Этика нигилизма (Франк)/ДО

Yat-round-icon1.jpg

Этика нигилизма
авторъ С. Л. Франкъ
См. Оглавленіе. Изъ сборника «Вѣхи. Сборникъ статей о русской интеллигенціи. — Москва, 1909.». Источникъ: Commons-logo.svg Сканы, размещённые на Викискладе Этика нигилизма (Франк)/ДО въ новой орѳографіи


[146]
Этика нигилизма.
(Къ характеристикѣ нравственнаго міровоззрѣнія русской интеллигенціи).

Не вокругъ творцовъ новаго шума,—вокруг творцовъ новыхъ цѣнностей вращается міръ; онъ вращается неслышно.

— И если кто идетъ въ огонь за свое ученіе—что это доказываетъ? Поистинѣ, важнѣе, чтобы изъ собственнаго пламени души рождалось собственное ученіе.

Фр. Ницше. Also sprach Zarathustra.

Два факта величайшей важности должны сосредоточить на себѣ вниманіе тѣхъ, кто хочетъ и можетъ обсудить свободно и правдиво современное положеніе нашего общества и пути къ его возрожденію. Это—крушеніе многообѣщавшаго общественнаго движенія, руководимаго интеллигентскимъ сознаніемъ, и послѣдовавшій за этимъ событіемъ быстрый развалъ наиболѣе крѣпкихъ нравственныхъ традицій и понятій въ средѣ русской интеллигенціи. Оба свидѣтельствуютъ, въ сущности, объ одномъ, оба обнажаютъ скрытую дотолѣ картину безсилія, непроизводительности и несостоятельности традиціоннаго моральнаго и культурно-философскаго міровоззрѣнія русской интеллигенціи. Что касается перваго факта—неудачи русской революціи, то банальное „объясненіе“ его злокозненностью „реакціи“ и „бюрократіи“ неспособно удовлетворить никого, кто стремится къ серьезному, добросовѣстному и, главное, плодотворному обсужденію вопроса. Оно не столько фактически невѣрно, [147]сколько ошибочно методологически. Это вообще есть не теоретическое объясненіе, а лишь весьма одностороннее и практически вредное моральное вмѣненіе факта. Конечно, безспорно, что партія, защищавшая „старый порядокъ“ противъ освободительнаго движенія, сдѣлала все отъ нея зависящее, чтобы затормозить это движеніе и отнять отъ него его плоды. Ее можно обвинять въ эгоизмѣ, государственной близорукости, въ пренебреженіи къ интересамъ народа, но возлагать на нее отвѣтственность за неудачу борьбы, которая велась прямо противъ нея и все время была направлена на ея уничтоженіе,—значитъ разсуждать или просто недобросовѣстно, или ребячески-безсмысленно; это приблизительно равносильно обвиненію японцевъ въ печальномъ исходѣ русско-японской войны. Въ этомъ распространенномъ стремленіи успокаиваться во всѣхъ случаяхъ на дешевой мысли, что „виновато начальство“, сказывается оскорбительная рабья психологія, чуждая сознанія личной отвѣтственности и привыкшая свое благо и зло приписывать всегда милости или гнѣву посторонней, внѣшней силы. Напротивъ, къ настоящему положенію вещей безусловно и всецѣло примѣнимо утвержденіе, что „всякій народъ имѣетъ то правительство, котораго онъ заслуживаетъ“. Если въ дореволюціонную эпоху фактическая сила стараго порядка еще не давала права признавать его внутреннюю историческую неизбѣжность, то теперь, когда борьба, на нѣкоторое время захватившая все общество и сдѣлавшая его голосъ политически рѣшающимъ, закончилась неудачей защитниковъ новыхъ идей, общество не въ правѣ снимать съ себя отвѣтственность за укладъ жизни, выросшій изъ этого броженія. Безсиліе общества, обнаружившееся въ этой политической схваткѣ, есть не случайность и не простое несчастіе; съ исторической и моральной точки зрѣнія это есть его грѣхъ. И такъ какъ въ конечномъ счетѣ все движеніе какъ по своимъ цѣлямъ, такъ и по своей тактикѣ было руководимо и опредѣляемо духовными силами интеллигенціи—ея вѣрованіями, ея жизненнымъ опытомъ, ея оцѣнками и вкусами, ея умственнымъ и нравственнымъ укладомъ—то проблема политическая само собою становится проблемой культурно-философской и моральной, вопросъ о неудачѣ [148]интеллигентскаго дѣла наталкиваетъ на болѣе общій и важный вопросъ о цѣнности интеллигентской вѣры.

Къ той же проблемѣ подводитъ и другой отмѣченный нами фактъ. Какъ могло случиться, что столь, казалось, устойчивыя и крѣпкія нравственныя основы интеллигенціи такъ быстро и радикально расшатались? Какъ объяснить, что чистая и честная русская интеллигенція, воспитанная на проповѣди лучшихъ людей, способна была хоть на мгновеніе опуститься до грабежей и животной разнузданности? Отчего политическія преступленія такъ незамѣтно слились съ уголовными и отчего „санинство“ и вульгаризованная „проблема пола“ какъ-то идейно сплелась съ революціонностью? Ограничиться моральнымъ осужденіемъ такихъ явленій было бы не только мало производительно, но и привело бы къ затемненію ихъ наиболѣе характерной черты; ибо поразительность ихъ въ томъ и состоитъ, что это—не простыя нарушенія нравственности, возможныя всегда и повсюду, а безчинства, претендующія на идейное значеніе и проповѣдуемыя, как новые идеалы. И вопросъ состоитъ въ томъ, отчего такая проповѣдь могла имѣть успѣхъ и какимъ образомъ въ интеллигентскомъ обществѣ не нашлось достаточно сильныхъ и устойчивыхъ моральныхъ традицій, которыя могли бы энергично воспрепятствовать ей. Прочувствовать этотъ вопросъ, значитъ непосредственно понять, что въ интеллигентскомъ міросозерцаніи, по меньшей мѣрѣ, не все обстоитъ благополучно. Кризисъ политическій и кризисъ нравственный одинаково настойчиво требуютъ вдумчиваго и безпристрастнаго пересмотра духовной жизни русской интеллигенціи.

Нижеслѣдующія строки посвящены лишь одной части этой обширной и сложной задачи—именно попыткѣ критически уяснить и оцѣнить нравственное міровоззрѣніе интеллигенціи. Конечно, конкретно различныя стороны духовной жизни не существуютъ обособленно; живую душу нельзя разлагать на отдѣльныя части и складывать изъ нихъ, подобно механизму—мы можемъ лишь мысленно выдѣлять эти части искусственно изолирующимъ процессомъ абстракціи. Въ частности, нравственное міровоззрѣніе такъ тѣсно вплетено въ цѣлостный [149]душевный обликъ, такъ неразрывно связано, съ одной стороны, съ религіозно-философскими вѣрованіями и оцѣнками, и съ другой стороны,—съ непосредственными психическими импульсами, съ общимъ міроощущеніемъ и жизнечувствіемъ, что самостоятельное теоретическое его изображеніе неизбѣжно должно оставаться схематичнымъ, быть не художественнымъ портретомъ, а лишь пояснительнымъ чертежомъ; и чистый, изолированный анализъ его, сознательно и до конца игнорирующій его жизненную связь съ другими, частью обосновывающими его, частью изъ него вытекающими духовными мотивами, здѣсь вообще и невозможенъ, и нежелателенъ. Чрезвычайно трудно распутать живой клубокъ духовной жизни и прослѣдить сплетеніе образующихъ его отдѣльныхъ нитей—морально-философскихъ мотивовъ и идей; здѣсь можно напередъ разсчитывать лишь на приблизительную точность. Но и несовершенная попытка анализа весьма важна и настоятельно необходима. Нравственный міръ русской интеллигенціи,—который въ теченіе многихъ десятилѣтій остается въ существенныхъ чертахъ неизмѣннымъ, при всемъ разнообразіи исповѣдывавшихся интеллигенціей соціальныхъ вѣроученій—сложился въ нѣкоторую обширную и живую систему, въ своего рода организмъ, упорствующій въ бытіи и исполненный инстинкта самосохраненія. Чтобы понять болѣзни этого организма—очевидные и угрожающіе симптомы которыхъ мы только что указали—надо попытаться мысленно анатомировать его и подойти хотя бы къ наиболѣе основнымъ его корнямъ.


