Сахалин (Дорошевич)/Приговаривается к каторжным работам…

Сахалин (Каторга) — Приговаривается к каторжным работам…
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8.

Выражаясь по-сахалински, в «пятом» (1895) году на Сахалин было сослано две тысячи двести двенадцать человек, в «шестом» — две тысячи семьсот двадцать пять.

Замечательное дело: мы ежегодно приговариваем к каторжным работам от двух до трёх тысяч, решительно не зная, что же такое эта самая каторга?

Что значат эти приговоры «без срока», на двадцать, на пятнадцать, на десять лет, на четыре, на два года?

А потому, прежде чем ввести вас во внутренний быт каторги, познакомить с её оригинальным делением на касты, её обычаями, нравами, взглядами на религию, закон, преступление и наказание, — я должен познакомить вас с тем, что такое эта самая «каторга», какому наказанию подвергаются люди, ссылаемые на Сахалин.

Как мы уже видели, все каторжники делятся на два разряда: разряд испытуемых и разряд исправляющихся.

В разряд испытуемых попадают люди, приговорённые не меньше, как на пятнадцать лет каторги.

Бессрочные каторжники должны пробыть в разряде испытуемых восемь лет, присуждённые к работам не свыше двадцати лет — пять лет и присуждённые к работам от пятнадцати до двадцати лет — четыре года. Остальные, обыкновенно, сейчас же зачисляются в разряд «исправляющихся».

Заковывание в кандалы.

Только тюрьма для испытуемых и представляет собою «тюрьму», так, как её обыкновенно понимают.

«Испытуемая», или, как её обыкновенно зовут в просторечье, «кандальная» тюрьма построена обыкновенно совершенно отдельно, огорожена высокими «палями», — забором. Вдоль стен ходят часовые, что не мешает «испытуемым» бегать и из этих стен, на виду у этих часовых. Какой стеной удержишь, каким часовым испугаешь человека, которому, кроме жизни, нечего уже больше терять? И которому смерть кажется «сластью» в сравнении с этой ужасной жизнью в «кандальной»?

Доступ посторонним лицам в тюрьму для испытуемых закрыт. Их держат, как зачумлённых, совершенно изолированно от остальной каторги, даже больницы для «испытуемых» — совершенно отдельные. Но это, конечно, ничуть не мешает «исправляющимся» арестантам всё-таки проникать в «кандальную», проносить туда водку, играть в карты. Изобретательности, находчивости каторги нет пределов. Да к тому же на Сахалине всё покупается, и покупается очень дёшево.

От весны до осени, с начала и до окончания «сезона бегов», — испытуемым арестантам бреют половину головы и заковывают в ножные кандалы. И тогда сахалинский воздух, и без того проклятый, наполняется ещё и лязгом кандалов. Ещё издали, подъезжая к тюрьме, вы слышите, как гремит цепями «кандальная». От весны до осени наполовину бритые арестанты теряют человеческий облик и приобретают «облик звериный», омерзительный и отвратительный. Что, конечно, глубоко мучит тех из испытуемых, которые ни о каких «побегах» не думают и решили было терпеливо нести свою тяжкую долю. Это заставляет их решаться на такие поступки, которые при других условиях, быть может, и не пришли бы им в голову.

Время работ как «испытуемых», так и «исправляющихся» полагается по расписанию, глядя по времени года, от семи до одиннадцати часов в сутки. Но это расписание никогда не соблюдается. Если есть пароходы, в особенности Добровольного флота, которые терпеть не могут никаких задержек, каторжные работают, «сколько влезет» и даже сколько не влезет. Тогда каторжане превращаются совсем в крепостных господ капитанов. И я сам был свидетелем, как работы, начинавшиеся в пять часов утра, оканчивались в одиннадцать часов вечера: разгружался пароход Добровольного флота.

Кроме трёх дней для говенья и воскресений, праздничных дней для «испытуемых» каторжников полагается в год четырнадцать.

Крещение, Вознесение Господне, Троицин и Духов дни, Благовещение, — всё это не праздники для испытуемых. Но и это требование закона не всегда соблюдается. И из этих четырнадцати дней отдыха у «испытуемых» отнимается несколько. Я сам был свидетелем, как каторжных гнали разгружать пароход Добровольного флота в праздник, в который они, по закону, освобождены от работы. Заставляли их работать тогда в такой день, когда даже крепостные в былое время освобождались от работ.

