Замок Эскаль-Вигор (Экоут; Веселовская)/1912 (ВТ:Ё)/10

[112]

II.

После этого соглашения Гидон приходил каждый день в замок. Кельмарк проводил с ним долгое время в своей мастерской. Юный крестьянин выказывал в занятиях рвение и горячность неофита, достойные какого-нибудь creato, или ученика итальянских художников эпохи возрождения. Они не знали никакого отдыха в своих занятиях. Гидон был одновременно и моделью, и учеником и помощником Кельмарка. Когда они утомлялись писать, читать или рисовать, Гидон брался за свою трубочку, или распевал, своим громким, точно металл, голосом, героические и первобытные песенки, которым он научился у рыбаков Кларвача.

Кельмарк, казалось, не мог жить без своего ученика, и посылал за ним, если тот опаздывал. Всегда их видели вместе. Они стали неразлучны. Гидон, обыкновенно, обедал в Эскаль-Вигоре, так что возвращался домой только к ночи. По мере того, как Гидон [113]усовершенствовался, развивал свои необыкновенные природные данные, сильная любовь Кельмарка к ученику становилась исключительной, даже подозрительной и почти эгоистичной. Анри счёл своей привилегией образовывать этот характер, наслаждаться этой превосходной натурой, которая стала бы его наилучшим произведением, вдыхать в себя эту чудесную душу. Он бережно культивировал её, точно какие-нибудь необузданные садовники, которые могли бы убить любопытного или временного конкурента, желавшего проникнуть в их сад. Между ними образовывалась нежная дружба. Они удовлетворяли друг друга. Гидон, очарованный, не мечтал об ином рае, как о замке Эскаль-Вигор. Слава, забота об известности не представляли значения в их жизни настоящих художников.

К тому же Кельмарк видел достаточно социальную и поверхностную жизнь так называемых художников. Он знал тщету художественных репутаций, проституцию славы, несправедливость успеха, мерзкие поступки критики, соперничества между врагами, более жестокие и ужасные, чем соперничества между скупыми торговцами.

Бландина, немного недоверчивая, любезно отнеслась к этому товарищу графа. Довольная тем счастьем, которое юный Говартц доставлял Анри, она приветливо встречала его, хотя иногда не обнаруживала большого восторга. В [114]глубине души, не испытывая определённой антипатии к этому мелкому крестьянину, она иногда должна была быть оскорблена до глубины души, всем существом, и несмотря на своё доброе сердце, здравый разум, величие души, она, разумеется, должна была испытывать частые порывы негодования против этого умственного сближения, этой тесной дружбы, этого непонятного союза двух мужчин. Она доходила даже до того, что ревновала графа к таланту и темпераменту молодого художника, этим двум умственным дарам, которые сближали его с душою Кельмарка сильнее, чем вся её глубокая любовь простой женщины и хранительницы его счастья. Доброе существо ничего не высказывало в эти столь человеческие минуты слабости, за которые её разум упрекал её инстинкт.

Что касается Клодины, то вначале и затем ещё долгое время, она совсем не была оскорблена этой сильной дружбой, которую выказывал Дейкграф юному Гидону. Она видела в этом известный, хотя и не прямой, приём ухаживания графа за сестрой, словно он вводил брата в свои интересы. Разумеется, Кельмарк откроется маленькому пастуху в своей любви к молодой фермерше. — «Он очень робок, чтобы прямо открыться мне, — думала она; — сначала он откроется мальчику и постарается через него узнать мои чувства. Он избрал довольно жалкого посредника. Впрочем, у него не было выбора. В ожидании этого [115]близость, которую граф выказывает дрянному шалуну, скорее касается меня».

Слишком сильно размечтавшаяся крестьянская девушка наслаждалась этою глубокою дружбою между Дейкграфом и негодяем, которого так долго отталкивала, почти не считала своим братом. Она перестала даже обращаться с ним грубо, бранить его. Теперь она берегла его, заботилась о нём, смотрела за его одеждою, починяла бельё, — ко всему этому он не привык. Чтобы объяснить эту перемену, девушка поверила Говартцу свой большой план о браке с графом. Бургомистр, не менее тщеславный, приветствовал эти честолюбивые мечты и ни на одну минуту не сомневался в успехе. По примеру своей любимицы он перестал грубо обращаться с сыном.