Нравственность, нравственныя оцѣнки и нравственные мотивы занимаютъ въ душѣ русскаго интеллигента совершенно исключительное мѣсто. Если можно было бы однимъ словомъ охарактеризовать умонастроеніе нашей интеллигенціи, нужно было бы назвать его морализмомъ. Русскій интеллигентъ не знаетъ никакихъ абсолютныхъ цѣнностей, никакихъ критеріевъ, никакой оріентировки въ жизни, кромѣ моральнаго разграниченія людей, поступковъ, состояній на хорошіе и дурные, добрые и злые. У насъ нужны особыя, настойчивыя указанія, исключительно громкіе призывы, которые для большинства [150]звучатъ всегда нѣсколько неестественно и аффектированно, чтобы вообще дать почувствовать, что въ жизни существуютъ или, по крайней мѣрѣ, мыслимы еще иныя цѣнности и мѣрила, кромѣ нравственныхъ,—что, на ряду съ добромъ, душѣ доступны еще идеалы истины, красоты, Божества, которые также могутъ волновать сердца и вести ихъ на подвиги. Цѣнности теоретическія, эстетическія, религіозныя не имѣютъ власти надъ сердцемъ русскаго интеллигента, ощущаются имъ смутно и неинтенсивно и, во всякомъ случаѣ, всегда приносятся въ жертву моральнымъ цѣнностямъ. Теоретическая, научная истина, строгое и чистое знаніе ради знанія, безкорыстное стремленіе къ адэкватному интеллектуальному отображенію міра и овладѣнію им никогда не могли укорениться въ интеллигентскомъ сознаніи. Вся исторія нашего умственнаго развітія окрашена въ яркій морально-утилитарный цвѣтъ. Начиная съ восторженнаго поклоненія естествознанію въ 60-хъ годахъ и кончая самоновѣйшими научными увлеченіями вродѣ эмпиріокритицизма, наша интеллигенція искала въ мыслителяхъ и ихъ системахъ не истины научной, а пользы для жизни, оправданія или освященія какой-либо общественно-моральной тенденціи. Именно эту психологическую черту русской интеллигенціи Михайловскій пытался обосновать и узаконить въ своемъ пресловутомъ ученіи о „субъективномъ методѣ“. Эта характерная особенность русскаго интеллигентскаго мышленія—неразвитость въ немъ того, что Ницше называлъ интеллектуальной совѣстью—настолько общеизвѣстна и очевидна, что разногласія можетъ вызывать, собственно, не ея констатированіе, а лишь ея оцѣнка. Еще слабѣе, пожалуй, еще болѣе робко, заглушенно и неувѣренно звучитъ въ душѣ русскаго интеллигента голосъ совѣсти эстетической. Въ этомъ отношеніи Писаревъ, съ его мальчишескимъ развѣнчаніемъ величайшаго національнаго художника, и вся писаревщина, это буйное возстаніе противъ эстетики, были не просто единичнымъ эпизодомъ нашего духовнаго развитія, а скорѣе лишь выпуклымъ стекломъ, которое собрало въ одну яркую точку лучи варварскаго иконоборства, неизмѣнно горящіе въ интеллигентскомъ сознаніи. Эстетика есть ненужная и опасная роскошь, искусство допустимо [151]лишь какъ внѣшняя форма для нравственной проповѣди—т.-е. допустимо именно не чистое искусство, а его тенденціозное искаженіе—таково вѣрованіе, которымъ въ теченіе долгихъ десятилѣтій было преисполнено наше прогрессивное общественное мнѣніе и которое еще теперь, когда уже стало зазорнымъ открытое его исповѣданіе, омрачаетъ своей тѣнью всю нашу духовную жизнь. Что касается цѣнностей религіозныхъ, то въ послѣднее время принято утверждать, что русская интеллигенція глубоко религіозна и лишь по недоразумѣнію сама того не замѣчаетъ; однако этотъ взглядъ цѣликомъ покоится на неправильномъ словоупотребленіи. Спорить о словахъ—безполезно и скучно. Если подъ религіозностью разумѣть фанатизмъ, страстную преданность излюбленной идеѣ, граничащую съ idée fixe и доводящую человѣка, съ одной стороны, до самопожертвованія и величайшихъ подвиговъ, и съ другой стороны—до уродливаго искаженія всей жизненной перспективы и нетерпимаго истребленія всего несогласнаго съ данной идеей,—то, конечно, русская интеллигенція религіозна въ высочайшей степени. Но вѣдь понятіе религіи имѣетъ болѣе опредѣленное значеніе, котораго не можетъ вытѣснить это—часто, впрочемъ, неизбѣжное и полезное—вольное метафорическое словоупотребленіе. При всемъ разнообразіи религіозныхъ воззрѣній, религія всегда означаетъ вѣру въ реальность абсолютно-цѣннаго, признаніе начала, въ которомъ слиты воедино реальная сила бытія и идеальная правда духа. Религіозное умонастроеніе сводится именно къ сознанію космическаго, сверхчеловѣческаго значенія высшихъ цѣнностей, и всякое міровоззрѣніе, для котораго идеалъ имѣетъ лишь относительный человѣческій смыслъ, будетъ нерелигіознымъ и антирелигіознымъ, какова бы ни была психологическая сила сопровождающихъ его и развиваемыхъ имъ аффектовъ. И если интеллигентское жизнепониманіе чуждо и враждебно теоретическимъ и эстетическимъ мотивамъ, то еще сильнѣе оно отталкиваетъ отъ себя и изгоняетъ мотивы и цѣнности религіознаго порядка. Кто любитъ истину или красоту, того подозрѣваютъ въ равнодушіи къ народному благу и осуждаютъ за забвеніе насущныхъ нуждъ, ради призрачныхъ интересовъ и забавъ роскоши; но кто любитъ Бога, того считаютъ прямымъ [152]врагомъ народа. И тутъ—не простое недоразумѣніе, не одно лишь безмысліе и близорукость, въ силу которыхъ укрѣпился исторически и теоретически несостоятельный догматъ о вѣчной, имманентной „реакціонности“ всякой религіи. Напротивъ, тутъ обнаруживается внутренне неизбѣжное, метафизическое отталкиваніе двухъ міросозерцаній и міроощущеній—исконная и непримиримая борьба между религіознымъ настроеніемъ, пытающимся сблизить человѣческую жизнь съ сверхчеловѣческимъ и абсолютнымъ началомъ, найти для нея вѣчную и универсальную опору,—и настроеніемъ нигилистическимъ, стремящимся увѣковѣчить и абсолютизировать одно лишь „человѣческое, слишкомъ человѣческое“. Пусть догматъ о неизбѣжной связи между религіей и реакціей есть лишь наивное заблужденіе, основанное на предвзятости мысли и историческомъ невѣжествѣ. Однако, въ сужденіи, что любовь къ „небу“ заставляетъ человѣка совершенно иначе относиться къ „землѣ“ и земнымъ дѣламъ, содержится безспорная и глубоко важная правда. Религіозность несовмѣстима съ признаніемъ абсолютнаго значенія за земными, человѣческими интересами, съ нигилистическимъ и утилитаристическимъ поклоненіемъ внѣшнимъ жизненнымъ благамъ. И здѣсь мы подошли къ самому глубокому и центральному мотиву интеллигентскаго жизнепониманія.

Морализмъ русской интеллигенціи есть лишь выраженіе и отраженіе ея нигилизма. Правда, разсуждая строго логически, изъ нигилизма можно и должно вывести и въ области морали только нигилизмъ же, т.-е. аморализмъ, и Штирнеру не стоило большого труда разъяснить этотъ логическій выводъ Фейербаху и его ученикамъ. Если бытіе лишено всякаго внутренняго смысла, если субъективныя человѣческія желанія суть единственный разумный критерій для практической оріентировки человѣка въ мірѣ, то съ какой стати долженъ я признавать какія-либо обязанности, и не будетъ ли моимъ законнымъ правомъ простое эгоистическое наслажденіе жизнью, безхитростное и естественное, carpe diem? Нашъ Базаровъ также, конечно, былъ неопровержимо логиченъ, когда отказывался служить интересамъ мужика, и высказывалъ полнѣйшее равнодушіе къ тому человѣческому благополучію, которое должно наступить, когда изъ него, [153]Базарова, „будетъ лопухъ расти“. Ниже мы увидимъ, что это противорѣчіе весьма ощутительно сказывается въ реальныхъ плодахъ интеллигентскаго міровоззрѣнія. Однако, если мы сдѣлаемъ въ этомъ пунктѣ логическій скачокъ, если отъ эгоизма мы какъ-нибудь доберемся психологически до альтруизма, и отъ заботы о моемъ собственномъ „я“—до заботы о насущномъ хлѣбѣ для всѣхъ или большинства,—или, говоря иначе, если здѣсь мы замѣнимъ раціональное доказательство ирраціональнымъ инстинктомъ родовой или общественной солидарности, то весь остальной характеръ міровоззрѣнія русской интеллигенціи можетъ быть выведенъ съ совершенной отчетливостью изъ ея нигилизма.

Поскольку вообще съ нигилизмомъ соединима общеобязательная и обязывающая вѣра, этой вѣрой можетъ быть только морализмъ.

Подъ нигилизмомъ я разумѣю отрицаніе или непризнаніе абсолютныхъ (объективныхъ) цѣнностей. Человѣческая дѣятельность руководится, вообще говоря, или стремленіемъ къ какимъ-либо объективнымъ цѣнностямъ (каковыми могутъ служить напр., теоретическая научная истина, или художественная красота, или объектъ религіозной вѣры, или государственное могущество, или національное достоинство и т. п.), или же—мотивами субъективнаго порядка, т.-е. влеченіемъ удовлетворить личныя потребности, свои и чужія. Всякая вѣра, каково бы ни было ея содержаніе, создаетъ соотвѣтствующую себѣ мораль, т.-е. возлагаетъ на вѣрующаго извѣстныя обязанности и опредѣляетъ, что въ его жизни, дѣятельности, интересахъ и побужденіяхъ должно почитаться добромъ и что—зломъ. Мораль, опирающаяся на вѣру въ объективныя цѣнности, на признаніе внутренней святости какой-либо цѣли, является въ отношеніи этой вѣры служебнымъ средствомъ, какъ бы технической нормой и гигіеной плодотворной жизни. Поэтому, хотя жизнь всякаго вѣрующаго подчинена строгой морали, но въ ней мораль имѣетъ не самодовлѣющее, а лишь опосредствованное значеніе; каждое моральное требованіе можетъ быть въ ней обосновано и выведено изъ конечной цѣли, и потому само не претендуетъ на мистическій и [154]непререкаемый смыслъ. И только въ томъ случаѣ, когда объектомъ стремленія является благо относительное, лишенное абсолютной цѣнности—а именно, удовлетвореніе субъективныхъ человѣческихъ нуждъ и потребностей—мораль,—въ силу нѣкотораго, логически неправомѣрнаго, но психологически неизбѣжнаго процесса мысли абсолютизируется и кладется въ основу всего практическаго міровоззрѣнія.

Гдѣ человѣкъ долженъ подчинить непосредственныя побужденія своего „я“ не абсолютной цѣнности или цѣли, а по существу равноцѣннымъ съ ними (или равно ничтожнымъ} субъективнымъ интересамъ „ты“—хотя бы и коллективнаго,—тамъ обязанности самоотреченія, безкорыстія, аскетическаго самоограниченія и самопожертвованія необходимо принимаютъ характеръ абсолютныхъ, самодовлѣющихъ велѣній, ибо въ противномъ случаѣ онѣ никого не обязывали бы и никѣмъ бы не выполнялись. Здѣсь абсолютной цѣнностью признается не цѣль или идеалъ, а само служеніе имъ; и если штирнеровскій вопросъ: „почему „я“ менѣе цѣнно, чѣмъ „ты“, и должно приноситься ему въ жертву?“ остается безъ отвѣта, то, въ предупрежденіе подобныхъ дерзкихъ недоумѣній, нравственная практика именно и окружаетъ себя тѣмъ болѣе мистическимъ и непреложнымъ авторитетомъ. Это умонастроеніе, въ которомъ мораль не только занимаетъ главное мѣсто, но и обладаетъ безграничной и самодержавной властью надъ сознаніемъ, лишеннымъ вѣры въ абсолютныя цѣнности, можно назвать морализмомъ, и именно такой нигилистическій морализмъ и образуетъ существо міровоззрѣнія русскаго интелилигента.