Отсюда возникают те бунты, которые вызывают «соответствующие меры» для усмирения. Меры, при которых часто достаётся людям ни в чём неповинным и которые ещё больше озлобляют и без того достаточно мучащуюся каторгу.

Так было и тогда. «Кандальные» арестанты Корсаковской тюрьмы решительно отказались идти разгружать пароход в праздник.

— Не закон!

Им напрасно обещали, что вместо этого дня им дадут отдохнуть в будни.

Арестантские типы. Приговорённый за убийство и побеги к бессрочной каторге.

— Знаем мы эти обещания! Сколько дней так пропало! — отвечали кандальные каторжной тюрьмы и решительно не вышли на работу.

— Вот-с она, вот-с, до чего доводит эта «гуманность»! — со скорбью и злобой говорил мне по этому поводу смотритель. — Как же! У нас теперь «гуманность». Начальство не любит, чтоб драли! Что ж, я вас спрашиваю, я стану с ними, мерзавцами, делать?!

А каторжанин, к которому я обратился с вопросом:

— Почему вы не хотите выходить на работу? Ведь хуже будет!

Отвечал мне, махнув рукой:

— Хуже того, что есть, не будет. Помилуйте, ведь нам для того и праздничный день дан, чтоб мы могли хоть на себя поработать, хоть зашить, пришить что. Ведь мы наги и босы ходим. Оборвались все. День-деньской без передышки, да ещё и в законный праздник, да ещё в кандалах, иди на них работать. Где уж тут хуже быть!

Изменить на Сахалине установленный самим законом порядок ровно ничего не стоит любому капитану, находящемуся в хороших отношениях со смотрителем.

— Надо поехать к смотрителю! — говорит агент какой-нибудь торговой фирмы. — Сказать, чтоб людей послал. А то пароход наш зафрахтованный пришёл. Что ж ему так-то стоять!

— Да ведь сегодня, по закону, такой праздник, когда каторжные освобождены от работы!

— Ничего не значит.

— Да ведь по закону!

— Пустяки.

Если вы к этому прибавите дурную, вовсе не питательную пищу, одежду и обувь, решительно не греющие при мало-мальском холоде, — вы, быть может, поймёте и причины того, что терпение этих «испытуемых» людей подчас лопается, и причины их безумных побегов и причину того озлобления, которым дышит каторга.

Я, по возможности, избегал посещать кандальные тюрьмы вместе с господами смотрителями. Мне хотелось провалиться на месте от тех вещей, которые им в лицо говорили каторжане. Говорили с такой дерзостью, какая никогда не приснится нам. С дерзостью людей, которым больше уж нечего бояться. Говорили, рискуя многим, чтобы только излить своё озлобленное чувство, — говорили потому, что уж, вероятно, язык не мог молчать.

В «кандальной» Рыковской тюрьме, когда я приехал туда, царило такое озлобление, что смотритель не сразу решился меня вести.

— Да это такие мерзавцы, которых и смотреть не стоит! — «разговаривал» он меня.

— Да ведь я и на Сахалин приехал смотреть не рыцарей чести!

«Кандальное» отделение сидело уже две недели «на параше». Они отказывались работать, их уже две недели держали взаперти, никуда не выпуская из «номера», только утром и вечером меняя «парашу», стоявшую в углу. В этом зловонном воздухе люди, сидевшие взаперти, казались, действительно, зверями. И, не стану скрывать, было довольно жутко проходить между ними. Каждый раз, когда я касался вопроса: «Почему не идёте на работу?» — было видно, что я касаюсь наболевшего места.

— И не пойдём! — кричали мне со всех сторон. — Пускай переморят всех, — не пойдём!

— Ты за что? — обратился я к одному, стоявшему «как истукан» у стенки и смотревшему злобным взглядом.

— А тебе на что? — ответил он таким тоном, что один из каторжников тронул меня за рукав и тихонько сказал:

— Барин, поотойдите от него!

Принимая меня за начальство, они нарочно говорили таким тоном, стараясь вызвать меня на резкость, на дерзость, думая сорвать на мне накопившееся озлобление.

Арестантские типы. Приговорённый за убийство и побеги к бессрочной каторге.

