должна лежать в основе всякого явления — значит, и нашего собственного, — в самосознании сбрасывать с себя одну из форм своего явления, пространство, и сохраняет лишь другую, время; почему она, вещь в себе, обнаруживается здесь непосредственнее, чем где бы то ни было, и мы, по самому неприкрытому из ее проявлений, называем ее волей. Но в одном только времени не может быть устойчивой субстанции (какой служит материя), потому что подобная субстанция, как я показал в § 4 первого тома, становится возможной только через тесное объединение пространства и времени. Вот почему в самосознании воля не воспринимается как пребывающий субстрат своих побуждений, не является для воззрения как устойчивая субстанция: только ее отдельные акты, движения и состояния, каковы решения, желания [250]и аффекты, — только они воспринимаются непосредственно, хотя и не наглядно, в последовательном порядке, — и лишь до тех пор, покуда они длятся. Таким образом, познание воли в самосознании есть не интуиция воли, а совершенно непосредственное восприятие ее последовательных побуждений. Наоборот, для того познания, которое обращено вовне, опосредствовано внешними чувствами и осуществляется в рассудке, которое наряду со временем имеет своей формой и пространство, теснейшим образом соединяя их причинной функцией рассудка, отчего оно, это познание, и становится воззрением, — для такого познания то самое, что во внутреннем непосредственном восприятии постигается как воля, интуитивно является в виде органического тела, которого отдельные движения воплощают в себе акты индивидуально данной воли, которого органы и формы воплощают ее неизменные стремления и основной характер и даже которого страдание и благополучие составляют совершенно непосредственные состояния самой этой воли.

Прежде всего мы убеждаемся в этом тождестве тела и воли из отдельных актов того и другой, ибо в них то, что в самосознании познается как непосредственный и реальный волевой акт, одновременно и нераздельно проявляется внешним образом как движение тела, и всякий видит, как, в силу мгновенно наступающих мотивов, столь же мгновенно наступающие решения его воли немедленно столь же верно отпечатлеваются в соответственном количестве движений его тела, как верно отпечатлеваются в тени, отбрасываемой последним, самые эти движения; отсюда у непредубежденного человека самым естественным образом возникает убеждение, что его тело — только внешнее проявление его воли, или тот вид, какой в его интуитивном интеллекте принимает его воля, — другими словами, что это — самая воля его в форме представления. Только в том случае, если насильственно уклониться от этого непосредственного и простого указания, — лишь в таком случае можно, в течение короткого времени, удивляться, как чуду, процессу наших телесных движений; это удивление объясняется тем, что между волевым актом и движением тела действительно нет причинной связи: ведь они непосредственно тождественны, и их кажущееся различие вытекает единственно из того, что здесь одно и то же воспринимается двумя разными способами познания — внутренним и внешним. Настоящее хотение неотделимо от деятельности, и волевой акт в теснейшем смысле — это лишь такой, который запечатлен делом. Простые же решения воли, до своего осуществления, это — просто замыслы, не больше, и потому они относятся к сфере [251]интеллекта; как такие, они имеют свое седалище исключительно в мозгу и представляют собою не что иное, как законченные подсчеты относительной силы разных борющихся между собою мотивов, — вот почему они отличаются большой вероятностью, но не непогрешимостью. В самом деле, они могут оказаться неудачными не только в силу изменений обстоятельств дела, но и потому, что оценка взаимного действия мотивов на волю могла быть сделана ошибочно, что обнаруживается тогда, когда поступок выходит несоответствующим замыслу; именно поэтому и нельзя ручаться за успех какого бы то ни было плана до его осуществления. Таким образом, только в реальном действовании сказывается сама воля, — т. е. в мускульных актах, или раздражимости; следовательно, истинная воля объективируется в последней. Большой мозг — это седалище мотивов, где благодаря последним воля становится произволением, т. е. точнее определяется именно мотивами. Эти мотивы — представления, которые по поводу внешних раздражений органов чувств возникают в силу функций мозга и перерабатываются также в понятия, а затем и в решения. Когда дело доходит до реального акта воли, эти мотивы, лабораторией которых является большой мозг, действуют через посредство малого мозга на спинной мозг и на исходящие от него двигательные нервы, которые действуют затем на мускулы, — но лишь в качестве раздражителей их возбудимости, потому что и гальванические, химические и даже механические раздражения могут производить в мускулах такое же сокращение, какое вызывает в них двигательный нерв. Таким образом, то, что в мозгу было мотивом, действует, когда оно через нервы достигает мускула, как простое раздражение. Чувствительность сама по себе совершенно бессильна сократить мускул; это в состоянии сделать самый мускул, и его способность к этому называется возбудимостью, или раздражимостью; она — исключительное свойство мускула, как чувствительность — исключительное свойство нерва. Последний дает, правда, мускулу повод для его сокращения, но это вовсе не он тем или иным механическим способом сокращает мускул: нет, это происходит исключительно вследствие раздражимости, которая является неотчуждаемой способностью мускула. Рассматриваемая извне, она представляет собою некоторую qualitatem occultam, и только самосознание разоблачает в ней волю. В описанную здесь вкратце причинную цепь, которая начинается воздействием внешнего мотива и кончается сокращением мускула, воля не привходит как последнее звено ее, а представляет собою [252]метафизический субстрат раздражимости мускула; она таким образом играет здесь ту самую роль, какую в любой физической или химической причинной цепи играют лежащие в основе данного процесса таинственные силы природы, которые, как такие, сами не входят звеньями в причинную цепь, а сообщают всем звеньям последней способность действия, — как я обстоятельно показал это в § 26 первого тома. Оттого подобную же таинственную силу природы должны были бы мы класть и в основу мускульного сокращения, если бы такая сила не раскрывалась перед нами из совершенно другого познавательного источника, самосознания, — в качестве воли. Вот почему, как мы выше сказали, наши собственные мускульные движения, если исходить от воли, представляются нам чудом, ибо, хотя от внешнего мотива вплоть до мускульного движения тянется строгая цепь причинности, самая воля не входит в нее в качестве звена, а, как метафизический субстрат возможности воздействия на мускулы со стороны мозга и нерва, лежит в основе также и всякого данного мускульного движения, — таким образом, последнее представляет собою, собственно, не действие воли, а ее проявление. В качестве такого оно, это движение, входит в совершенно отличный от воли, самой по себе, мир представления, формой которого служит закон причинности; вследствие чего, если исходить от воли, оно, движение, для внимательного размышления имеет вид чуда, но для более глубокого исследования дает непосредственнейшее подтверждение той великой истины, что все выступающее в явлении, как тело и его деятельность, само по себе — воля. Если, например, двигательный нерв, ведущий к моей руке, перерезан, то моя воля не может больше двигать ею. Это однако объясняется не тем, будто рука перестала быть, как всякая другая часть моего тела, объектностью, простой видимостью моей воли, или, другими словами, будто исчезла ее раздражимость: нет, это объясняется тем, что воздействие мотива, вследствие которого только я и могу двинуть своей рукою, не может дойти до последней и подействовать в качестве раздражения на ее мускулы, так как путь от мозга к ней прегражден. Таким образом, собственно, моя воля в этом члене моего тела только уклонилась от воздействия со стороны мотива. Непосредственно объективируется воля в раздражимости, а не в чувствительности.