Символъ вѣры русскаго интеллигента есть благо народа, удовлетвореніе нуждъ „большинства“. Служеніе этой цѣли есть для него высшая и вообще единственная обязанность человѣка, а что сверхъ того—то отъ лукаваго. Именно потому онъ не только просто отрицаетъ или не пріемлетъ иныхъ цѣнностей—онъ даже прямо боится и ненавидитъ ихъ. Нельзя служить одновременно двумъ богамъ, и если Богъ, какъ это уже открыто повѣдалъ Максимъ Горькій, „суть народушко“, то всѣ остальные боги—лжебоги, идолы или дьяволы. Дѣятельность, [155]руководимая любовью къ наукѣ или искусству, жизнь, озаряемая религіознымъ свѣтомъ въ собственномъ смыслѣ, т.-е. общеніемъ съ Богомъ,—все это отвлекаетъ отъ служенія народу, ослабляетъ или уничтожаетъ моралистическій энтузіазмъ и означаетъ, съ точки зрѣнія интеллигентской вѣры, опасную погоню за призраками. Поэтому все это отвергается, частью какъ глупость или „суевѣріе“, частью, какъ безнравственное направленіе воли. Это, конечно, не означаетъ, что русской интеллигенціи фактически чужды научные, эстетическіе, религіозные интересы и переживанія. Духа и его исконныхъ запросовъ умертвить нельзя, и естественно, что живые люди, облекшіе свою душу въ моральный мундиръ „интеллигента“, сохраняютъ въ себѣ всѣ чувства, присущія человѣку. Но эти чувства живутъ въ душѣ русскаго интеллигента приблизительно такъ, какъ чувство жалости къ врагу—въ душѣ воина, или какъ стремленіе къ свободной игрѣ фантазіи—въ сознаніи строго-научнаго мыслителя: именно какъ незаконная, хотя и неискоренимая слабость, какъ нѣчто—въ лучшемъ случаѣ—лишь терпимое. Научныя, эстетическія, религіозныя переживанія всегда относятся здѣсь, такъ сказать, къ частной, интимной жизни человѣка; болѣе терпимые люди смотрятъ на нихъ, какъ на роскошь, какъ на забаву въ часы досуга, какъ на милое чудачество; менѣе терпимые осуждаютъ ихъ въ другихъ и стыдливо прячутъ въ себѣ. Но интеллигентъ, какъ интеллигентъ, т.-е. въ своей сознательной вѣрѣ и общественной дѣятельности, долженъ быть чуждъ ихъ—его міровоззрѣніе, его идеалъ враждебны этимъ сторонамъ человѣческой жизни. Отъ науки онъ беретъ нѣсколько популяризованныхъ, искаженныхъ или ad hoc изобрѣтенныхъ положеній, и хотя нерѣдко даже гордится „научностью“ своей вѣры, но съ негодованіемъ отвергаетъ и научную критику, и всю чистую незаинтересованную работу научной мысли; эстетика же и религія вообще ему не нужны. Все это—и чистая наука, и искусство, и религія—несовмѣстимо съ морализмомъ, съ служеніемъ народу; все это опирается на любовь къ объективнымъ цѣнностямъ и, слѣдовательно, чуждо, а тѣмъ самымъ и враждебно той утилитарной вѣрѣ, которую исповѣдуетъ русскій [156]интеллигентъ. Религія служенія земнымъ нуждамъ и религія служенія идеальнымъ цѣнностямъ сталкиваются здѣсь между собой, и сколь бы сложно и многообразно ни было ихъ ирраціональное психологическое сплетеніе въ душѣ человѣка-интеллигента, въ сферѣ интеллигентскаго сознанія ихъ столкновеніе приводитъ въ полнѣйшему истребленію и изгнанію идеальныхъ запросовъ во имя цѣльности и чистоты моралистической вѣры.

Нигилистическій морализмъ есть основная и глубочайшая черта духовной физіономіи русскаго интеллигента: изъ отрицанія объективныхъ цѣнностей вытекаетъ обожествленіе субъективныхъ интересовъ ближняго („народа“), отсюда слѣдуетъ признаніе, что высшая и единственная задача человѣка есть служеніе народу, а отсюда въ свою очередь слѣдуетъ аскетическая ненависть ко всему, что препятствуетъ или даже только не содѣйствуетъ осуществленію этой задачи. Жизнь не имѣетъ никакого объективнаго, внутренняго смысла; единственное благо въ ней есть матерьяльная обезпеченность, удовлетвореніе субъективныхъ потребностей; поэтому человѣкъ обязанъ посвятить всѣ свои силы улучшенію участи большинства, и все, что отвлекаетъ его отъ этого, есть зло и должно быть безпощадно истреблено—такова странная, логически плохо обоснованная, но психологически крѣпко спаянная цѣпь сужденій, руководящая всѣмъ поведеніемъ и всѣми оцѣнками русскаго интеллигента. Нигилизмъ и морализмъ, безвѣріе и фанатическая суровость нравственныхъ требованій, безпринципность въ метафизическомъ смыслѣ—ибо нигилизмъ и есть отрицаніе принципіальныхъ оцѣнокъ, объективнаго различія между добромъ и зломъ—и жесточайшая добросовѣстность въ соблюденіи эмпирическихъ принциповъ, т.-е. по существу условныхъ и непринципіальныхъ требованій—это своеобразное, раціонально непостижимое, и вмѣстѣ съ тѣмъ жизненно-крѣпкое сліяніе антагонистическихъ мотивовъ въ могучую психическую силу и есть то умонастроеніе, которое мы называемъ нигилистическимъ морализмомъ.

Изъ него вытекаетъ или съ нимъ связаны другія черты интеллигентскаго міровоззрѣнія, и прежде всего то [157]существенное обстоятельство, что русскому интеллигенту чуждо и отчасти даже враждебно понятіе культуры въ точномъ и строгомъ смыслѣ слова. Это сужденіе можетъ показаться неправильным, ибо кто больше говоритъ о желательности культуры, объ отсталости нашего быта и необходимости поднять его на высшій уровень, чѣмъ именно русскій интеллигентъ? Но и тутъ дѣло не въ словахъ, а въ понятіяхъ и реальныхъ оцѣнкахъ. Русскому человѣку не родственно и не дорого, его сердцу мало говоритъ то чистое понятіе культуры, которое уже органически укоренилось въ сознаніи образованнаго европейца. Объективное, самоцѣнное развитіе внѣшнихъ и внутреннихъ условій жизни, повышеніе производительности матерьяльной и духовной, совершенствованіе политическихъ, соціальныхъ и бытовыхъ формъ общенія, прогрессъ нравственности, религіи, науки, искусства, словомъ, многосторонняя работа поднятія коллективнаго бытія на объективно-высшую ступень—таково жизненное и могущественное по своему вліянію на умы понятіе культуры, которымъ вдохновляется европеецъ. Это понятіе опять-таки цѣликомъ основано на вѣрѣ въ объективныя цѣнности и служеніи имъ, и культура въ этомъ смыслѣ можетъ быть прямо опредѣлена, какъ совокупность осуществляемыхъ въ общественно-исторической жизни объективныхъ цѣнностей. Съ этой точки зрѣнія культура существуетъ не для чьего-либо блага или пользы, а лишь для самой себя; культурное творчество означаетъ совершенствованіе человѣческой природы и воплощеніе въ жизни идеальныхъ цѣнностей, и, въ качествѣ такового, есть само по себѣ высшая и самодовлѣющая цѣль человѣческой дѣятельности. Напротивъ, культура, какъ она обычно понимается у насъ, цѣликомъ отмѣчена печатью утилитаризма. Когда у насъ говорятъ о культурѣ, то разумѣютъ или желѣзныя дороги, канализацію и мостовыя, или развітіе народнаго образованія, или совершенствованіе политическаго механизма, и всегда при этомъ намъ преподносится нѣчто полезное, нѣкоторое средство для осуществленія иной цѣли—именно удовлетворенія субъективныхъ жизненныхъ нуждъ. Но исключительно утилитарная оцѣнка культуры столь же несовмѣстима съ чистой ея идеей, [158]какъ исключительно утилитарная оцѣнка науки или искусства разрушаютъ самое существо того, что зовется наукой и искусствомъ. Именно этому чистому понятію культуры нѣтъ мѣста въ умонастроеніи русскаго интеллигента; оно чуждо ему психологически и враждебно метафизически. Убогость, духовная нищета всей нашей жизни не даетъ у насъ возникнуть и укрѣпиться непосредственной любви къ культурѣ, какъ бы убиваетъ инстинктъ культуры и дѣлаетъ невоспріимчивымъ къ идеѣ культуры; и наряду съ этимъ нигилистическій морализмъ сѣетъ вражду къ культурѣ, какъ къ своему метафизическому антиподу. Поскольку русскому интеллигенту вообще доступно чистое понятіе культуры, оно ему глубоко антипатично. Онъ инстинктивно чуетъ въ немъ врага своего міросозерцанія; культура есть для него ненужное и нравственно непозволительное барство; онъ не можетъ дорожить ею, такъ какъ не признаетъ ни одной изъ тѣхъ объективныхъ цѣнностей, совокупность которыхъ ее образуетъ. Борьба противъ культуры есть одна изъ характерныхъ чертъ типично-русскаго интеллигентскаго духа; культъ опрощенія есть не специфически-толстовская идея, а нѣкоторое общее свойство интеллигентскаго умонастроенія, логически вытекающее изъ нигилистическаго морализма. Наша историческая, бытовая непривычка къ культурѣ и метафизическое отталкиваніе интеллигентскаго міросозерцанія отъ идеи культуры психологически срастаются въ одно цѣлое, и сотрудничаютъ въ увѣковѣченіи низкаго культурнаго уровня всей нашей жизни[1].

Если мы присоединимъ эту характерную противокультурную тенденцію къ намѣченнымъ выше чертамъ нигилистическаго морализма, то мы получимъ болѣе или менѣе исчерпывающую схему традиціоннаго интеллигентскаго міросозерцанія, самое подходящее обозначеніе для котораго есть народничество. Понятіе „народничества“ соединяетъ всѣ основные признаки описаннаго духовнаго склада—нигилистическій утилитаризмъ, который отрицаетъ всѣ абсолютныя цѣнности и [159]единственную нравственную цѣль усматриваетъ въ служеніи субъективнымъ, матерьяльнымъ интересамъ „большинства“ (или народа), морализмъ, требующій отъ личности строгаго самопожертвованія, безусловнаго подчиненія собственныхъ интересовъ (хотя бы высшихъ и чистѣйшихъ) дѣлу общественнаго служенія, и, наконецъ, противокультурную тенденцію,—стремленіе превратить всѣхъ людей въ „рабочихъ“, сократить и свести къ минимуму высшія потребности во имя всеобщаго равенства и солидарности въ осуществленіи моральныхъ требованій. Народничество въ этомъ смыслѣ есть не опредѣленное соціально-политическое направленіе, а широкое духовное теченіе, соединимое съ довольно разнообразными соціально-политическими теоріями и программами. Казалось бы, съ народничествомъ борется марксизмъ; и дѣйствительно, съ появленіемъ марксизма впервые прозвучали чуждые интеллигентскому сознанію мотивы уваженія къ культурѣ, къ повышенію производительности (матерьяльной, а съ ней и духовной), впервые было отмѣчено, что моральная проблема не универсальна, а въ извѣстномъ смыслѣ даже подчинена проблемѣ культуры, и что аскетическое самоотреченіе отъ высшихъ формъ жизни есть всегда зло, а не благо. Но эти мотивы недолго доминировали въ интеллигентской мысли; побѣдоносный и всепожирающій народническій духъ поглотилъ и ассимилировалъ марксистскую теорію, и въ настоящее время различіе между народниками сознательными и народниками, исповѣдующими марксизмъ, сводится въ лучшемъ случаѣ къ различію въ политической программѣ и соціологической теоріи, и совершенно не имѣетъ значенія принципіальнаго культурно-философскаго разногласія. По своему этическому существу русскій интеллигентъ приблизительно съ 70-хъ годовъ и до нашихъ дней остается упорнымъ и закоренѣлымъ народникомъ: его Богъ есть народъ, его единственная цѣль есть счастье большинства, его мораль состоитъ въ служеніи этой цѣли, соединенномъ съ аскетическимъ самоограниченіемъ и ненавистью или пренебреженіемъ къ самоцѣннымъ духовнымъ запросамъ. Эту народническую душу русскій интеллигентъ сохранилъ въ неприкосновенности въ теченіе ряда десятилѣтій, несмотря на все разнообразіе политическихъ [160]и соціальныхъ теорій, которыя онъ исповѣдывалъ; и до послѣднихъ дней народничество было всеобъемлющей и непоколебимой программой жизни интеллигента, которую онъ свято оберегалъ отъ искушеній и нарушеній, въ исполненіи которой онъ видѣлъ единственный разумный смыслъ своей жизни и по чистотѣ которой онъ судилъ другихъ людей.