«Испытуемые» посылаются на работы не иначе, как под конвоем солдат. И вы часто увидите такую, например, сцену. «Испытуемые» разогнали пустую вагонетку, на которой они перевозят мешки с мукою, и повскакали на неё. Вагонетка летит по рельсам. А за нею, одной рукой поддерживая шинель, в которой он путается, и с ружьём в другой, задыхаясь, весь в поту, бежит солдат. А на вагонетку каторжане его не пускают:

— Нет! Ты пробегайся!

— Братцы, ну, зачем вы такое свинство делаете? — спрашиваю как-то у каторжан. — Ведь он такой же человек, как и вы!

— Эх, барин! Да ведь надо же хоть на ком-нибудь злость сорвать! — отвечают каторжане.

Зато не на редкость и такая, например, сцена. На пристани солдат, как исступлённый, кричит на «кандального»:

— Зачем муки за пазуху насыпал? Распоясывайся!

— Сам и распоясывай, ежели тебе надоть.

Конвойный распоясывает кандальному рубаху и другие принадлежности туалета. Оттуда сыплется масса муки. Каторга хохочет. Конвойный, распоясывая, кое-как под мышкой придерживает ружьё и во всё время раздевания «норовит прикладом».

Вижу раз такую сцену.[1] Один из «испытуемых», с больной ногой, поотстал от партии поправить кандалы. Конвойный его в бок прикладом.

— Ну, за что ты его? — говорю. — Видишь, человек больной.

Конвойный оглянулся:

— А ты не лезь, куда не спрашивают!

И во взгляде его светилось столько накипевшей злобы.

Вот ещё люди, которые отбывают на Сахалине действительно каторжную работу!

В посту Александровском, в клубе для служащих, служит лакеем Николай, бывший конвойный, убивший каторжника и теперь сам осуждённый на каторгу.

— Как живётся? — спрашиваю.

— Да что ж, — отвечает, — допрежде, действительно, конвойным был, а теперь, слава Богу, в каторгу попал.

— Как — слава Богу?

— А то что ж! Работы-то те же самые, что и у них: так же брёвна, дрова таскаем. Да ещё за ними, за чертями, смотри. Всякий тебе норовит подлость сделать, издёвку какую учинить, «засыпать». Того и гляди, — влетишь за них. Гляди в оба, чтобы не убёг. Да поглядывай, чтобы самого не убили. А тронешь кого, — сам под суд. Нет, в каторге-то оно поспособней. Тут смотреть не за кем. За мной пусть смотрят!

Пройдитесь пешком с партией кандальных, идущих под конвоем. О чём разговор? Непременно про конвойных. Анекдоты рассказывают про солдатскую глупость, тупость, хохочут над наружностью конвойных, а то и просто ругаются.

А каторга, надо ей должное отдать, умеет человеку кличку дать. Такую, что его и в жар и в холод бросит. И шагают конвойные с озлобленными, перекошенными от злости, лицами, еле сдерживаясь.

— А ты слушай! — злорадствует каторга.

Замолкнет на минутку партия, — и сейчас же какой-нибудь снова начнёт:

— Какие, братцы вы мои, самые эти солдаты дурни, — и уму непостижимо!

И «пойдёт сначала».

Немудрено, что эти несчастные, в конце-концов, озлобляются невероятно. Даже служащие жалуются на них:

— Хуже каторжных.

Иду как-то слишком близко от какого-то амбара.

— А ты, чёрт, зачем здесь ходишь! — кричит часовой. — Не смей здесь ходить, дьявол!

— Да ты чего же сердишься-то? Ты бы без сердца сказал.

— Рассердишься тут! — как будто немножко смягчившись, сказал часовой, но сейчас же опять «вошёл в сердце». — Да ты не смей со мной разговаривать! Ежели будешь со мной разговаривать, я тебя прикладом!

Люди, действительно, озлоблены до невероятия. Это взаимное озлобление особенно сказывается при бегстве каторжных и при ловле их солдатами.

— Жалко, что не убил конвойного! — с сожалением говорил беглый, добродушнейший, в сущности, парень, бежавший для того, чтобы переплыть на лодке… в Америку.

— Да зачем же это тебе?

— А с нами они что делают, когда ловят?!

Партия арестантов на работе.