Для того чтобы предупредить в этом пункте всякие недоразумения, в особенности такие, которые исходят от чисто-эмпирически трактикуемой физиологии, я обстоятельнее опишу весь разбираемый нами процесс. [253]

Мое учение гласит, что все тело, это — сама воля, являющаяся в воззрении мозга и, следовательно, принявшая его познавательные формы. Отсюда следует, что воля равномерно находится везде во всем теле, — как это можно и доказать, потому что органические функции не менее животных представляют собою ее дело. Но как же примирить с этим то, что произвольные движения, эти бесспорнейшие обнаружения воли, все-таки, очевидно, исходят из мозга и лишь затем, через спинной мозг, доходят до нервных стволов, которые, наконец, приводят в движение члены и которых паралич или перерез уничтожают поэтому возможность произвольного движения? Не следует ли отсюда, что воля, как и интеллект, имеет свое седалище исключительно в мозгу и, как и интеллект, составляет простую функцию мозга?

Но это не так: все тело есть и будет явление воли в интуиции, т. е. оно представляет собою самую волю, интуируемую, благодаря мозговой функции, как объект. Упомянутый же процесс произвольных актов основывается на том, что воля, которая согласно моему учению обнаруживается в каждом явлении природы, между прочим и растительной и неорганической, выступает в человеческом и животном теле как воля сознательная, — а сознание по существу своему есть нечто единое и цельное и всегда требует поэтому центрального объединительного пункта. Необходимость сознания, как я часто говорил уже, вызвана тем, что вследствие повышенной сложности организма и связанных с нею более разнообразных потребностей его, акты его воли должны направляться мотивами — в такой же мере, как на более низких ступенях подобные акты направляются простыми раздражениями. Вот ради этого воля и должна была явиться здесь, в животном организме, снабженной познающим сознанием, т. е. интеллектом, как средою и седалищем мотивов. Этот интеллект, если смотреть на него с объективной стороны, имеет вид мозга вместе с относящимся к нему аппаратом, т. е. спинным мозгом и нервами. Это именно в нем, по поводу внешних впечатлений, возникают представления, которые становятся мотивами для воли; а в интеллекте-разуме они сверх того подвергаются еще более широкой переработке путем рефлексии и обсуждения. Очевидно, такой интеллект прежде всего должен объединить все свои впечатления, наряду с их переработкой в его функциях, — все равно, для простого ли воззрения или для понятий — в одном пункте, который становится как бы фокусом всех лучей интеллекта, — для того чтобы образовалось [254]то единство сознания, которое представляет собою теоретическое я, этот носитель всего сознания, где оно, познающее я, представляется тождественным с волящим я, коего оно служит простой познавательной функцией. Этот объединяющий пункт сознания, или теоретическое я, и есть кантово синтетическое единство апперцепции, на которое все представления нанизываются как жемчуг на нитку и благодаря которому я мыслю, как нить жемчужного ожерелья, «должно сопровождать все наши представления»[3]. Итак, сборный пункт мотивов, где происходит их вступление в общий фокус сознания, это — мозг. Здесь, в сознании, лишенном разума, они служат только предметом воззрения, а в сознании разумном освещаются понятиями, т. е. впервые мыслятся и подвергаются сравнению in abstracto; а затем воля, сообразно своему индивидуальному и неизменному характеру, высказывается о них в ту или другую сторону, и так возникает решение, которое уже, посредством мозжечка, спинного мозга и нервных стволов, и приводит в движение внешние члены. Ибо хотя и в последних воля присутствует совершенно непосредственно, так как они представляют собою только ее проявление, тем не менее, там, где ей, воле, надлежит руководиться мотивами или даже рефлексией, она имеет нужду в описанном аппарате для восприятия и переработки представлений к подобным мотивам, соответственно чему ее акты и принимают здесь характер решений, — подобно тому как питание крови хилом нуждается в желудке и кишках, в которых этот хил приготовлялся бы и затем, уже в качестве такого, притекал бы к ней через ductum thoracicum, играющий здесь ту самую роль, какую там играет спинной мозг. Проще и общее всего можно выразить это следующим образом: воля непосредственно присутствует во всех мышечных волокнах всего тела как раздражимость, как беспрерывное стремление к деятельности вообще. Но когда этому стремлению надлежит реализироваться, т. е. проявиться в качестве движения, то оно, это движение, как такое, должно принять то или другое направление; направление же это должно быть чем-нибудь определено, т. е. оно нуждается в направителе, — а таким и служит нервная система. Ибо для простой раздражимости, как она заложена в мускульном волокне и сама по себе есть чистая воля, — для нее все направления безразличны; поэтому она и не определяется никаким направлением, а походит на тело, которое равномерно тянут во все стороны: оно остается [255]неподвижным. Когда же привходит в качестве мотива (при рефлективных движениях — в качестве раздражения), деятельность нервов, тогда стремящаяся сила, т. е. раздражимость, принимает определенное направление и производит уже известные движения. Но внешние акты воли, которые не нуждаются в мотивах (значит, и в переработке простых раздражений в представления мозга, откуда и возникают мотивы), а следуют непосредственно за раздражениями, преимущественно внутренними, — такие акты представляют собою рефлексы, исходящие просто из спинного мозга, каковы, например, спазмы и судороги, где воля действует без участия мозга. Аналогичным образом осуществляет воля и органическую жизнь, — тоже по нервным раздражениям, которые идут не из мозга. В каждом мускуле воля проявляется как раздражимость и, значит, сама по себе в состоянии сокращать этот мускул — но только вообще; для того же чтобы в каждый данный момент воспоследовало определенное сокращение, нужна, как и всюду, известная причина, которой здесь должно быть раздражение. Последнее всегда производится нервом, который идет к мускулу. Если этот нерв связан с мозгом, то сокращение представляет собою сознательный волевой акт, т. е. происходит по тем мотивам, которые, вследствие внешнего воздействия, образовались в мозгу в качестве представлений. Если же нерв связан не с мозгом, а с sympathico maximo, то сокращение непроизвольно и бессознательно, т. е. представляет собою служебный по отношению к органической жизни акт, и нервное раздражение, вызывающее его, обусловливается внутренним воздействием, — например, давлением принятой пищи на желудок или желудочного раствора на кишки, или притока крови на стенки сердца: оно, раздражение, сообразно этому есть или пищеварение, или motus peristalticus, или сердцебиение и т. д.