Но этотъ общій народническій духъ выступаетъ въ исторіи русской интеллигенціи въ двухъ рѣзко различныхъ формахъ—въ формѣ непосредственнаго альтруистическаго служенія нуждамъ народа и въ формѣ религіи абсолютнаго осуществленія народнаго счастья. Это различіе есть, такъ сказать, различіе между „любовью къ ближнему“ и „любовью къ дальнему“ въ предѣлахъ общей народнической этики. Нужно сказать прямо: нынѣ почти забытый, довольно рѣдкій и во всякомъ случаѣ вытѣсненный изъ центра общественнаго вниманія типъ такъ называемаго „культурнаго работника“, т.-е. интеллигента, который, воодушевленный идеальными побужденіями, шелъ „въ народъ“, чтобы помогать крестьянину въ его текущихъ насущныхъ нуждахъ своими знаніями и своей любовью,—этотъ типъ есть высшій, самый чистый и морально-цѣнный плодъ нашего народничества. Собственно „культурными дѣятелями“ эти люди назывались по недоразумѣнію; если въ программу ихъ дѣятельности входило, какъ существенный пунктъ, распространеніе народнаго образованія, то здѣсь, какъ и всюду въ народничествѣ, культура понималась исключительно утилитарно; ихъ вдохновляла не любовь къ чистому знанію, а живая любовь къ людямъ, и народное образованіе цѣнилось лишь какъ одно изъ средствъ (хотя бы и важнѣйшее) къ поднятію народнаго благосостоянія; облегченіе народной нужды во всѣхъ ея формахъ и каждодневныхъ явленіяхъ было задачей жизни этихъ безкорыстныхъ исполненныхъ любовью людей. Въ этомъ движеніи было много смѣшного, наивнаго, односторонняго и даже теоретически и морально ошибочнаго. „Культурный работникъ“ раздѣлялъ всѣ заблужденія и односторонности, присущія народнику вообще; онъ часто шелъ въ народъ, чтобы каяться и какъ-бы отмаливать своей дѣятельностью „грѣхъ“ своего прежняго участія въ [161]болѣе культурныхъ формахъ жизни; его общеніе съ народомъ носило отчасти характеръ сознательнаго сліянія съ мужицкой стихіей, руководимаго вѣрой, что эта стихія есть вообще идеальная форма человѣческаго существованія; поглощенный своей задачей, онъ, какъ монахъ, съ осужденіемъ смотрѣлъ на суетность всѣхъ стремленій, направленныхъ на болѣе отдаленныя и широкія цѣли. Но все это искупалось однимъ: непосредственнымъ чувствомъ живой любви къ людямъ. Въ этомъ типѣ народническая мораль выявила и воплотила все, что въ ней было положительнаго и плодотворнаго; онъ какъ бы вобралъ въ себя и дѣйственно развилъ самый питательный корень народничества—альтруизмъ. Такіе люди, вѣроятно, еще разсѣяны по одиночкѣ въ Россіи; но общественно-моральное теченіе, ихъ создавшее, давно уже изсякло и было частью вытѣснено, частью искажено и поглощено другой разновидностью народничества—религіей абсолютнаго осуществленія народнаго счастья. Мы говоримъ о томъ воинствующемъ народничествѣ, которое сыграло такую неизмѣримо важную роль въ общественной жизни послѣднихъ десятилѣтій въ формѣ революціоннаго соціализма. Чтобы понять и оцѣнить эту самую могущественную и, можно сказать, роковую для современной русской культуры форму народничества, нужно прослѣдить тѣ духовные соединительные пути, черезъ которые моральный источникъ интеллигентскаго умонастроенія вливается въ русло соціализма и революціонизма.

Нигилистическій морализмъ или утилитаризмъ русской интеллигенціи есть не только этическое ученіе или моральное настроеніе, онъ состоитъ не въ одномъ лишь установленіи нравственной обязанности служенія народному благу; психологически онъ сливается также съ мечтой или вѣрой, что цѣль нравственныхъ усилій—счастье народа—можетъ быть осуществлена, и притомъ въ абсолютной и вѣчной формѣ. Эта вѣра психологически дѣйствительно аналогична религіозной вѣрѣ, и въ сознаніи атеистической интеллигенціи замѣняетъ подлинную религію. Здѣсь именно и обнаруживается, что интеллигенція, отвергая всякую религію и метафизику, фактически всецѣло находится во власти нѣкоторой соціальной метафизики, [162]которая притомъ еще болѣе противорѣчитъ ея философскому нигилизму, чѣмъ исповѣдуемое ею моральное міровоззрѣніе. Если міръ есть хаосъ и опредѣляется только слѣпыми матерьяльными силами, то какъ возможно надѣяться, что историческое развитіе неизбѣжно приведетъ къ царству разума и устроенію земного рая? Какъ мыслимо это „государство въ государствѣ“, эта покоряющая сила разума среди стихіи слѣпоты и безмыслія, этотъ безмятежный рай человѣческаго благополучія среди всемогущаго хаотическаго столкновенія космическихъ силъ, которымъ нѣтъ дѣла до человѣка, его стремленій, его бѣдствій и радостей? Но жажда общечеловѣческаго счастья, потребность въ метафизическомъ обоснованіи моральнаго идеала такъ велика, что эта трудность просто не замѣчается, и атеистическій матеріализмъ спокойно сочетается съ крѣпчайшей вѣрой въ міровую гармонію будущаго; въ такъ называемомъ „научномъ соціализмѣ“, исповѣдуемомъ огромнымъ большинствомъ русской интеллигенціи, этотъ метафизическій оптимизмъ, мнитъ себя даже „научно доказаннымъ“. Фактически корни этой „теоріи прогресса“ восходятъ къ Руссо и къ раціоналистическому оптимизму XVIII вѣка. Современный соціальный оптимистъ, подобно Руссо, убѣжденъ, что всѣ бѣдствія и несовершенства человѣческой жизни проистекаютъ изъ ошибокъ или злобы отдѣльныхъ людей или классовъ. Природныя условія для человѣческаго счастья въ сущности всегда налицо; нужно устранить только несправедливость насильниковъ или непонятную глупость насилуемаго большинства, чтобы основать царство земного рая. Такимъ образомъ, соціальный оптимизмъ опирается на механико-раціоналистическую теорію счастья. Проблема человѣческаго счастья есть съ этой точки зрѣнія проблема внѣшняго устроенія общества, а такъ какъ счастье обезпечивается матерьяльными благами, то это есть проблема распредѣленія. Стоитъ отнять эти блага у несправедливо владѣющаго ими меньшинства и навсегда лишить его возможности овладѣвать ими, чтобы обезпечить человѣческое благополучіе. Таковъ несложный, но могущественный ходъ мысли, который соединяетъ нигилистическій морализмъ съ религіей соціализма. Кто разъ былъ соблазненъ этой [163]оптимистической вѣрой, того уже не можетъ удовлетворить непосредственное альтруистическое служеніе, изо дня въ день, ближайшимъ нуждамъ народа; онъ упоенъ идеаломъ радикальнаго и универсальнаго осуществленія народнаго счастья—идеаломъ, по сравненію съ которымъ простая личная помощь человѣка человѣку, простое облегченіе горестей и волненій текущаго дня не только блѣднѣетъ и теряетъ моральную привлекательность, но кажется даже вредной растратой силъ и времени на мелкія и безполезныя заботы, измѣной, ради немногихъ ближайшихъ людей, всему человѣчеству и его вѣчному спасенію. И дѣйствительно, воинствующее соціалистическое народничество не только вытѣснило, но и морально очернило народничество альтруистическое, признавъ его плоской и дешевой „благотворительностью“. Имѣя простой и вѣрный ключъ къ универсальному спасенію человѣчества, соціалистическое народничество не можетъ смотрѣть иначе, чѣмъ съ пренебреженіемъ и осужденіемъ, на будничную и не знающую завершенія дѣятельность, руководимую непосредственнымъ альтруистическимъ чувствомъ. Это отношеніе столь распространено и интенсивно въ русской интеллигенціи, что и сами „культурные работники“ по большей части уже стыдятся открыто признать простой, реальный смыслъ своей дѣятельности и оправдываются ссылкой на ея пользу для общаго дѣла всемірнаго устроенія человѣчества.

Теоретически въ основѣ соціалистической вѣры лежитъ тотъ же утилитаристическій альтруизмъ—стремленіе къ благу ближняго; но отвлеченный идеалъ абсолютнаго счастья въ отдаленномъ будущемъ убиваетъ конкретное нравственное отношеніе человѣка къ человѣку, живое чувство любви къ ближнимъ, къ современникамъ и ихъ текущимъ нуждамъ. Соціалистъ—не альтруистъ; правда, онъ также стремится къ человѣческому счастью, но онъ любитъ уже не живыхъ людей, а лишь свою идею—именно идею всечеловѣческаго счастья. Жертвуя ради этой идеи самимъ собой, онъ не колеблется приносить ей въ жертву и другихъ людей. Въ своихъ современникахъ онъ видитъ лишь, съ одной стороны, жертвъ мірового зла, искоренить которое онъ мечтаетъ, и съ другой стороны виновниковъ этого зла. Первыхъ онъ жалѣетъ, но помочь имъ [164]непосредственно не можетъ, такъ какъ его дѣятельность должна принести пользу лишь ихъ отдаленнымъ потомкамъ; поэтому въ его отношеніи къ нимъ нѣтъ никакого дѣйственнаго аффекта; послѣднихъ онъ ненавидитъ, и въ борьбѣ съ ними видитъ ближайшую задачу своей дѣятельности и основное средство къ осуществленію своего идеала. Это чувство ненависти къ врагамъ народа и образуетъ конкретную и дѣйственную психологическую основу его жизни. Такъ изъ великой любви къ грядущему человѣчеству, рождается великая ненависть къ людямъ, страсть къ устроенію земного рая становится страстью къ разрушенію, и вѣрующій народникъ-соціалистъ становится революціонеромъ.