Такова атмосфера, которою дышит «испытуемая» тюрьма.

Озлобленные «испытуемые» вселяют к себе страх, который господа смотрители стараются обыкновенно прикрыть презрением:

— Я с такими мерзавцами и разговаривать-то не хочу. Если негодяй, — так я его и видеть не желаю!

Можете себе представить, что творится в «испытуемых» тюрьмах, предоставленных целиком на усмотрение надзирателей, часто тоже из бывших каторжных. Что делается в этих тюрьмах, наполненных тягчайшими преступниками и месяцами не видящих никакого начальства. Что там делается с каторжными и каторжными же над каторжными.

— Да и зайти опасно! — объясняют господа служащие. — Ведь это всё дышит злобой!

И это правда… Хотя ходят же туда доктора Лобас, Поддубский, Чердынцев, гуманный смотритель Александровской тюрьмы[1]. И я думаю, что самым безопасным на Сахалине местом для семейств всех этих лиц была бы кандальная тюрьма, и именно то её отделение, где содержатся бессрочные. Здесь они могли бы чувствовать себя застрахованными от малейшей обиды. Почему это, — как-нибудь[1] в другом месте.

Благодаря массе различных причин, атмосфера «испытуемой» тюрьмы — недовольство, её религия — протест. Протест всеми мерами и всеми силами.

Подчас этот протест носит забавную, но на Сахалине небезопасную для протестующего форму. «Испытуемые», например, не снимают шапок. Еду как-то мимо партии кандальных. Смотрят вызывающе, — только один нашёлся, снял шапку.

Я ответил ему тем же, снял шапку и поклонился. Моментально вся партия сняла шапки и заорала:

— Здравствуйте, ваше высокоблагородие!

И изводили же они меня потом этим сниманием шапок!

Такова «кандальная» тюрьма.

По правилам, в ней содержатся только наиболее тяжкие преступники, от «пятнадцатилетних» до бессрочных каторжников включительно.

Но, входя в «кандальную», не думайте, что вас окружают исключительно «изверги рода человеческого». Нет. Наряду с отцеубийцами вы найдёте здесь и людей, вся вина которых заключается в том, что он загулял и не явился на поверку. В толпе людей, одно имя которых способно наводить ужас, среди «луганского» Полуляхова, «одесского» Томилова, «московского» Викторова можно было видеть в кандалах бывшего офицера К-ра, посаженного в кандальную на месяц за то, что он не снял шапки при встрече с господином горным инженером. Я знаю случай, когда жена одного из господ служащих просила посадить в кандальную одного каторжника за то… что он ухаживал за её горничной, вызывал на свидания и тем мешал правильному отправлению обязанностей. И посадили, временно перевели «исправляющегося» в разряд «испытуемых» по дамской просьбе.

Как видите, здесь смешано всё, как бывает смешано в выгребной яме.

Везут беглого.

И человек, только не снявший шапки, гниёт нравственно[1] в обществе убийц по профессии.

Окончив «срок испытуемости», долгосрочный каторжанин из «кандальной» переходит в «вольную тюрьму»…

Так в просторечье зовётся «отделение для исправляющихся».

Сюда же попадают прямо, по прибытии на Сахалин, и «краткосрочные» каторжники, то есть приговорённые не более, чем на пятнадцать лет каторги.

«Исправляющимся» даётся более льгот. Десять месяцев у них считается за год. Праздничных дней полагается в год двадцать два. Им не бреют голов, их не заковывают. На работу они выходят не под конвоем солдат, а под присмотром надзирателя. Часто даже и вовсе без всякого присмотра. И вот тут-то происходит чрезвычайно курьёзное явление. Самые тяжкие, истинно «каторжные» работы, например, вытаска брёвен из тайги, заготовка и таска дров, достаются на долю «исправляющихся» — менее тяжких преступников, в то время как тягчайшие преступники из отделения испытуемых исполняют наиболее лёгкие работы. Человек, приговорённый на четыре-пять лет за какое-нибудь нечаянное убийство во время драки, с утра до ночи мучится в непроходимой тайге, в то время как человек, с заранее обдуманным намерением перерезавший целую семью, катает себе вагонетки по рельсам.

— Помилуйте! Разве мы можем посылать «испытуемых» в тайгу? Конвоя не хватит, солдат мало.