Если же мы проследим этот процесс еще на один шаг назад, то найдем, что мускулы являются продуктом крови и результатом ее сгущения, — до известной степени даже, они представляют собою лишь отвердевшую, как бы свернувшуюся или кристаллизованную кровь, так как они воспринимают в себя почти неизмененным волокнистое вещество (фибрин, cruor) и его красящее вещество (Бурдах, Физиология, т. V, стр. 686). Силу же, образовавшую из крови мускул, не должно принимать за отличную от той, которая впоследствии, как раздражимость, приводит его в движение по импульсу нервного раздражения, доставляемого мозгом: тогда она является самосознанию в качестве того, что мы называем волей. Кроме того, о существовании [256]тесной связи между кровью и раздражимостью свидетельствует и то обстоятельство, что там, где вследствие недостаточности малого кровеоборота, часть крови возвращается к сердцу неокисленной, раздражимость сейчас же становится необычайно слабой, — как это бывает у лягушковых. Движение крови, как и движение мускула, самостоятельно и первично; оно не нуждается, подобно раздражимости, в воздействии нервов и не зависит даже от сердца, как это яснее всего показывает обратное течение крови через вены к сердцу, потому что здесь, в противоположность течению артериальному, толчком для нее, крови, не служит vis a tergo; да и все другие механические объяснения, как, например, то, которое, ссылается на всасывающую силу правого сердечного мешочка, здесь совершенно непригодны (см. Физиологию Бурдаха, т. е. 4 § 763 и Рэш «О значении крови», стр. 11 сл.). Интересно наблюдать, как французы, которые не признают ничего, кроме механических сил, спорят между собою, не имея достаточных аргументов ни на одной из враждующих сторон: Биша приписывает обратный поток крови через вены давлению стенок волосных сосудов, а Мажанди — все еще продолжающемуся импульсу сердца (Précis de physiologie par Magendie, vol. 2, p. 389). То, что движение крови не зависит и от нервной системы, по крайней мере, церебральной, — это доказывают те организмы-плоды, которые (по Мюллеровой физиологии) лишены головного и спинного мозга и все-таки обладают кровообращением. И Флуранс говорит: «движение сердца, взятое само по себе и отвлеченное от всего, что не есть по существу оно само, т. е. от его продолжительности, его энергии и т. д., не зависит ни непосредственно, ни косвенно от центральной нервной системы, и следовательно, не в самых нервных центрах этой системы, а где-нибудь в другом пункте, надо искать первого и непосредственного начала этого движения» (Annales des sciences naturelles p. Audouin et Brongniard, 1828, vol. 13). И Кювье говорит: «Кровообращение продолжает существовать и после разрушения всего головного и всего спинного мозга» (Mém. de l’acad. d. sc. 1823, vol. 6; Hist. d. l’acad. p. Cuvier, p. CXXX). Cor primum vivens et ultimum moriens (сердце первым начинает жить и последним умирает), сказал Галлер. Сердцебиение у умирающего прекращается после всего.

И самые сосуды образовала кровь, так как она в яйце появляется раньше, чем они, и на самом деле они представляют собою только ее самостоятельно избранные, затем проложенные, наконец постепенно сгустившиеся и замкнувшиеся пути, как этому [257]учил уже Каспар Вольф: «Теория генерации», § 30—35. Точно также и неразлучная с движением крови деятельность сердца, хотя она и вызывается потребностью посылать кровь в легкие, все-таки первична, потому что она не зависит от нервной системы и чувствительности, — как это обстоятельно показывает Бурдах. «В сердце — говорит он — наряду с maximum’ом раздражимости дано minimum чувствительности» (l. с., § 769). Сердце в одинаковой степени принадлежит и мускульной системе, и системе кровеносной или сосудистой, — из чего еще раз явствует, что обе системы близко родственны между собою и даже составляют одно целое. А так как метафизическим субстратом той силы, которая приводит в движение мускул, т. е. раздражимости, является воля, то последняя должна быть и субстратом той силы, которая лежит в основе движения и образований крови и благодаря которой возник самый мускул. Направление артерий определяет к тому же форму и величину всех членов тела, — следовательно, и вся форма тела определяется движением крови. Таким образом, кровь, вообще, подобно тому как она питает все органы тела, их же, в качестве основной жидкости организма, первоначально сама и создала из себя и образовала; и питание органов, которое, как общеизвестно, составляет главную функцию крови, служит только продолжением этого первоначального творчества. Все это основательно и прекрасно изложено в упомянутом выше произведении Рэша «О значении крови», 1839. Он показывает, что кровь, это — изначально-оживленная сила и источник как существования, так и питания всех частей тела, что из нее выделились все органы, а с ними, для управления их функциями, и нервная система, которая отчасти как пластическое начало регулирует и направляет жизнь отдельных органов изнутри, отчасти же как начало мозговое руководит их отношениями к внешнему миру. «Кровь — говорит он на стр. 25 — была одновременно мясом и нервом, и в тот самый миг, когда из нее выделился мускул, нерв, точно также определившийся, обособился от мяса». При этом само собою разумеется, что кровь, прежде чем из нее выделились твердые частицы, имела и несколько другие свойства, чем после этого: как определяет ее Рэш, она представляла собою тогда хаотическую, живую, слизистую первожидкость, подобную органической эмульсии, в которой implicite содержались все позднейшие элементы; даже и красный цвет она не имеет с самого начала. Это устраняет возражение, которое можно было бы извлечь из того факта, что головной и спинной мозг начинают развиваться прежде, чем становится [258]заметной циркуляция крови и прежде чем образуется сердце. В этом смысле говорит и Шульц («Система циркуляции», стр. 297): «мы не думаем, чтобы теория Баумгертнера, по которой нервная система образуется раньше, чем кровь, могла быть оправдана; начало возникновения крови он ведет лишь с образования пузырьков, между тем как кровь в форме чистой плазмы появляется уже значительно раньше — в эмбрионе и в царстве животных». Ведь не принимает же никогда красного цвета кровь беспозвоночных животных, — однако мы им не отказываем в ней, как это делал Аристотель. Достойно замечания, что, по сообщению Юстина Кернера (История двух сомнамбул, стр. 78), одна в высшей степени ясновидящая сомнамбула сказала про себя: «я так глубоко вошла внутрь себя, как это никому из людей еще не удавалось: мне кажется, сила моей земной жизни имеет свое начало в крови, вследствие чего она, эта сила, протекая в жилах, через нервы передается всему телу, но самую благородную долю крови передает она, поверх себя, мозгу».