Тутъ необходимо сдѣлать оговорку. Говоря о революціонности, какъ типичной чертѣ умонастроенія русской интеллигенціи, мы разумѣемъ не участіе ея въ политической революціи и вообще не думаемъ о ея партійно-политической физіономіи, а имѣемъ въ виду исключительно ея морально-общественное міровоззрѣніе. Можно участвовать въ революціи, не будучи революціонеромъ по міровоззрѣнію, и, наоборотъ, можно быть принципіально революціонеромъ и, по соображеніямъ тактики и цѣлесообразности, отвергать необходимость или своевременность революціонныхъ дѣйствій. Революція и фактическая дѣятельность, преслѣдующая революціонныя, въ отнощеніи существующаго строя, цѣли суть явленія политическаго порядка и, въ качествѣ таковыхъ, лежатъ всецѣло за предѣлами нашей темы. Здѣсь же мы говоримъ о революціонности лишь въ смыслѣ принципіальнаго революціонизма, разумѣя подъ послѣднимъ убѣжденіе, что основнымъ и внутренне-необходимымъ средствомъ къ осуществленію морально-общественнаго идеала служитъ соціальная борьба и насильственное разрушеніе существующихъ общественныхъ формъ. Это убѣжденіе входитъ, какъ существенная сторона, въ міровоззрѣніе соціалистическаго народничества и имѣетъ въ немъ силу религіознаго догмата. Нельзя понять моральной жизни русской интеллигенціи, не учтя, этого догмата, и не понявъ его связи съ другими сторонами интеллигентской profession de foi.

Въ основѣ революціонизма лежитъ тотъ же мотивъ, [165]который образуетъ и движущую силу соціалистической вѣры: соціальный оптимизмъ и опирающаяся на него механико-раціоналистическая теорія счастья. Согласно этой теоріи, какъ мы только что замѣтили, внутреннія условія для человѣческаго счастья всегда налицо, и причины, препятствующія устроенію земного рая, лежатъ не внутри, а внѣ человѣка—въ его соціальной обстановкѣ, въ несовершенствахъ общественнаго механизма. И такъ какъ причины эти внѣшнія, то онѣ и могутъ быть устранены внѣшнимъ, механическимъ пріемомъ. Такимъ образомъ, работа надъ устроеніемъ человѣческаго счастья съ этой точки зрѣнія есть по самому своему существу не творческое или созидательное, въ собственномъ смыслѣ, дѣло, а сводится къ расчисткѣ, устраненію помѣхъ, т.-е. къ разрушенію. Эта теорія—которая, кстати сказать, обыкновенно не формулируется отчетливо, а живетъ въ умахъ, какъ безсознательная, самоочевидная и молчаливо подразумѣваемая истина—предполагаетъ, что гармоническое устройство жизни есть какъ бы естественное состояніе, которое неизбѣжно и само собой должно установиться, разъ будутъ отметены условія, преграждающія путь къ нему; и прогрессъ не требуетъ собственно никакого творчества или положительнаго построенія, а лишь ломки, разрушенія противодѣйствующихъ внѣшнихъ преградъ. „Die Lust der Zerstörung ist auch eine schaffende Lust“,—говорилъ Бакунинъ; но изъ этого афоризма давно уже исчезло ограничительное „auch“,—и разрушеніе признано не только однимъ изъ пріемовъ творчества, а вообще отождествлено съ творчествомъ или, вѣрнѣе, цѣликомъ заняло его мѣсто. Здѣсь передъ нами отголосокъ того руссоизма, который вселялъ въ Робеспьера увѣренность, что однимъ лишь безпощаднымъ устраненіемъ враговъ отечества можно установить царство разума. Революціонный соціализмъ исполненъ той же вѣры. Чтобы установить идеальный порядокъ, нужно „экспропріировать экспропріирующихъ“, а для этого добиться „диктатуры пролетаріата“, а для этого уничтожить тѣ или другія политическія и вообще внѣшнія преграды. Такимъ образомъ, революціоцизмъ есть лишь отраженіе метафизической абсолютизаціи цѣнности разрушенія. Весь политическій и соціальный радикализмъ русской [166]интеллигенціи, ея склонность видѣть въ политической борьбѣ и притомъ въ наиболѣе рѣзкихъ ея пріемахъ—заговорѣ, возстаніи, террорѣ и т. п.—ближайшій и важнѣйшій путь къ народному благу, всецѣло исходитъ изъ вѣры, что борьба, уничтоженіе врага, насильственное и механическое разрушеніе старыхъ соціальныхъ формъ сами собой обезпечиваютъ осуществленіе общественнаго идеала. И это совершенно естественно и логично, съ точки зрѣнія механико-раціоналистической теоріи счастья. Механика не знаетъ творчества новаго въ собственномъ смыслѣ. Единственное, что человѣкъ способенъ дѣлать въ отношеніи природныхъ веществъ и силъ, это—давать имъ иное, выгодное ему распредѣленіе и разрушать вредныя для него комбинаціи, матеріи и энергіи. Если смотрѣть на проблему человѣческой культуры, какъ на проблему механическую, то и здѣсь намъ останутся только двѣ задачи—разрушеніе старыхъ вредныхъ формъ и перераспредѣленіе элементовъ, установленіе новыхъ, полезныхъ комбинацій изъ нихъ. И необходимо совершенно иное пониманіе человѣческой жизни, чтобы сознать несостоятельность однихъ этихъ механическихъ пріемовъ въ области культуры и обратиться къ новому началу—началу творческаго созиданія.

Психологическимъ побужденіемъ и спутникомъ разрушенія, всегда является ненависть, и въ той мѣрѣ, въ какой разрушеніе заслоняетъ другіе виды дѣятельности, ненависть занимаетъ мѣсто другихъ импульсовъ въ психической жизни русскаго интеллигента. Мы уже упомянули въ другой связи, что основнымъ дѣйственнымъ аффектомъ народника революціонера служитъ ненависть къ врагамъ народа. Мы говоримъ это совсѣмъ не съ цѣлью „опозорить“ интеллигента или морально осуждать его за это. Русскій интеллигентъ по натурѣ, въ большинствѣ случаевъ, мягкій и любвеобильный человѣкъ, и если ненависть укрѣпилась въ его душѣ, то виною тому не личные его недостатки, и это вообще есть не личная или эгоистическая ненависть. Вѣра русскаго интеллигента обязываетъ его ненавидѣть; ненависть въ его жизни играетъ роль глубочайшаго и страстнаго этическаго импульса и, слѣдовательно, субъективно не можетъ быть вмѣнена ему въ вину. Мало того, [167]и съ объективной точки зрѣнія нужно признать, что такое, обусловленное этическими мотивами, чувство ненависти часто бываетъ морально цѣннымъ и соціально полезнымъ. Но исходя не изъ узко-моралистическихъ, а изъ болѣе широкихъ философскихъ соображеній, нужно признать, что, когда ненависть укрѣпляется въ центрѣ духовной жизни и поглощаетъ любовь, которая ее породила, то происходитъ вредное и ненормальное перерожденіе нравственной личности. Повторяемъ, ненависть соотвѣтствуетъ разрушенію и есть двигатель разрушенія, какъ любовь есть двигатель творчества и укрѣпленія. Разрушительныя силы нужны иногда въ экономіи человѣческой жизни, и могутъ служить творческимъ цѣлямъ; но замѣна всего творчества разрушеніемъ, вытѣсненіе всѣхъ соціально-гармонизирующихъ аффектовъ дисгармоническимъ началомъ ненависти есть искаженіе правильнаго и нормальнаго отношенія силъ въ нравственной жизни. Нельзя расходовать, не накопляя; нельзя развивать центробѣжныя силы, не парализуя ихъ соотвѣтственнымъ развитіемъ силъ центростремительныхъ; нельзя сосредоточиваться на разрушеніи, не оправдывая его творчествомъ и не ограничивая его узкими предѣлами, въ которыхъ оно дѣйствительно нужно для творчества; и нельзя ненавидѣть, не подчиняя ненависти, какъ побочнаго спутника, дѣйственному чувству любви.

Человѣческая, какъ и космическая, жизнь проникнута началомъ борьбы. Борьба есть какъ бы имманентная форма человѣческой дѣятельности, и къ чему бы человѣкъ ни стремился, что бы ни созидалъ, онъ всюду наталкивается на препятствія, встрѣчается съ врагами, и долженъ постоянно мѣнять плугъ и серпъ на мечъ и копье. И тѣмъ на менѣе сохраняется коренное различіе между трудомъ созидающимъ и трудомъ-борьбой, между работой производительной и военнымъ дѣломъ; лишь первая цѣнна сама по себѣ и приноситъ дѣйствительные плоды, тогда какъ послѣднее нужно только для первой и оправдывается ею. Это соотношеніе примѣнимо ко всѣмъ областямъ человѣческой жизни. Внѣшняя война бываетъ нужна для обезпеченія свободы и успѣшности національной жизни, но общество погибаетъ, когда война мѣшаетъ ему [168]заниматься производительнымъ трудомъ; внутренняя война—революція—можетъ всегда быть лишь временно необходимымъ зломъ, но не можетъ безъ вреда для общества долго препятствовать соціальному сотрудничеству; литература, искусство, наука, религія вырождаются, когда въ нихъ борьба съ чужими взглядами вытѣсняетъ самостоятельное творчество новыхъ идей; нравственность гибнетъ, когда отрицательныя силы порицанія, осужденія, негодованія начинаютъ преобладать въ моральной жизни надъ положительными мотивами любви, одобренія, признанія. Всюду борьба есть хотя и необходимая, но непосредственно не производительная форма дѣятельности, не добро, а лишь неизбѣжное зло, и если она вытѣсняетъ подлинно производительный трудъ, это приводитъ къ обнищанію и упадку соотвѣтствующей области жизни. Производство и война суть какъ бы символы двухъ исконныхъ началъ человѣческой жизни, и нормальное отношеніе между ними, состоящее въ подчиненіи второго начала первому, есть всегда условіе прогресса, накопленія богатства, матеріальнаго и духовнаго,—условіе дѣйствительнаго успѣха человѣческой жизни. Подводя итогъ развитому выше, мы можемъ теперь сказать: основная морально-философская ошибка революціонизма есть абсолютизація начала борьбы и обусловленное ею пренебреженіе къ высшему и универсальному началу производительности.