Когда, после нескольких месяцев так называемого испытания, Дейкграф заявил бургомистру, что он окончательно решил заняться негодяем, Клодина убедила Мишеля Говартца принять это предложение.

Бургомистр, очень тщеславный, немного поколебался, потому что, как он понимал, положение Гидона в замке было бы подчинённым, немного выше какого-нибудь слуги, вроде Ландрильона, но всё же слуги.

В то время как он долго так, под собственной крышей унижал сына, ставя его ниже всяких рабочих, поручая ему самые [116]неприятные обязанности на ферме, его отцовское тщеславие могло бы страдать, видя его в зависимости от другого авторитета, чем его.

Чтобы оправдать своё вмешательство, Кельмарк показал им уже очень порядочные рисунки юного ученика, но ни дочь, ни отец не могли судить об обещаниях этих первых опытов.

— Согласимся на предложение Дейкграфа, — настаивала Клодина, — встречая препятствие отца. Во первых, для нас это прекрасное освобождение. Затем, будьте уверены, что граф занят этим негодяем и берёт его только для того чтобы сделать нам приятное, выразить мне своё расположение. Не будем ему мешать, поверьте мне, нарушая его добрые намерения по отношению к мальчику. Это одно из способов открыть перед мною двери Эскаль-Вигора. Между нами говоря, он не придаёт никакого значения этому негодяю или, по крайней мере, он преувеличивает его небольшие достоинства…

В первое время, когда Гидон вечером возвращался из замка, она спрашивала его о том, что они делали в течение дня, что происходило в замке Эскаль-Вигор, что говорил и делал граф. «Спрашивал ли он обо мне. Что он тебе рассказывал? Скажи, он очень интересуется нами. Говори же, не скрывай ничего. Наверно, он признался тебе в некоторой слабости к твоей сестре?» [117]Гидон отвечал неясно, но так, чтобы не скомпрометировать себя. Действительно, граф спрашивал о ней, как и об отце и даже о слугах, даже о животных на ферме. Но без известной настойчивости. В действительности, Клодина интересовалась очень мало разговорами графа с учеником, всецело увлекавшаяся своими занятиями и работами.

Гидон становился всё более скрытным. С минуты первого соглашения он проявлял своему покровителю столь же верную и глубокую преданность, как и Бландина. К его фанатической любви прибавлялось ещё что то острое и сверкающее, чем наделяют ум и утончённая культура всякое чувство. Гидон, известный под названием безумца, простяка, негодяя, представлял из себя моральную ценность в теле, в чудесной оболочке, которая укреплялась и хорошела с каждым днём.

С тактом, иным взглядом на вещи, с инстинктом любящих натур, он подозревал о расположении его сестры к графу, но был вполне уверен, что граф никогда не ответить ей тем же. Гидон слишком хорошо знал сестру и он чувствовал лучше, чем кто-либо, что огромная пропасть всего вульгарного и взаимного непонимания существовали между ею и Кельмарком.

Ученик вскоре понял даже, что его учитель отдаёт ему предпочтение перед «госпожой [118]управительницей», перед этой благородной Бландиной. Всегда граф, казалось, был больше занят им, чем своей возлюбленной. Гидон в глубине души гордился этим предпочтением, предметом которого он являлся, и можно было бы подумать, что своими любезностями к молодой женщине он хотел искупить то преобладание, которое он занимал в жизни своего учителя.

Гидон угадывал, чувствовал вполне верно: Анри не выказывался определённо перед своим учеником. С другими он держался очень сдержанно, но его любезные слова не противоречили ласке и сильной симпатии к ученику.