Все это показывает, что воля непосредственнее всего объективируется в крови, которая кладет первое начало и создает форму организма, довершает его силой роста и затем беспрерывно поддерживает его, как регулярно возобновляя все органы, так и экстраординарно восстановляя органы пораженные. Первым продуктом крови являются ее собственные сосуды, а затем мускулы, раздражимостью которых воля оповещает о себе самосознание; таким же продуктом ее служит поэтому и сердце, которое представляет собою одновременно и сосуд, и мускул, а потому является истинным центром и primum mobile всего тела. Но для индивидуальной жизни и существования во внешнем мире воля нуждается еще в двух вспомогательных системах: во-первых, в такой, которая направляла бы и упорядочивала ее внутреннюю и внешнюю деятельность и, во-вторых, в такой, которая постоянно возобновляла бы состав крови, — т. е. воле нужны руководитель и кормилец. Вот почему она и создает для себя нервную систему и систему кишок, и таким образом к functionibus vitalibus, которые служат самыми первыми и существенными для организма, вспомогательно присоединяются functiones animales и functiones naturales. Итак, в нервной системе воля объективируется лишь косвенно и производно, — именно постольку, поскольку эта система являет собою простой вспомогательный орган, или аппарат, при посредстве которого становятся известны воле те частью внутренние, частью внешние побуждения, по каким она должна действовать, сообразно своим [259]целям: внутренние побуждения воспринимает пластическая нервная система, т. е. симпатический нерв, это cerebrum abdominale, — воспринимает как простые раздражения, а воля немедленно здесь же реагирует на них, без ведома мозга; внешние поводы воспринимает мозг, как мотивы, а воля реагирует на них сознательными, вовне направленными поступками. Таким образом, вся нервная система представляет собою как бы щупальца воли, которые она простирает вовнутрь и вовне. Нервы головного и спинного мозга, в своих корнях, распадаются на чувствительные и двигательные. Чувствительные нервы получают вести извне, — вести, которые сосредоточиваются в очаге мозга и подвергаются там переработке, откуда возникают представления — раньше всего, в виде мотивов. Двигательные же нервы, подобно курьерам, доносят о результате мозговой функции — мускулу, на который этот результат действует в качестве раздражения и которого раздражимость есть непосредственное проявление воли. Надо полагать, что и пластические нервы тоже распадаются на чувствительные и двигательные, хотя и на нижележащей ска̀ле. — Роль, которую в организме играют ганглии, следует представлять себе как уменьшенную мозговую роль, вследствие чего одна служит к уяснению другой. Ганглии расположены всюду, где органические функции растительной системы нуждаются в призоре. Выходит, как будто воля, для достижения своих целей, не могла здесь обойтись одной своей непосредственной и простой деятельностью, а возымела нужду в некотором руководительстве, а потому и контроле над своими действиями, — подобно тому как при ведении сложного дела нельзя полагаться на одну только память, а надо все записывать. Для внутренней деятельности организма здесь достаточно одних только нервных узлов, потому что все здесь совершается в собственной области последнего. Наоборот, для внешней деятельности была нужда в очень сложном приспособлении того же рода: последним является мозг со своими нервами органов чувств, этими щупальцами, которые он простирает на внешний мир. Но даже и в тех органах, которые сообщаются с этим великим нервным центром, нет нужды, в очень простых случаях, доводить дело до высшей инстанции: достаточно и низшей, для того чтобы исполнить все необходимое, — а такой подчиненной инстанцией является спинной мозг в его, открытых Маршалем Голем, рефлективных движениях, каковы: чиханье, зевота, рвота, вторая стадия глотания и мн. др. Самая воля присутствует во всем организме, так как последний — это лишь ее видимость; нервная же система всюду налицо только для того, чтобы [260]осуществлять известное направление волевой деятельности, путем контроля над последней, чтобы служить для воли как бы зеркалом, в котором она видела бы, что́ делает, — ведь пользуемся же мы зеркалом во время бритья. Через это образуются внутри организма маленькие чувствилища и ганглии — для специфических и оттого простых отправлений; главное же чувствилище, головной мозг, — это большой искусный аппарат для сложных и многосторонних отправлений, относящихся к внешнему миру, который беспрестанно и неравномерно изменяется. Где в организме нервные нити сливаются в ганглий, там до известной степени образуется замкнутое в себе, особое животное, которое при посредстве ганглия обладает подобием слабого познания, коего сфера, однако, ограничена теми органами, откуда эти нервы непосредственно исходят. То же, что осуществляет для этих частей такое quasi-познание, — это очевидно воля, и мы даже не в состоянии мыслить это как-нибудь иначе. На этом основана vita propria каждого органа, — как и то, что замечается у насекомых (которые вместо спинного мозга имеют двойной нервный ствол с ганглиями, равномерно отстоящими друг от друга): у них каждая часть по удалении от головы и остального туловища, способна жить еще в течение целого дня; на этом же, наконец, основаны, в последней инстанции, и немотивированные мозгом акты, т. е. инстинкт и творческое влечение. Маршаль Голь, о чьем открытии рефлективных движений я упомянул выше, дал в нем, собственно говоря, теорию непроизвольных движений. Последние — это отчасти движения нормальные, или физиологические: сюда относятся замыкание входных и выходных отверстий тела, — значит, sphincterum vesicae et ani (идущее от нервов спинного мозга), век во время сна (идущее от пятой нервной пары), глотки (идущее от N. vagi), когда через нее проходит пища или в нее вторгается угольная кислота; затем, глотание, начиная от гортани; потом зевота, чихание, дыхание — во сне всецело, в бодрственном состоянии — отчасти; наконец, эрекция, извержение семени, а также зачатие и мн. др. Отчасти же к непроизвольным движениям относятся и ненормальные и патологические явления: сюда принадлежат заикание, икота, рвота, всякого рода судороги и конвульсии, особенно при эпилепсии, столбняке, водобоязни и других болезнях; наконец, вызываемые гальваническим или иным раздражением, не сопровождаемые чувством и сознанием содрогания парализованных, т. е. лишенных связи с мозгом, членов, а также содрогания обезглавленных животных, наконец — все движения и акты родившихся без мозга детей. Всякая [261]судорога — это возмущение нервов отдельных членов против суверенитета мозга; нормальные же рефлексы — это законная автократия подчиненных властей. Таким образом, все эти движения непроизвольны, потому что они исходят не от мозга и оттого совершаются не по мотивам, а в силу простых раздражений. Вызывающие их раздражения доходят только до спинного мозга, или до medullae oblongatae, а оттуда непосредственно совершается та реакция, которая производит движение. В таком же отношении, какое существует между головным мозгом, с одной стороны, и мотивом и поступком, с другой, — в таком же отношении находится спинной мозг к упомянутым непроизвольным движениям, и что́ для головного мозга составляет sentient and voluntary nerv, то для спинного мозга — incident and motor nerv. А что как в первых движениях, так и в последних, настоящим побудителем служит воля, — это тем явственнее бросается в глаза, что непроизвольно движимые мускулы по большей части суть те самые, которые, при других обстоятельствах, получают движение от мозга, — именно, в тех произвольных актах, где их primum mobile внутренне открывается нам, в самосознании, как воля. Замечательная книга Маршаля Голя «On the diseases of the nervous system» чрезвычайно пригодна для уяснения разницы между произволом и волей и для подтверждения истинности моей основной теории.