Если изъ двухъ формъ человѣческой дѣятельности—разрушенія и созиданія, или борьбы и производительнаго труда—интеллигенція всецѣло отдается только первой, то изъ двухъ основныхъ средствъ соціальнаго пріобрѣтенія благъ (матеріальныхъ и духовныхъ)—именно распредѣленія и прозводства—она также признаетъ исключительно первое, подобно борьбѣ или разрушенію, распредѣленіе, въ качествѣ механическаго перемѣщенія уже готовыхъ элементовъ, также противостоитъ производству, въ смыслѣ творческаго созиданія новаго. Соціализмъ и есть міровоззрѣніе, въ которомъ идея производства вытѣснена идеей распредѣленія. Правда, въ качествѣ соціально-политической программы, соціализмъ предполагаетъ реорганизацію всѣхъ сторонъ хозяйственной жизни; онъ протестуетъ противъ мнѣнія, что его желанія сводятся лишь къ [169]тому, чтобы отнять богатство у имущихъ и отдать его неимущимъ. Такое мнѣніе дѣйствительно содержитъ искажающее упрощеніе соціализма, какъ соціологической или экономической теоріи; тѣмъ не менѣе оно совершенно точно передаетъ морально-общественный духъ соціализма. Теорія хозяйственной организаціи есть лишь техника соціализма; душа соціализма есть идеалъ распредѣленія, и его конечное стремленіе дѣйствительно сводится къ тому, чтобы отнять блага у однихъ и отдать ихъ другимъ. Моральный паѳосъ соціализма сосредоточенъ на идеѣ распредѣлительной справедливости и исчерпывается ею; и эта мораль тоже имѣетъ свои корни въ механико-раціоналистической теоріи счастья, въ убѣжденіи, что условій счастья не нужно вообще созидать, а можно просто взять или отобрать ихъ у тѣхъ, кто незаконно завладѣлъ ими въ свою пользу. Соціалистическая вѣра—не источникъ этого односторонняго обоготворенія начала распредѣленія; наоборотъ, она сама опирается на него и есть какъ бы соціологическій плодъ, выросшій на метафизическомъ древѣ механистической этики. Превознесеніе распредѣленія насчетъ производства вообще не ограничивается областью матеріальныхъ благъ; оно лишь ярче всего сказывается и имѣетъ наиболѣе существенное значеніе въ этой области, такъ какъ вообще утилитаристическая этика видитъ въ матеріальномъ обезпеченіи основную проблему человѣческаго устроенія. Но важно отмѣтить, что та же тенденція господствуетъ надъ всѣмъ міропониманіемъ русской интеллигенціи. Производство благъ во всѣхъ областяхъ жизни цѣнится ниже, чѣмъ ихъ распредѣленіе; интеллігенція почти такъ же мало, какъ о производствѣ матеріальномъ, заботится о производствѣ духовномъ, о накопленіи идеальныхъ цѣнностей; развитіе науки, литературы, искусства и вообще культуры ей гораздо менѣе дорого, чѣмъ распредѣленіе уже готовыхъ, созданныхъ духовныхъ благъ среди массы. Т. наз. „культурная дѣятельность“ сводится именно къ распредѣленію культурныхъ благъ, а не къ ихъ созиданію, и почетное имя культурнаго дѣятеля заслуживаетъ у насъ не тотъ, кто творитъ культуру—ученый, художникъ, изобрѣтатель, философъ,—а тотъ, кто раздаетъ массѣ по кусочкамъ плоды чужого творчества, кто учитъ, популяризируетъ, пропагандируетъ. [170]


Въ оцѣнкѣ этого направленія приходится повторить, въ иныхъ словахъ, то, что мы говорили только что объ отношеніи между борьбой и производительнымъ трудомъ. Распредѣленіе, безспорно, есть необходимая функція соціальной жизни, и справедливое распредѣленіе благъ и тяготъ жизни есть законный и обязательный моральный принципъ. Но абсолютизація распредѣленія и забвеніе изъ-за него производства или творчества есть философское заблужденіе и моральный грѣхъ. Для того, чтобы было, что̀ распредѣлять, надо прежде всего имѣть что-нибудь, а чтобы имѣть—надо созидать, производить. Безъ правильнаго обмѣна веществъ организмъ не можетъ существовать, но вѣдь, въ концѣ концовъ, онъ существуетъ не самимъ обмѣномъ, а потребляемыми питательными веществами, которыя должны откуда-нибудь притекать къ нему. То же примѣнимо къ соціальному организму въ его матеріальныхъ и духовныхъ нуждахъ. Духъ соціалистическаго народничества, во имя распредѣленія пренебрегающій производствомъ,—доводя это пренебреженіе не только до полнаго игнорірованія, но даже до прямой вражды,—въ концѣ концовъ, подтачиваетъ силы народа и увѣковѣчиваетъ его матеріальную и духовную нищету. Соціалистическая интеллигенція, растрачивая огромныя, сосредоточенныя въ ней силы на непроизводительную дѣятельность политической борьбы, руководимой идеей распредѣленія, и не участвуя въ созиданіи народнаго достоянія, остается въ метафизическомъ смыслѣ безплодной и, вопреки своимъ завѣтнымъ и цѣннѣйшимъ стремленіямъ, ведетъ паразитическое существованіе на народномъ тѣлѣ. Пора, наконецъ, понять, что наша жизнь не только несправедлива, но прежде всего бѣдна и убога; что нищіе не могутъ разбогатѣть, если посвящаютъ всѣ свои помыслы одному лишь равномѣрному распредѣленію тѣхъ грошей, которыми они владѣютъ; что пресловутое различіе между „національнымъ богатствомъ“ и „народнымъ благосостояніемъ“—различіе между накопленіемъ благъ и доставленіемъ ихъ народу—есть все же лишь относительное различіе и имѣетъ реальное и существенное значеніе лишь для дѣйствительно богатыхъ націй, такъ что если иногда умѣстно напоминать, что національное богатство само по себѣ еще не обезпечиваетъ народнаго благосостоянія, то для насъ [171]безконечно важнѣе помнить болѣе простую и очевидную истину, что внѣ національнаго богатства вообще немыслимо народное благосостояніе. Пора, во всей экономіи національной культуры, сократить число посредниковъ, транспортеровъ, сторожей, администраторовъ и распредѣлителей всякаго рода и увеличить число подлинныхъ производителей. Словомъ, отъ распредѣленія и борьбы за него пора перейти къ культурному творчеству, къ созиданію богатства.

Но чтобы созидать богатство, нужно любить его. Понятіе богатства мы беремъ здѣсь не въ смыслѣ лишь матеріальнаго богатства, а въ томъ широкомъ философскомъ его значеніи, въ которомъ оно объемлетъ владѣніе и матеріальными и духовными благами, или, точнѣе, въ которомъ матеріальная обезпеченность есть лишь спутникъ и символическій показатель духовной мощи и духовной производительности. Въ этомъ смыслѣ метафизическая идея богатства совпадаетъ съ идеей культуры, какъ совокупности идеальныхъ цѣнностей, воплощаемыхъ въ исторической жизни. Отсюда, въ связи съ вышесказаннымъ, ясно, что забвеніе интеллигенціей начала производительности или творчества ради начала борьбы и распредѣленія есть не теоретическая ошибка, не просто неправильный расчетъ путей къ осуществленію народнаго блага, а опирается на моральное или религіозно-философское заблужденіе. Она вытекаетъ въ послѣднемъ счетѣ изъ нигилистическаго морализма, изъ непризнанія абсолютныхъ цѣнностей и отвращенія къ основанной на нихъ идеѣ культуры. Но въ этой связи въ нигилистическомъ морализмѣ открывается новый и любопытный идейный оттѣнокъ.

Русская интеллигенція не любитъ богатства. Она не цѣнитъ, прежде всего, богатства духовнаго, культуры, той идеальной силы и творческой дѣятельности человѣческаго духа, которая влечетъ его къ овладѣнію міромъ и очеловѣченію міра, къ обогащенію своей жизни цѣнностями науки; искусства, религіи и морали; и—что всего замѣчательнѣе—эту свою нелюбовь она распространяетъ даже на богатство матеріальное, инстинктивно сознавая его символическую связь съ общей идеей культуры. Интеллигенція любитъ только справедливое [172]распредѣленіе богатства, но но самое богатство; скорѣе она даже ненавидитъ и боится его. Въ ея душѣ любовь къ бѣднымъ обращается въ любовь къ бѣдности. Она мечтаетъ накормить всѣхъ бѣдныхъ, но ея глубочайшій неосознанный метафизическій инстинктъ противится насажденію въ мірѣ дѣйствительнаго богатства. „Есть только одинъ классъ людей, которые еще болѣе своекорыстны, чѣмъ богатые, и это—бѣдные“, говоритъ Оскаръ Уайльдъ въ своей замѣчательной статьѣ: „Соціализмъ и душа человѣка“. Напротивъ, въ душѣ русскаго интеллигента есть потаенный уголокъ, въ которомъ глухо, но властно и настойчиво звучитъ обратная оцѣнка: „есть только одно состояніе, которое хуже бѣдности, и это—богатство“. Кто умѣетъ читать между строкъ, тому нетрудно подмѣтить это настроеніе въ дѣлахъ и помышленіяхъ русской интеллигенціи. Въ этомъ внутренне противорѣчивомъ настроеніи проявляется то, что можно было бы назвать основной антиноміей интеллигентскаго міровоззрѣнія: сплетеніе въ одно цѣлое непримиримыхъ началъ нигилизма и морализма. Нигилизмъ интеллигенціи ведетъ ее къ утилитаризму, заставляетъ ее видѣть въ удовлетвореніи матерьяльныхъ интересовъ единственное подлинно нужное и реальное дѣло; морализмъ же влечетъ ее къ отказу отъ удовлетворенія потребностей, къ упрощенію жизни, къ аскетическому отрицанію богатства. Это противорѣчіе часто обходится тѣмъ, что разнородные мотивы распредѣляются по различнымъ областямъ: аскетизмъ становится идеаломъ личной жизни и обосновывается моралистическимъ соображеніемъ о непозволительности личнаго пользованія жизненными благами, пока они не стали всеобщимъ достояніемъ, тогда какъ конечнымъ и, такъ сказать, принципіальнымъ идеаломъ остается богатство и широчайшее удовлетвореніе потребностей. И большинство интеллигентовъ сознательно исповѣдуетъ и проповѣдуетъ именно такого рода раціональное сочетаніе личнаго аскетизма съ универсальнымъ утилитаризмомъ; она образуетъ также, повидимому, исходную раціональную посылку въ системѣ интеллигентскаго міровоззрѣнія. Однако логическое противорѣчіе между нигилизмомъ и морализмомъ, о которомъ мы говорили въ началѣ статьи, конечно, этимъ не уничтожается, и лишь [173]обходится; каждое изъ этихъ двухъ началъ содержитъ въ себѣ, въ конечномъ счетѣ, нѣкоторый самодовлѣющій и первичный мотивъ, который поэтому естественно стремится всецѣло овладѣть сознаніемъ и вытѣснить противоположный. Если въ мірѣ нѣтъ общеобязательныхъ цѣнностей, а все относительно и условно, все опредѣляется человѣческими потребностями, человѣческой жаждой счастья и наслажденія, то во имя чего я долженъ отказываться отъ удовлетворенія моихъ собственныхъ потребностей? Таковъ аргументъ нигилизма, разрушающій принципы морализма; эта тенденція литературно олицетворена въ нигилистическомъ (въ узкомъ смыслѣ) типѣ Базарова, и въ жизни сказалась особенно широко въ наши дни въ явленіяхъ „санинства“, вульгаразованнаго „ницшеанства“ (не имѣющаго, конечно, ничего общаго съ Ницше, и—болѣе правомѣрно—называющаго себя также „штирнеріанствомъ“), „экспропріаторства“ и т. п.