Судите сами, может ли такой «порядок» внушить каторге какое-нибудь понятие о «справедливости» наказания, — единственное сознание, которое ещё может как-нибудь помирить преступника с тяжестью переносимого наказания.

— Какая уж тут правда! — говорят «исправляющиеся». — Что кандальник головорез, так он поэтому и живи себе барином: вагончики по рельцам катай. А что я смирный да покорный и меня без конвоя послать можно, так я и мучься в тайге. Нешто моё-то супротив его-то преступленье?

Тюрьма для исправляющихся, это — менее всего тюрьма. Прежде всего, это — ночлежный дом, грязный, отвратительный, ужасный.

Когда я вошёл в первый раз под вечер в «номер», где содержатся бревнотаски, дровотаски и вообще занимающиеся более тяжкими работами, у меня закружилась голова и начало «мутить». Такой там «дух»!

Арестанты только что вернулись из тайги, где они работали по колено в талом снегу. Онучи, «коты», бушлаты, — всё было на них мокрое. И они лежали в поту, во всём мокром, на нарах. Я велел одному раздеться и должен был отступить: такой запах шёл от этого человека.

— Да ведь ты преешь весь?

— Что же делать-то! Прею. На ноги вон и то уж больно вступить.

— Чего ж ты не разденешься? Не развесишь платье посушить?

— Развесь! Развесил вон Кузька халат да онучи, задремал, — и свистнули.

— Это у нас недолго! — подтверждали, улыбаясь, каторжане.

Можете себе представить, что делается с этими людьми, по неделям не раздевающимися. Если бы кто-нибудь и пожелал вести себя почище, благодаря общим нарам, это — невозможно. У них и паразиты общие. Помню, разговариваю в Онорской тюрьме с одним белобрысым арестантом, а каторжане меня предупреждают:

— Барин, велите-ка ему от вас поотодвинуться: с него падают.

И с этаким-то субъектом лежать рядом на нарах! Заботься тут о чистоте!

Этим объясняется и «непонятная», как говорят господа смотрители тюрем, страсть каторжан спать под нарами.

Природа Сахалина. В глуши. — Лесные работы.

— Не лежится ему на нарах, под нары, в слякоть лезет!

Лучше уж лежать в «слякоти», чем рядом с таким субъектом!

Мне говорили многие из каторжан, что они сначала даже есть не могли.

— Тошнило. Везде ползают… Да и теперь припрячешь хлеба кусок: «прийду, мол, с работы, — пожую». Возьмёшь, а по нем ползут… Тьфу!

Каждый раз, когда мне случалось провести несколько часов в тюрьме, моё платье и бельё было полно паразитов. Чтобы дать вам понятие об этой ужасающей грязи, я скажу только, что должен был выбросить всё платье, в котором я ходил по тюрьмам, и остригся под гребёнку. Других средств «борьбы» не было! И в такой обстановке живут люди, которым нужны силы для работы.

Второе назначение «вольной тюрьмы» — быть игорным домом. Игра идёт с утра до ночи и с ночи до утра. В каждую данную минуту заложат банк в несколько десятков рублей. Игра идёт на деньги и на вещи, на пайки хлеба за несколько месяцев вперёд, на предстоящую дачку казённого платья. Всё это сейчас же можно реализовать у тюремных ростовщиков, вертящихся тут же. Играют каторжане между собой. Сюда же являются играть и поселенцы. Играют старики и… дети. При мне в Дербинской тюремной богадельне поселенец, явившийся продавать в казну картофель, проиграл вырученные деньги, телегу и лошадь. В Рыковской тюрьме к смотрителю при мне явилась с воем баба-поселенка.

— Послала мальчонку в тюрьму хлеба купить. А они, изверги, заманули его в номер и обыграли.

— Не верьте ей, ваше высокоблагородие, — оправдывалась каторга, — она сама посылает мальчонку играть. Кажный день он к нам ходит. Выиграет, — небось, ничего, а проиграл, — «заманули». Заманешь его, как же!