Для того чтобы наглядно пояснить все сказанное здесь, припомним теперь, как совершается возникновение такого организма, который легче всего поддается нашим наблюдениям. Кто делает цыпленка в яйце? Не какое ли нибудь извне приходящее и проникающее сквозь скорлупу колдовство? О, нет! Цыпленок делает себя сам, и та же самая сила, которая создает и завершает это в высшей степени сложное, глубоко обдуманное и целесообразное творение, — эта же сила, когда последнее готово, разбивает скорлупу и затем, под именем воли, производит внешние действия цыпленка. Делать одновременно и то, и другое эта сила не могла: занятая раньше созиданием организма, она не заботилась ни о чем внешнем. Но когда организм готов, начинается эта внешняя забота, по указаниям мозга и его щупальц, внешних чувств: мозг и чувства представляют собою заранее приспособленный для этой цели аппарат, служба коего начинается лишь тогда, когда он пробуждается в самосознании в качестве интеллекта, который являет собою фонарь для шествия воли, ее ἡγεμονικον, и в то же время служит носителем объективного внешнего мира, — как ни ограничен горизонт [262]последнего в сознании цыпленка. Но то, что курица, при посредстве этого аппарата, в состоянии производить теперь во внешнем мире, — это, как обусловленное моментом второстепенным, бесконечно ниже того, на что она была способна в своей первоначальном состоянии, когда она сама себя делала.

Выше мы признали мозговую нервную систему вспомогательным органом воли, в котором последняя таким образом объективируется во вторую очередь. Подобно тому как мозговая система, хотя и не вступая непосредственно в круг жизненных функций организма, а только регулируя его отношения к внешнему миру, имеет все-таки своей опорой организм и в награду за свои услуги получает от него питание; подобно тому как мозговая, или животная жизнь является, следовательно, продуктом органической жизни, — так мозг и его функция, познавание, т. е. интеллект, косвенным и производным образом составляет проявление воли: и в мозге объективируется воля, и притом как воля к восприятию внешнего мира, т. е. как воля к знанию. Поэтому, как ни велика и существенна в нас разница между волением и познаванием, все-таки последним субстратом обоих остается одно и то же: это — воля, как внутренняя сущность всякого явления; познавание же, интеллект, который в самосознании безусловно является как нечто второстепенное, надо рассматривать не только как акциденцию воли, но и как ее произведение, и значит хотя и окольным путем, но его все-таки надо сводить к той же воле. Как интеллект физиологически оказывается функцией определенного органа тела, так метафизически в нем надо видеть дело воли, объективацией или видимостью которой служит все тело. Итак, воля к познаванию, рассматриваемая с объективной точки зрения, это — мозг; как воля к ходьбе, рассматриваемая с объективной точки зрения, это — нога; воля к схватыванию — рука, воля, к пищеварению — желудок, к деторождению — половые органы, и т. д. Вся эта объективация, конечно, в последнем счете существует только для мозга, как его воззрение: в последнем воля представляется как органическое тело. Но поскольку мозг познает, постольку он сам не познается: он — познающее, субъект всякого познавания. Поскольку же он, в объективном воззрении, т. е. в сознании других вещей, — следовательно, производным образом, познается, постольку он, как орган тела, относится к объективации воли. Ибо весь этот процесс, — самопознание воли; он исходит из последней и возвращается к ней, представляет собою то, что Кант назвал явлением, в противоположность вещи в себе. Таким образом, то, [263]что познается, что становится представлением, это — воля, и это представление есть то, что мы называем телом, которое, как протяженное в пространстве и движущееся во времени, существует только в силу функций мозга, т. е. только в последнем. Наоборот, то, что познает, что имеет упомянутое представление, это — мозг, который, однако, сам себя не познает, а сознает себя лишь в качестве интеллекта, т. е. познающего, — следовательно, сознает себя лишь субъективно. То, что рассматриваемое изнутри, есть познавательная способность, — это самое, рассматриваемое извне, есть мозг. Этот мозг представляет собою часть всего тела, так как сам он принадлежит к объективациям воли, — именно в нем объективируется ее хотение познавать, ее обращение к внешнему миру. Мозг, ввиду этого, а с ним и интеллект, непосредственно обусловлен телом, а последнее в свою очередь обусловлено мозгом, но лишь косвенно, — поскольку оно пространственно и телесно, поскольку оно существует в мире воззрения, а не само по себе, не как воля. Целое, таким образом, это в конце концов воля, которая для самой себя делается представлением, а эта воля есть то единство, которое мы выражаем посредством я. Самый мозг, поскольку он представляем, т. е., значит, в сознании других вещей, производно, — самый мозг есть лишь представление. Но сам по себе и поскольку он представляет, он есть воля, ибо последняя — это реальный субстрат всякого явления: ее хотение познавать объективируется в виде мозга и его функций.

Подобие, не совершенное, правда, но до некоторой степени уясняющее сущность явления «человек», как мы ее здесь рассматриваем, — такое подобие можно видеть в Вольтовом столбе: металлы, вместе с жидкостью, это — тело; химический акт, лежащий в основе всего данного процесса, — это воля, а возникающее отсюда электрическое напряжение, которое вызывает удар и искру, это — интеллект. Но — omne simile claudicat (всякое сравнение хромает).