Однако классическій типъ русскаго интеллигента несомнѣнно тяготѣетъ къ обратному соотношенію къ вытѣсненію нигилизма морализмомъ, т.-е. къ превращенію аскетизма изъ личной и утилитарно-обоснованной практики въ универсальное нравственное настроеніе. Эта тенденція была выражена сознательно только въ краткомъ эпизодѣ толстовства, и это совершенно естественно: ибо аскетизмъ, какъ сознательное вѣроученіе, долженъ опираться на религіозную основу. Но безсознательно она, можно сказать, лежитъ въ крови всей русской интеллигенціи. Аскетизмъ изъ области личной практики постепенно переходитъ въ область теоріи или, вѣрнѣе, становится хотя и необоснованной, но всеобъемлющей и самодовлѣющей вѣрой, общимъ духовнымъ настроеніемъ, органическимъ нравственнымъ инстинктомъ, опредѣляющимъ всѣ практическія оцѣнки. Русскій интеллигентъ испытываетъ положительную любовь къ упрощенію, обѣднѣнію, съуженію жизни; будучи соціальнымъ реформаторомъ, онъ вмѣстѣ съ тѣмъ и прежде всего—монахъ, ненавидящій мірскую суету и мірскія забавы, всякую роскошь, матеріальную и духовную, всякое богатство и прочность, всякую мощь и производительность. Онъ любитъ слабыхъ, бѣдныхъ, нищихъ тѣломъ и духомъ, не только какъ несчастныхъ, помочь которымъ значитъ сдѣлать изъ нихъ [174]сильныхъ и богатыхъ, т.-е. уничтожить ихъ, какъ соціальный или духовный типъ,—онъ любитъ ихъ именно, какъ идеальный типъ людей. Онъ хочетъ сдѣлать народъ богатымъ, но боится самого богатства, какъ бремени и соблазна, и вѣритъ, что всѣ богатые—злы, и всѣ бѣдные—хороши и добры; онъ стремится къ „диктатурѣ пролетаріата“, мечтаетъ доставить власть народу, и боится прикоснуться къ власти, считаетъ власть—зломъ и всѣхъ властвующихъ—насильниками. Онъ хочетъ дать народу просвѣщеніе, духовныя блага и духовную силу, но въ глубинѣ души считаетъ и духовное богатство роскошью, и вѣритъ, что чистота помысловъ можетъ возмѣстить и перевѣсить всякое знаніе и умѣніе. Его влечетъ идеалъ простой, безхитростной, убогой и невинной жизни; Иванушка-дурачокъ, „блаженненькій“, своей сердечной простотой и святой наивностью побѣждающій всѣхъ сильныхъ, богатыхъ и умныхъ—этотъ общерусскій національный герой есть и герой русской интеллигенціи. Именно потому она и цѣнитъ въ матеріальной, какъ и въ духовной области одно лишь распредѣленіе, а не производство и накопленіе, одно лишь равенство въ пользованіи благами, а не самое обиліе благъ; ея идеалъ—скорѣе невинная, чистая, хотя бы и бѣдная жизнь, чѣмъ жизнь дѣйствительно богатая, обильная и могущественная. И если въ оцѣнкѣ матеріальнаго богатства аскетизмъ сталкивается съ утилитаризмомъ и противодѣйствуетъ ему, такъ что создается какъ бы состояніе неустойчиваго равновѣсія, то въ оцѣнкѣ богатства духовнаго или общей идеи культуры аскетическое самоограниченіе, напротивъ, прямо поддерживается нигилистическимъ безвѣріемъ и матеріализмомъ, и оба мотива сотрудничаютъ въ обоснованіи отрицательнаго отношенія къ культурѣ, въ принципіальномъ оправданіи и укрѣпленіи варварства.

Подводя итоги сказанному, мы можемъ опредѣлить классическаго русскаго интеллигента, какъ воинствующаго монаха нигилистической религіи земиого благополучія. Если въ такомъ сочетаніи признаковъ содержатся противорѣчія, то это—живыя противорѣчія интеллигентской души. Прежде всего, интеллигентъ и по настроенію, и по складу жизни—монахъ. Онъ сторонится реальности, бѣжитъ отъ міра, [175]живетъ внѣ подлинной исторической бытовой жизни, въ мірѣ призраковъ, мечтаній и благочестивой вѣры. Интеллигенція есть какъ бы самостоятельное государство, особый мірокъ со своими строжайшими и крѣпчайшими традиціями, съ своимъ этикетомъ, съ своими нравами, обычаями, почти со своей собственной культурой; и можно сказать, что нигдѣ въ Россіи нѣтъ столь незыблемо-устойчивыхъ традицій, такой опредѣленности и строгости въ регулированіи жизни, такой категоричности въ расцѣнкѣ людей и состояній, такой вѣрности корпоративному духу, какъ въ томъ всероссійскомъ духовномъ монастырѣ, который образуетъ русская интеллигенція, И этой монашеской обособленности соотвѣтствуетъ монашески-суровый аскетизмъ, прославленіе бѣдности и простоты, уклоненіе отъ всякихъ соблазновъ суетной и грѣховной мірской жизни. Но, уединившись въ своемъ монастырѣ, интеллигентъ не равнодушенъ къ міру; напротивъ, изъ своего монастыря онъ хочетъ править міромъ и насадить въ немъ свою вѣру; онъ—воинствующій монахъ, монахъ-революціонеръ. Все отношеніе интеллигенціи къ политикѣ, ея фанатизмъ и нетерпимость, ея непрактичность и неумѣлость въ политической дѣятельности, ея невыносимая склонность къ фракціоннымъ раздорамъ, отсутствіе у нея государственнаго смысла—все это вытекаетъ изъ монашески-религіознаго ея духа, изъ того, что для нея политическая дѣятельность имѣетъ цѣлью не столько провести въ жизнь какую-либо объективно полезную, въ мірскомъ смыслѣ, реформу, сколько—истребить враговъ вѣры и насильственно обратить міръ въ свою вѣру. И, наконецъ, содержаніе этой вѣры есть основанное на религіозномъ безвѣріи обоготвореніе земного, матеріальнаго благополучія. Все одушевленіе этой монашеской арміи направлено на земные, матеріальные интересы и нужды, на созданіе земного рая сытости и обезпеченности; все трансцендентное, потустороннее и подлинно-религіозное, всякая вѣра въ абсолютныя цѣнности есть для нея прямой и ненавистный врагъ. Съ аскетической суровостью къ себѣ и другимъ, съ фанатической ненавистью къ врагамъ и инакомыслящимъ, съ сектантскимъ изувѣрствомъ и съ безграничнымъ деспотизмомъ, питаемымъ сознаніемъ своей [176]непогрѣшимости, этотъ монашескій орденъ: трудится надъ удовлетвореніемъ земныхъ, слишкомъ „человѣческихъ“ заботъ о „единомъ хлѣбѣ“. Весь аскетизмъ, весь религіозный пылъ, вся сила самопожертвованія и рѣшимость жертвовать другими—все это служитъ осуществленію тѣхъ субъективныхъ, относительныхъ и преходящихъ интересовъ, которые только и можетъ признавать нигилизмъ и матеріалистическое безвѣріе. Самыя мірскія дѣла и нужды являются здѣсь объектомъ религіознаго служенія, подлежатъ выполненію по универсальному плану, предначертанному метафизическими догмами и неуклонными монашескими уставами. Кучка чуждыхъ міру и презирающихъ міръ монаховъ объявляетъ міру войну, чтобы насильственно облагодѣтельствовать его и удовлетворить его земныя матеріальныя нужды.

Естественно, что такое скопленіе противорѣчій, такое расхожденіе принципіально антагонистическихъ мотивовъ, слитыхъ въ традиціонномъ интеллигентскомъ умонастроеніи, должно было рано или поздно сказаться и своей взаимно-отталкивающей силой, такъ сказать, взорвать и раздробить это умонастроеніе. Это и произошло, какъ только интеллигенціи дано было испытать свою вѣру на живой дѣйствительности. Глубочайшій культурно-философскій смыслъ судьбы общественнаго движенія послѣднихъ лѣтъ именно въ томъ и состоитъ, что она обнаружила несостоятельность міровоззрѣнія и всего духовнаго склада русской интеллигенціи. Вся слѣпота и противорѣчивость интеллигентской вѣры была выявлена, когда маленькая, подпольная секта вышла на свѣтъ Божій, пріобрѣла множество послѣдователей и на время стала идейно вліятельной и даже реально могущественной. Тогда обнаружилось, прежде всего, что монашескій аскетизмъ и фанатизмъ, монашеская нелюдимость и ненависть къ міру несовмѣстимы съ реальнымъ общественнымъ творчествомъ. Это—одна сторона дѣла, которая до нѣкоторой степени уже сознана и учтена общественнымъ мнѣніемъ. Другая, по существу болѣе важная сторона, еще доселѣ не оцѣнена въ должной мѣрѣ. Это—противорѣчіе между морализмомъ и нигилизмомъ, между общеобязательнымъ, религіозно-абсолютнымъ характеромъ интеллигентской вѣры и [177]нигилистически-безпринципнымъ ея содержаніемъ. Ибо это противорѣчіе имѣетъ отнюдь не одно лишь теоретическое или отвлеченное значеніе, а приноситъ реальные и жизненно-гибельные плоды. Непризнаніе абсолютныхъ и дѣйствительно общеобязательныхъ цѣнностей, культъ матеріальной пользы большинства обосновываютъ приматъ силы надъ правомъ, догматъ о верховенствѣ классовой борьбы и „классоваго интереса пролетаріата“, что̀ на практикѣ тождественно съ идолопоклонническимъ обоготвореніемъ интересовъ партіи; отсюда—та безпринципная, „готтентотская“ мораль, которая оцѣниваетъ дѣла и мысли не объективно и по существу, а съ точки зрѣнія ихъ партійной пользы или партійнаго вреда; отсюда—чудовищная, морально недопустимая непослѣдовательность въ отношеніи къ террору правому и лѣвому, къ погромамъ чернымъ и краснымъ, и вообще не только отсутствіе, но и принципіальное отрицаніе справедливаго, объективнаго отношенія къ противнику[2]. Но этого мало. Какъ только ряды партіи разстроились частью неудачами, частью притокомъ многочисленныхъ, менѣе дисциплинированныхъ и болѣе первобытно мыслящихъ членовъ, та же безпринципность привела къ тому, что нигилизмъ классовый и партійный смѣнился нигилизмомъ личнымъ или попросту хулиганскимъ насильничествомъ. Самый трагическій и съ внѣшней стороны неожиданный фактъ культурной исторіи [178]послѣднихъ лѣтъ—то обстоятельство, что субъективно чистые, безкорыстные и самоотверженные служители соціальной вѣры оказались не только въ партійномъ сосѣдствѣ, но и въ духовномъ родствѣ съ грабителями, корыстными убійцами, хулиганами и разнузданными любителями полового разврата—этотъ фактъ все-же съ логической послѣдовательностью обусловленъ самымъ содержаніемъ интеллигентской вѣры, именно ея нигилизмомъ; и это необходимо признать открыто, безъ злорадства, но съ глубочайшей скорбью. Самое ужасное въ этомъ фактѣ именно въ томъ и состоитъ, что нигилизмъ интеллигентской вѣры какъ бы самъ невольно санкціонируетъ преступность и хулиганство и даетъ имъ возможность рядиться въ мантію идейности и прогрессивности.