Никогда Бландина не видела его столь весёлым, радостным, как с тех пор, как он принялся за воспитание и судьбу этого юного босоножки. Каким сговорчивым и любезным он ни являлся бы по отношению к ней, — он всё же не мог скрыть радости, что сделался главною и постоянною заботою владельца Эскаль-Вигора. Он не проявлял никакой хитрости, нет, он восторгался наивно, иногда чувствовал себя растроганным, при виде немного заброшенной женщины, и в своём эгоизме балованного ребёнка, неофита, избранника, он не замечал безмолвия и скрытности Бландины, когда граф оставлял его обедать, или странного выражения глаз, которое она бросала на того и другого, [119]когда они беседовали, с горячностью и восторгом, отдавались какому-то лиризму, не замечая даже её присутствия, как немого свидетеля.

Деревенские жители Зоудбертинга не видели ничего дурного в этой определённой любви графа к сыну Говартца.

Так же мало, как бургомистр и его дочь, они верили в талант и призвание мальчика.

«Это доброе и милосердное дело, говорили они. Отец ничего не сумел сделать хорошего из этого ужасного и невозможного ротозея, который столько же презирал всякую работу, сколько и развлечения учеников его возраста».

Неуклюжие крестьяне удивлялись даже, что граф сумел добиться и этого из такого мальчишки, который до сих пор мог научиться только хорошо играть на трубе.

К тому же, чем больше сходились учитель с учеником, тем больше Кельмарк выказывал себя приветливым, благородным, даже расточительным к другим, устраивал всякие празднества, увеличивая случаи обильного угощения и гимнастических упражнений.

Он придумывал гонки на парусах вокруг острова и катался сам с Гидоном на яхте, украшенной различными цветами, при чём выказал себя чуть ли не лучшим знатоком этого дела в стране. Он обновил на свой счёт инструменты гильдии св. Сецилии; он постоянно присутствовал на репетициях, выездах и [120]пикниках всей общины юных молодцов; ему случалось даже не раз во время чудных летних ночей, когда сумерки и заря, казалось, сливаются, после долгого бдения, проведённого в атлетических представлениях и шутовских танцах, уводить всю банду в глубину острова и пускать пошляков домой, в отцовские и супружские жилища, только на другой день вечером, после живописного шествия, выпивки, объедения и изящных подвигов под соломою и сеном.

Кельмарк тратил без счета свои деньги. Можно было бы подумать, что он хотел искупить чрезвычайными щедротами и добрыми делами своё право на таинственное и огромное счастье; что он хотел заплатить за ту ненависть, которую могло внушить другим его завидное и хрупкое счастье.

Эти безумства лежали, конечно, на попечении Бландины; однако, она не рисковала даже уговаривать его и не осмеливалась напоминать о таких неуместных расходах.

Естественно, что граф добился популярности, к которой примешивались лесть, прибыль и жадность; но если большинство крестьян любило его в грубой форме, то всё же они любили его по-своему. Бедняки Кларвача, в особенности, готовы были отдать жизнь свою за молодого господина.

В числе открытых своих врагов граф [121]насчитывал только пастора Балтуса Бомберга и нескольких робких святош. Каждое воскресенье пастор метал громы против бесчестия и беспутства графа и грозил адом овцам, которые привязывались к этому бездельному, этому жадному волку; он жаловался, в особенности, на временных посетителей Эскаль-Вигора, этого дьявольского замка, наполненного скандальными изображениями обнажённых тел…

Хотя этот желчный, сердитый, узкий сектант рассорился на смерть с бургомистром, в своём фанатическом рвении, он всё же решился отправиться на ферму, чтобы убедить отца в том риске, которому он себя подвергает, отдавая молодого Гидона на воспитание этому дурному богачу, известному в округе своею безобразною и бесчестною жизнью. Как все закоренелые кальвинисты, Балтус был ещё членом секты, которая отвергала иконы. Если б он не боялся бешеного гнева крестьян, столь привязанных к этой древней реликвии, которая напоминала чрезмерные чувства их предков, он готов был даже стереть фрески мученичества св. Ольфгара.

Кельмарк был вдвойне ему противен, как язычник и как художник. Чтобы запугать бургомистра, Балтус уговаривал его вырвать сына из рук соблазнителя, под страхом лишить Клодину и Гидона наследства почтенных их тёток. Мишель и Клодина, всё более [122]и более привязывавшиеся к графу, прогнали пастора восвояси с насмешками и шутками. Гидон, которого он встретил однажды в окрестностях парка Эскаль-Вигора, не захотел даже слушать его, повернулся к нему спиной и, пожимая плечами, убежал с ещё более вольным жестом.