В патологии за последнее время утвердилась, наконец, физиатрическая теория, в силу коей самые болезни представляют собою целительный процесс природы, который она учиняет для того, чтобы известное расстройство, вторгшееся так или иначе в организм, устранить путем одоления причин этого расстройства, причем она, природа, в решительной борьбе, кризисе, либо одерживает победу и достигает своей цели, либо терпит поражение. Всю свою рациональность это объяснение приобретает только с нашей точки зрения, которая позволяет [264]усматривать в жизненной силе, здесь выступающей в качестве «vis naturae medicatrix», — волю: последняя при нормальном состоянии тела лежит в основе всех органических функций, а при наступлении какого-нибудь расстройства, грозящего низвергнуть все ее дело, облекается диктаторской властью, для того чтобы путем чрезвычайных мероприятий и совершенно необычных операций (болезнь) подавить возмутившиеся силы и все вернуть в прежнюю колею. Говорить же, как это часто делает Брандис в тех местах своей книги «О применении холода», которые я привел в первом отделе моего трактата о воле в природе, говорить, что болеет сама воля, — это грубое недоразумение. Когда я думаю об этом и вместе с тем припоминаю, что Брандис в своей прежней книге «О жизненной силе», 1795, нисколько не подозревает, что эта жизненная сила сама по себе — воля, а наоборот, на стр. 13 говорит: «невозможно, чтобы жизненная сила была той сущностью, которую мы познаем только через свое сознание, так как большинство движений происходят помимо нашего сознания; утверждение, будто эта сущность, коей единственным и известным признаком является сознание, действует на тело и без сознания, по меньшей мере вполне произвольно и не доказано», и на стр. 14: «мне кажется, что возражения Галлера против мнения, будто всякое живое движение — действие души, неопровержимы»; когда я соображаю далее, что свою книгу «О применении холода», где воля вдруг и так решительно выступает в качестве жизненной силы, — эту книгу он написал семидесяти лет от роду, в возрасте, когда ни у кого еще впервые не зарождались оригинальные мысли и принципы; когда я сверх того принимаю во внимание, что он пользуется как раз моими выражениями «воля» и «представление», а не столь употребительными терминами: «вожделеющая и познавательная способности», — тогда я, в противоположность своему прежнему взгляду, прихожу к убеждению, что свою основную мысль он заимствовал у меня и с обычной для современных представителей ученого мира добросовестностью умолчал об этом. Подробнее см. во втором (и третьем) издании моей книги «О воле в природе», стр. 14.

Ничто так не пригодно для подтверждения и уяснения того, чем мы занимаемся в настоящей главе, как заслуженно-знаменитая книга Биша «Sur la vie et la mort». Мои воззрения и его поддерживают друг друга, так как его взгляды представляют собою физиологический комментарий к моим, а последние — философский комментарий к его теориям и лучше всего нас можно [265]понять, если читать обоих вместе. В особенности имею я здесь в виду первую половину его сочинения, озаглавленную «Recherches physiologiques sur la vie». В основу своих рассуждений он кладет противоположность между органической и животной жизнью, соответствующую моей противоположности между волей и интеллектом. Кто вникает не в слова, а в смысл, тот не будет приведен в недоумение тем, что Биша приписывает волю животной жизни; ибо он, как это обычно бывает, понимает под волей только сознательное произволение, которое, разумеется, исходит от мозга, где оно, однако, как я это показал выше, представляет собою не действительное воление, а простое обсуждение и взвешивание мотивов, коего итог или вывод в конце концов является волевым актом. Все то, что я приписываю воле в действительном смысле этого слова, Биша причисляет к органической жизни, и все, что я понимаю как интеллект, для него оказывается животной жизнью. Последняя имеет у него свое седалище исключительно в мозгу с его придатками, а жизнь органическая рассеяна во всем остальном организме. Та полная противоположность, которую он устанавливает между обоими видами жизни, соответствует той противоположности, которая существует у меня между волей и интеллектом. Как анатом и физиолог, он исходит при этом из объективного, т. е. из сознания других вещей; я же, как философ, исхожу из субъективного, т. е. из самосознания, — и отрадно видеть, как мы оба, подобно двум голосам в дуэте, соблюдаем гармонический унисон, хотя каждый из нас и говорит нечто иное. Поэтому, кто желает понять меня, пусть читает Биша; а кто желает понять его глубже, чем он сам себя понимал, пусть читает меня. Так, Биша, в четвертой главе, показывает нам, что органическая жизнь раньше начинается и позже угасает, чем жизнь животная, и так как последняя остается без дела и во время сна, то первая имеет, следовательно, почти двойную продолжительность; затем, в главе восьмой и девятой он утверждает, что органическая жизнь творит все в совершенстве, сразу и самостоятельно, между тем как жизнь животная нуждается в долгом упражнении и воспитании. Но интереснее всего, как он в шестой главе доказывает, что животная жизнь всецело ограничена интеллектуальными операциями и оттого протекает холодно и безучастно, тогда как аффекты и страсти имеют свое седалище в органической жизни, хотя побуждения к ним и лежат в животной, т. е. мозговой, жизни. Здесь у него идут десять чудесных строк, которые я позволю себе списать целиком: il est sans [266]doute étonnant, que les passions n’aient jamais leur terme ni leur origine dans les divers organs de la vie animale; qu’au contraire les parties servant aux fonctions internes, soient constamment affectées par elles, et même les déterminent suivant l’état où elles se trouvent. Tel est cependant ce que la stricte observation nous prouve. Je dis d’abord que l’effet de toute espèce de passion, constamment étranger à la vie animale, est de faire naître un changement une altération quelconque dans la vie organique[4]. Затем он показывает, как гнев действует на кровообращение и биение сердца, как действует на этот же процесс радость и, наконец, страх. Далее он говорит о том, как упомянутые и родственные душевные волнения влияют на легкие, желудок, кишки, печень, железы и поджелудочную железу, и как скорбь ослабляет питание, и как животная, т. е. мозговая жизнь, остается не тронутой всем этим и спокойно продолжает свое течение. Он ссылается и на то, что мы для обозначения интеллектуальных операций указываем рукою на голову, между тем как эту же руку кладем на сердце и грудь, когда хотим выразить свою любовь, радость, печаль и ненависть. Биша замечает, что дурным актером был бы тот, кто, говоря о своей тоске, показывал бы себе на голову, а говоря о своем умственном напряжении, показывал бы себе на сердце. Он подчеркивает и тот факт, что в то время, как ученые помещают так называемую душу в голове, простые люди хорошо чувствуют разницу между интеллектом и состояниями воли и всегда обозначают ее в правильных выражениях; например, они говорят о дельной, умной, толковой голове и, наоборот, выражаются: доброе сердце, нежное сердце или «гнев кипит в моих жилах, волнует мою желчь, от радости у меня поджилки трясутся, ревность отравляет мне кровь» и т. д. «Пение, — говорит Биша, — это язык страстей, органической жизни, между тем как обыкновенная речь — язык рассудка, жизни животной; декламация занимает среднее место. Она оживляет холодный язык мозга выразительным языком внутренних органов: сердца, [267]печени, желудка и т. д.». Окончательный вывод Биша таков: «органическая жизнь это — предел, в котором замкнуты, и центр, из которого исходят страсти». Ничто лучше этой прекрасной и основательной книги не подтверждает и уясняет, что тело это только сама воплощенная (т. е. созерцаемая в мозговых функциях, времени, пространства и причинности) воля; откуда следует, что воля — первичное и основное начало, между тем как интеллект, в качестве простой мозговой функции, представляет собою нечто вторичное и производное.