Такіе факты, какъ, съ одной стороны, полное безплодіе и безсиліе интеллигентскаго сознанія въ его соприкосновеніи съ реальными силами жизни, и съ другой—практически обнаружившаяся нравственная гнилость нѣкоторыхъ его корней, не могутъ пройти безслѣдно. И дѣйствительно, мы присутствуемъ при развалѣ и разложеніи традиціоннаго интеллигентскаго духа; законченный и цѣлостный, несмотря на всѣ свои противорѣчія, моральный типъ русскаго интеллигента, какъ мы старались изобразить его выше, начинаетъ исчезать на нашихъ глазахъ и существуетъ скорѣе лишь идеально, какъ славное воспоминаніе прошлаго; фактически онъ уже утерялъ прежнюю неограниченную полноту своей власти надъ умами и лишь рѣдко воплощается въ чистомъ видѣ среди подрастающаго нынѣ поколѣнія. Въ настоящее время все перепуталось; соціалъ-демократы разговариваютъ о Богѣ, занимаются эстетикой, братаются съ „мистическими анархистами“, теряютъ вѣру въ матеріализмъ и примиряютъ Маркса съ Махомъ и Ницше; въ лицѣ синдикализма начинаетъ пріобрѣтать популярность своеобразный мистическій соціализмъ; „классовые интересы“ какимъ-то образомъ сочетаются съ „проблемой пола“ и декадентской поэзіей, и лишь немногіе старые представители классическаго народничества 70-хъ годовъ уныло и безплодно бродятъ среди этого нестройно-пестраго смѣшенія языковъ и вѣръ, какъ послѣдніе экземпляры нѣкогда могучаго, но уже непроизводительнаго и [179]вымирающаго культурнаго типа. Этому кризису стараго интеллигентскаго сознанія нечего удивляться, и еще менѣе есть основаніе скорбѣть о немъ; напротивъ, надо удивляться тому, что онъ протекаетъ какъ-то слишкомъ медленно и безсознательно, скорѣе въ формѣ непроизвольной органической болѣзни, чѣмъ въ видѣ сознательной культурно-философской перестройки; и есть причины жалѣть, что, несмотря на успѣхи въ разложеніи старой вѣры, новые идеи и идеалы намѣчаются слишкомъ слабо и смутно, такъ что кризису пока не предвидится конца.

Для ускоренія этого мучительнаго переходнаго состоянія необходимо одно: сознательное уясненіе тѣхъ моральныхъ и религіозно-философскихъ основъ, на которыхъ зиждутся господствующія идеи. Чтобы понять ошибочность или односторонность какой-либо идеи и найти поправку къ ней, по большей части достаточно вполнѣ отчетливо осознать ея послѣднія посылки, какъ бы прикоснуться къ ея глубочайшимъ корнямъ. Въ этомъ смыслѣ недостаточный интересъ къ моральнымъ и метафизическимъ проблемамъ, сосредоточеніе вниманія исключительно на техническихъ вопросахъ о средствахъ, а не на принципіальныхъ вопросахъ о конечной цѣли и первой причинѣ, есть источникъ живучести идейнаго хаоса и сумятицы. Быть можетъ, самая замѣчательная особенность новѣйшаго русскаго общественнаго движенія, опредѣлившая въ значительной мѣрѣ и его судьбу, есть его философская непродуманность и недоговоренность. Въ отличіе, напр., отъ такихъ историческихъ движеній, какъ великая англійская или великая французская революціи, которыя пытались осуществить новыя, самостоятельно продуманныя и сотворенныя философскія идеи и цѣнности, двинуть народную жизнь по еще непротореннымъ путямъ, открытымъ въ глубокихъ и смѣлыхъ исканіяхъ творческой политической мысли,—наше общественное движеніе руководилось старыми мотивами, заимствованными на вѣру, притомъ не изъ первоисточниковъ, а изъ вторыхъ и третьихъ рукъ. Отсутствіе самостоятельнаго идейнаго творчества въ нашемъ общественномъ движеніи, его глубоко консервативный въ философскомъ смыслѣ характеръ есть фактъ настолько всеобщій и несомнѣнный, что онъ даже почти не обращаетъ на себя [180]ничьего вниманія и считается естественнымъ и нормальнымъ. Соціалистическая идея, владѣющая умами интеллигенціи, цѣликомъ, безъ критики и провѣрки, заимствована ею, въ томъ, видѣ, въ какомъ она выкристаллизовалась на Западѣ въ результатѣ столѣтняго броженія идей. Корни ея восходятъ, съ одной стороны, къ индивидуалистическому раціонализму XVIII в., и съ другой—къ философіи реакціонной романтики, возникшей въ результатѣ идейнаго разочарованія исходомъ великой французской революціи. Вѣруя въ Лассаля, и Маркса, мы въ сущности, вѣруемъ въ цѣнности и идеи, выработанныя Руссо и де-Местромъ, Гольбахомъ, и Гегелемъ, Беркомъ и Бентамомъ, питаемся объѣдками съ философскаго стола XVIII и начала XIX вѣка. И, воспринимая эти почтенныя идеи, изъ которыхъ большинство уже перешагнуло за столѣтній возрастъ, мы совсѣмъ не останавливаемся сознательно на этихъ корняхъ нашего міросозерцанія, а пользуемся ихъ плодами, не задаваясь даже вопросомъ, съ какого дерева сорваны послѣдніе и на чемъ основана ихъ слѣпо исповѣдуемая нами цѣнность. Для этого философскаго безмыслія весьма характерно, что изъ всѣхъ формулировокъ соціализма подавляющее господство надъ умами пріобрѣло ученіе Маркса,—система, которая, несмотря на всю широту своего научнаго построенія, не только лишена какого бы то ни было философскаго и этическаго обоснованія, но даже принципіально отъ него отрекается (что не мѣшаетъ ей, конечно, фактически опираться на грубыя и непровѣренныя предпосылки матеріалистической и сенсуалистической вѣры). И поскольку въ наше время еще существуетъ стремленіе къ новымъ цѣнностямъ, идейный починъ, жажда устроить жизнь сообразно собственнымъ, самостоятельно продуманнымъ понятіямъ и убѣжденіямъ,—этотъ живой духовный трепетъ инстинктивно сторонится отъ большой дороги жизни и замыкается въ обособленной личности; или же—что̀ еще хуже—если ему иногда удается прорваться сквозь толщу господствующихъ идей и обратить на себя вниманіе,—воспринимается поверхностно, чисто литературно, становится ни къ чему не обязывающей модной новинкой и уродливо сплетается съ старыми идейными традиціями и привычками мысли.

[181]

Но здѣсь, какъ и всюду, надлежитъ помнить проникновенныя слова Ницше: „не вокругъ творцовъ новаго шума—вокругъ творцовъ новыхъ цѣнностей вращается міръ!“ Русская интеллигенція, при всѣхъ недочетахъ и противорѣчіяхъ ея традиціоннаго умонастроенія, обладала доселѣ однимъ драгоцѣннымъ формальнымъ свойствомъ: она всегда искала вѣры и стремилась подчинить вѣрѣ свою жизнь. Такъ и теперь она стоитъ передъ величайшей и важнѣйшей задачей пересмотра старыхъ цѣнностей и творческаго овладѣнія новыми. Правда, этотъ поворотъ можетъ оказаться столь рѣшительнымъ, что, совершивъ его, она вообще перестанетъ быть „интеллигенціей“ въ старомъ, русскомъ, привычномъ смыслѣ слова. Но это—къ добру! На смѣну старой интеллигенціи, быть можетъ, грядетъ „интеллигенція“ новая, которая очиститъ это имя отъ накопившихся на немъ историческихъ грѣховъ, сохранивъ неприкосновеннымъ благородный оттѣнокъ его значенія. Порвавъ съ традиціей ближайшаго прошлаго, она можетъ поддержать и укрѣпить традицію болѣе длительную и глубокую, и черезъ семидесятые годы подать руку тридцатымъ и сороковымъ годамъ, возродивъ въ новой формѣ, что было вѣчнаго и абсолютно-цѣннаго въ исканіяхъ духовныхъ піонеровъ той эпохи. И если позволительно афористически намѣтить, въ чемъ долженъ состоять этотъ поворотъ, то мы закончимъ наши критическія размышленія однимъ положительнымъ указаніемъ. Отъ непроизводительнаго, противокультурнаго нигилистическаго морализма мы должны перейти къ творческому, созидающему культуру религіозному гуманизму.

С. Франкъ.

ПримѣчаніяПравить

  1. О нашихъ такъ называемыхъ „культурныхъ работникахъ“ будетъ сказано ниже.
  2. Съ замѣчательной проницательностью эта безпринципность русской интеллигенціи была уже давно подмѣчена покойнымъ А. И. Эртелемъ и высказана въ одномъ, недавно опубликованномъ, частномъ письмѣ отъ 1892 г. „Всякій протестъ, если онъ претендуетъ на плодотворность, долженъ вытекать… изъ философски-религіозныхъ убѣжденій самого протестующаго. Большею частью наши протестанты сами не отдаютъ себѣ отчета, почему ихъ возмущаетъ произволъ, насиліе, безцеремонность власти, потому что, возмущаясь этимъ въ данномъ случаѣ, они этимъ же самымъ восторгаются въ другомъ случаѣ, лишь бы вмѣсто Побѣдоносцева былъ подставленъ Гамбетта или кто-нибудь въ такомъ же родѣ… Основной рычагъ общественнаго поведенія долженъ быть установленъ безъ всякаго отношенія къ „злобѣ дня“—онъ долженъ опредѣляться не статистикой, не положеніемъ крестьянскаго быта, не тѣми или иными дефектами государственнаго хозяйства и вообще политики, но философски-религіознымъ пониманіемъ своего личнаго назначенія“. „Письма А. И. Эртеля“, М. 1909, стр. 294—5.


PD-icon.svg Это произведение находится в общественном достоянии в России.
Произведение было опубликовано (или обнародовано) до 7 ноября 1917 года (по новому стилю) на территории Российской империи (Российской республики), за исключением территорий Великого княжества Финляндского и Царства Польского, и не было опубликовано на территории Советской России или других государств в течение 30 дней после даты первого опубликования.

Несмотря на историческую преемственность, юридически Российская Федерация (РСФСР, Советская Россия) не является полным правопреемником Российской империи. См. письмо МВД России от 6.04.2006 № 3/5862, письмо Аппарата Совета Федерации от 10.01.2007.

Это произведение находится также в общественном достоянии в США, поскольку оно было опубликовано до 1 января 1926 года.

Flag of Russia.svg