Между тем дела Клодины, казалось, не двигались вперёд. «Послушай, сонливец, ты ничего мне не рассказываешь, — говорила она тому, кого считала посредником между собою и Кельмарком. — Разве граф не поручил тебе передать мне словечко?» Гидон придумывал какой-нибудь вздор, но чаще всего, недовольный, он прекращал разговор или молчал. Девушка выходила из себя тогда от глупости посредника и начинала даже бранить и грубо обращаться с ним, как прежде.

Из тактичности граф продолжал усиленно посещать их ферму и ухаживать за молодой фермершей. Она выказывала себя более милостивой к нему. Он слишком много употреблял времени на решительное объяснение.

Он почти не дотрагивался до неё пальцем и ни разу не поцеловали её.

Как только она заслышит стук копыт лошади и бег его сеттеров, Клодина выбегала на порог фермы, принимая удовольствие даже в выказывании ему любви, настолько она была уверена в успехе. [123]Начинали много поговаривать о посещении и долгом засиживании на ферме графа.

Хотя граф был занят исключительно маленьким Гидоном, он намеренно любезно встречал каждого. Он выказывал великодушие до какого-то кокетства. В ответ на желчную критику и проклятия ядовитого пастора, он расточал милости, разорялся на подарки одежд и существование бедняков, поддерживаемых исключительно приходом. Пастор разделял деньги и другие милости, но не забывал и себя при этом.

Сколько раз друзья Анри, рыбаки креветок и бездельники из Кларвача, предлагали ему проучить пастора; пятеро из них беспрестанно назначались в замок, в качестве телохранителей Кельмарка. Граф очень часто заставлял позировать себе маленьких сыновей потерпевших кораблекрушение, постоянных посетителей набережных, пиратов того, что выбрасывает море, забавлялся их борьбою и нападением с ножами, или откровенно беседовал с ними, и вместе с Гидоном наслаждался их грубым языком, занимательными рассказами об их проделках. Эти беспорочные мальчики, неисправимые бродяги, которые нигде не умели ужиться и были выгнаны повсюду, эти чудесные человеческие ростки, первые учителя маленького Гидона, бредили только Анри и Эскаль-Вигором.

— Скажите только слово, предлагал то один, [124]то другой Кельмарку, и мы разрушим священнический дом; и мы повесим быстро и высоко этого болтуна псалмов; или лучше, не содрать ли кожу с него, как наши предки Смарагдиса содрали с апостола Ольфгара, этого непрошеного гостя?

И они поступили бы так, как говорили, по одному жесту, по одному слову своего господина, вместе с ними все набросились бы на надоедливого проповедника.

Много раз, проходя мимо священника, музыканты гильдии св. Сецилии издавали свист. В один весёлый вечер они даже выбили ему окна. На праздник св. Сильвестра они приставили к двери пастора ужасное чучело из соломы с просфорой на голове, представлявшее его достойную подругу и его приговорённую душу, и, так как после этого ругательства снова посыпались проклятия на Дейкграфа и Бландину, шалуны Кларвача вымарали испражнениями заново разрисованный фасад священнического дома.

Пастор, пожелтевший от негодования и злобы казалось, находился один против всего прихода и даже всего острова.

— Как образумить этого гордеца Кельмарка, — думал Балтус Бомберг. — Как уничтожить его престиж, отклонить от него этих заблудших и ослеплённых грубиянов, навлечь их на [125]своего идола, заставать их сжечь то, чему они поклоняются?

Но никто его не слушал, и почти не ходил в церковь. В конце концов, он проповедовал перед пустыми скамейками. Около дюжины старых ханжей, в числе которых были его жена и обе сестры бургомистра, только одни поддерживало его.

В сильном поклонении, которое вызывал к себе юный граф, чувствовалось что-то вроде восторженного культа римского народа к Нерону, милосердного и расточительного поставщика хлеба и зрелищ.