Но самое удивительное и для меня самое отрадное в ходе рассуждений Биша — то, что этот великий анатом, по пути своих чисто-физиологических соображений, доходит даже до следующего пункта: неизменяемость морального характера он объясняет тем, что только животная жизнь, т. е. функция мозга, подчинена воздействию воспитания, упражнения, образования и привычки, между тем как моральный характер относится к жизни органической, не подверженной внешним изменениям, т. е. к жизни всех остальных органов. Я не могу удержаться, чтобы не привести здесь соответствующей цитаты (статья 9, § 2). «Такова, значит, великая разница между двумя видами жизни животного (между церебральной, или животной, и органической жизнью), обусловленная неодинаковым совершенством разных систем функций, из которых проистекает каждая из этих двух жизней. Именно: в одной жизни преобладание или подчиненность какой-нибудь одной системы, сравнительно с другими, почти всегда зависит от большей или меньшей деятельности или инерции этой системы, от привычки действовать или не действовать; между тем как в другой жизни это преобладание или подчиненность одной системы непосредственно связаны с строением органов и никогда не связаны с их воспитанием. Вот почему физический темперамент и моральный характер совершенно не поддаются изменению путем воспитания, которое столь удивительно модифицирует акты животной жизни, ибо названные темперамент и характер, как мы уже видели, относятся к жизни органической. Характер, если мне позволено будет так выразиться, это — физиономия страстей, темперамент — это физиономия внутренних функций; а так как эти страсти и эти функции остаются всегда одни и те же и имеют одно направление, которого никогда не нарушают привычка и упражнение, то очевидно, что темперамент и характер тоже должны быть изъяты из-под власти воспитания. Оно может умерить влияние характера, может также усилить степень ума и рефлексии, с целью сделать их власть сильнее [268]власти характера, может укрепить животную жизнь, для того чтобы она противостала импульсам жизни органической. Но желать, чтобы воспитание изменило природный характер, укротило или воспламенило страсти, коих он является нормальным выражением, расширило или сузило их сферу, — это аналогично замыслу медика, который пытался бы поднять или понизить на несколько степеней, и при том на всю жизнь, нормальную сокращаемость сердца у здорового человека, навсегда ускорить или замедлить естественную циркуляцию крови в артериях, необходимую для их деятельности, и т. д. Мы заметили бы такому медику, что кровообращение, дыхание и т. п. совсем не входят в область произвола, что они не могут быть модифицируемы человеком, не становясь патологическими, и т. д. Заметим же это самое и по адресу тех, кто думает, что характер изменяется, — а с ним и страсти, так как они представляют собою продукт деятельности всех внутренних органов или же имеют в них, по крайней мере, свое специальное пребывание». Читатель, близко знакомый с моей философией, может себе представить, как велика была моя радость, когда я встретился с этими убеждениями выдающегося мужа, столь рано похищенного у мира, — с этими убеждениями, которые он выработал себе в совершенно другой области и которые являются как бы проверкой моих собственных взглядов.

Специфическим подтверждением той истины, что организм — простая видимость воли, служит еще и следующий факт: укушение собаки, кошки, петуха, а также, вероятно, и других животных, когда они находятся в сильнейшей ярости, может оказаться смертельным, укушение собаки может даже вызвать у человека водобоязнь, хотя бы сама собака и не была бешеной и не сделалась такою и впоследствии. Ибо крайняя ярость — это не что иное, как самое решительное и страстное желание уничтожить его объект, и сказывается это тем, что жало мгновенно получает в таких случаях губительную, до известной степени магическую силу, свидетельствуя этим, что воля и организм в действительности — одно. Этот же вывод следует и из того факта, что сильное раздражение может сразу придать материнскому молоку такие вредные свойства, что младенец тут же умирает в судорогах. (Мост, О симпатических средствах, стр. 16).


[269]
Примечание к сказанному о Биша.

Как я выше показал, Биша глубоко заглянул в человеческую природу и вследствие этого высказал замечательные мысли, которые принадлежат к самому глубокому, что есть во всей французской литературе. Зато теперь, шестьдесят лет спустя, вдруг появился господин Флуранс, выступил против него в своем сочинении „De la vie et de l’intelligence“ и имел бесстыдство без дальних рассуждений провозгласить ложным все, что Биша открыл в этой важной и специально знакомой ему области. И что же выставляет он против Биша? Доводы? Нет, голословные противоположные утверждения[5] и авторитеты, притом столько же несостоятельные, сколько и диковинные: именно — Декарта и Галля! Господин Флуранс, видите ли, исповедует картезианскую веру, и для него, еще в 1858 г., Декарт — „le philosophe par excellence“. Спору нет, Декарт — великий человек, но только в качестве пионера. В совокупности же его учений нет ни одного истинного слова, и в наши дни ссылаться на них, как на авторитет, прямо смешно. Ибо в XIX столетии картезианец в философии — то же, чем был бы птоломеанец в астрономии или сталианец в химии. Для господина же Флуранса догматы Декарта — символ веры. Декарт учил: les volontés sont des pensées, — следовательно, это так и на самом деле, хотя бы всякий в глубине души сознавал, что воление и мышление различаются между собою, как черное от белого, — что́ и дало мне возможность, в девятнадцатой главе, все это основательно и подробно выяснить, причем я всецело опирался на опытные доказательства. Но главное, по Декарту, этому оракулу господина Флуранса, существуют две коренным образом различные субстанции: тело и душа, — следовательно, говорит господин Флуранс в качестве правоверного картезианца: „прежде всего надо отделить, даже словами, то, что относится к телу, от того, что относится к душе“ (I, 72). Он поучает нас далее, что эта „душа обитает единственно и исключительно в головном мозге“ (II, 137), откуда она, согласно одному месту у Декарта, посылает spiritus animales, точно курьеров, к мускулам; сама же она может подвергаться воздействию только со стороны мозга, отчего страсти имеют свое [270]седалище (siège) в сердце, которое терпит от них изменения, но место свое (place) они имеют в мозгу. Да, да — так, действительно, говорит оракул г. Флуранса, для которого все эти речи столь назидательны, что он даже два раза (I, 33 и II, 135) молитвенно повторяет их ради вящего и верного посрамления невежды Биша, который не знает ни души, ни тела, а знает только чисто-животную и органическую жизнь, и которого он снисходительно поучает, что надо основательно различать те части, в коих страсти имеют свое седалище (siègent), от тех, кои они аффицируют. Таким образом выходит, что страсти действуют в одном месте, между тем как сами они находятся в другом. Правда, физические вещи действуют обыкновенно только там, где они находятся, — но, конечно, с такого рода имматериальной душой дело может обстоять и иначе. Однако, что собственно имеют в виду г. Флуранс и его оракул, различая place и siège, sièger и affecter? Основная ошибка господина Флуранса и его Декарта вытекает, собственно, из того, что мотивы, или поводы к страстям, которые как представления лежат конечно в интеллекте, т. е. в мозгу, они смешивают с самыми страстями, которые как волевые движения лежат во всем теле, — а оно (как мы знаем) есть сама воля в ее видимости.

Второй авторитет г. Флуранса, это, как я сказал, — Галль. В начале этой двадцатой главы (и притом уже в предыдущем издании) я, с своей стороны, выразился: «величайшая ошибка френологии Галля заключается в том, что он и для моральных качеств устанавливает органы мозга». Но именно то, что я отвергаю и осуждаю, служит для г. Флуранса предметом хвалы и удивления, — ведь он в сердце своем запечатлел декартовское «les volontés sont des pensées» Декарта. Вот почему он и говорит на 144 стр.: «первая услуга, которую Галль оказал физиологии (?), заключается в следующем: он свел моральное к интеллектуальному и показал, что способности моральные и способности интеллектуальные суть способности одного и того же порядка, — он поместил их все, как те, так и другие, единственно и исключительно в мозгу». До известной степени, вся моя философия, в особенности же девятнадцатая глава настоящего тома, заключается в опровержении этой основной ошибки. Господин же Флуранс не устает восхвалять именно эту ошибку как великую истину, а Галля — как ее первого глашатая. Например, он говорит (стр. 147): «если бы мне надо было классифицировать услуги, которые оказал Галль, я сказал бы, что первая из них, это — сведение моральных свойств к мозгу»; или: «мозг один представляет собою орган [271]души, и притом души во всей полноте ее функций[6]; он — седалище всех моральных способностей, как и всех способностей интеллектуальных. Галль свел моральное к интеллектуальному, он свел моральные свойства к тому же седалищу, к тому же органу, что и способности интеллектуальные». О, как стыдно должно быть нам с Биша перед такой мудростью! Но, говоря серьезно, может ли быть что-нибудь печальнее или, лучше сказать, возмутительнее, чем видеть, что истинное и глубокомысленное находится в загоне, между тем как ложное и нелепое прославляется на все лады; чем пережить новые покушения на сокровенные и важные истины, завоеванные поздно и с трудом, и новые попытки утвердить на их месте старое, плоское заблуждение, рассеянное поздно и с трудом; чем трепетать, чтобы вследствие этого не обратилось вспять столь трудное поступательное движение человеческого знания? Но успокоимся: magna est vis veritatis et praevalebit. Г. Флуранс бесспорно человек с большими заслугами, но приобрел он их главным образом на экспериментальном пути. Между тем именно самые важные истины открываются не экспериментами, а силой мысли и проникновения. Вот Биша своей глубокой и дальнозоркой мыслью и осветил здесь одну из таких истин, до которых никогда не подняться господину Флурансу, со всеми его экспериментальными стараниями, хотя бы он, в качестве правоверного и последовательного картезианца, замучил до смерти еще сотни животных. Но ему бы следовало во время спохватиться и дальше не идти. А та дерзость и самодовольство, какие порождает лишь связанное с незаконным тщеславием поверхностное отношение к делу и с какими г. Флуранс собирается, однако, посредством голословных отрицаний, убеждений старых баб и ссылок на пустые авторитеты, опровергнуть такого мыслителя, как Биша, и не только опровергнуть его, но и указать этому сверчку свой шесток, поучить его уму-разуму и чуть ли не высмеять его, — эта дерзость и самодовольство имеют свой источник в самом характере Академии с ее креслами, восседая на которых разные господа, величающие друг друга illustres confrères, не могут не считать себя равными высшим из людей, не могут не признавать себя оракулами и сообразно этому изрекать приговоры: «се истина, а се ложь». Это заставляет меня и дает мне право открыто сказать, что действительно-выдающиеся и привилегированные умы, которые от времени до времени рождаются для просветления других и к [272] которым несомненно принадлежит Биша, таковы «Божьей милостью» и поэтому относятся к Академиям (где они большей частью занимают сорок первое кресло) и их illustres confrères так же, как принцы крови относятся к бесчисленным, из черни выбираемым представителям народа. Вот почему некоторый тайный страх (a secret awe) должен был бы удерживать господ академиков (которых всегда можно получать гуртом) от вылазок против кого-нибудь из подобных умов, — кроме разве тех случаев, когда и академики в состоянии будут предъявить самые основательные доводы, а не голословное отрицание и ссылки на placita Декарта, что̀ в наши дни только смешно.


Примечания

править
  1. Эта глава находятся в связи с § 20 первого тома.
  2. Spallanzani, Risultati di esperienze sopra la riproduzione della testa nelle lumache terrestri; в Memoirie di matematica ee fisica della Società Italiana, Tom. I, p. 581. — Voltaire, Les colimaçons du révérend père l’escarbotier.
  3. Ср. гл. XXII.
  4. Без сомнения, поразительно, что страсти никогда не имеют своего предела и своего начала в тех или других органах животной жизни, между тем как те органы, которые служат для внутренних функций, постоянно аффицируются последними и даже определяют их сообразно состоянию, в каком они находятся. И между тем именно об этом свидетельствует нам строгое наблюдение. Я утверждаю прежде всего, что цель всякого рода страсти, неизменно чуждая животной жизни, заключается в том, чтобы произвести некоторую перемену, какой-то переворот в органической жизни.
  5. „Все, что относится к сфере ума, принадлежит к животной жизни“, говорит Биша — и до сих пор он несомненно прав; „все, что относится к сфере страстей, принадлежит к жизни органической“, — и это абсолютно ложно“. — Неужели? Decrevit Florentius magnus.
  6. Вы видите, главная суть здесь в картезианской простой душе.