На поверку это всё оказалось правдой…

«Исправляющиеся» выходят из тюрьмы в течение дня свободно. Они обязаны только исполнить заданный «урок» и явиться вечером к поверке. Всё остальное время они шатаются, где им угодно. Точно так же свободно входят и выходят из тюрьмы посторонние лица; это облегчает сбыт краденого. Около «тюрьмы исправляющихся» всегда толпится несколько десятков поселенцев, по большей части татар. Это — всё ростовщики, покупатели краденого.

Третья роль, которую играет «вольная тюрьма», это — быть притоном и бездомовных и даже беглых. Так характеризовал сахалинские вольные тюрьмы и приезжавший для ревизии генерал Гродеков.[1]

Тюрьма, надо ей отдать справедливость, с большой жалостью относится к участи «поселенцев». Ведь «поселенец», это — будущее «каторжника». Зайдя во время обеда в «вольную тюрьму», вы всегда застанете там кормящихся поселенцев. Хлеба каторжане им не дают.

— Потому самим не хватает.

А похлёбки, «баланды», которую каторга продаёт по пять копеек ведро на корм свиньям, отпускают сколько угодно. Таким образом, в годы безработицы и голодовки, в «вольной тюрьме», говоря по-сахалински, «кормится в одну ручку» подчас до двухсот поселенцев. В вольную же тюрьму ходят ночевать и бездомовные поселенцы, пришедшие «с голоду» в пост из дальнейших поселений и не имеющие где преклонить голову.

Сахалинские рудники.

Они приходят перед вечером, забираются под нары и там спят до утра.

Право, есть что-то глубоко трогательное в этом милосердии, которое оказывают нищие нищим. И сколько раз воспоминание об этом поддерживало меня в те трудные минуты, когда мой ум мутился, и каторга, благодаря творящимся в ней ужасам, казалась мне только «скопищем злодеев». Нет, даже в тюрьме, в этой злой, гнойной яме, живёт «человек»!

«Вольная тюрьма» служит часто притоном для беглых каторжников, бежавших из других округов. Так, например, страх и ужас Сахалина, Широколобов, отковавшийся от тачки и бежавший из Александровской кандальной тюрьмы, Широколобов, за поимку которого обещано 100 рублей, неуловимый Широколобов, для поимки которого посылают целые отряды и переодетых сыщиков-надзирателей, — этот самый Широколобов тихо и мирно скрывался целую зиму в Рыковской тюрьме.

— И получал казённый паёк! Какова бестия! — восклицали начальники округа и смотритель тюрьмы.

— Да как же это могло случиться?

— А очень просто. В лицо мы его не знаем. Почём знать: кто он такой? А каторга уж, разумеется, не выдаст. Так и прожил всю зиму. А потеплело, ушёл — и «дела творит». Что с ним поделаешь?

Вообще, вольности «вольных тюрем» неисчислимы. Надо было мне отыскать арестанта П., известного преступника. Справляюсь у смотрителя.

— На мельнице работает.

Иду на мельницу.

— Нет.

В другой раз «нету». В третий «нету». Ходил в шесть часов утра, — всё «нету». За это время каторга успела уж со мной познакомиться, я уже стал пользоваться её доверием. Мне и говорят на мельнице:

— Да он здесь, барин, никогда и не бывает. Он за себя другого поставил. За полтора целковых в месяц нанял. А сам в тюрьме постоянно. У него там дело: он и майданщик (содержатель буфета и тюремного стола), он и барахольщик (старьёвщик), он и отец (ростовщик).

Посмотрел из любопытства на «сухарника» (человек, который нанимается за другого нести каторгу). Жалкий мужичонка, приговорённый на четыре года за убийство в драке, в пьяном виде, в престольный праздник. До часа дня он работает на мельнице за другого, а с часа до вечера исполняет свой урок. В чём только душа держится, а несёт две каторги.

И такие случаи на Сахалине не только не редки, — они ординарны, заурядны, обыкновенны. Человек, в пьяном виде попавший в беду, отбывает двойную каторгу, а преступник по профессии, один из «знаменитейших» убийц, гуляет, обирает каторгу, наживается на этих несчастных.

Полтора рубля на Сахалине, это — побольше, чем у нас пятнадцать.

Таковы нравы тюрьмы для исправляющихся.

За хорошее поведение арестанта, по истечении некоторого времени, могут освободить совсем от тюрьмы. Он переходит тогда в «вольную каторжную команду», живёт не в тюрьме, а на частной квартире, и исполняет только заданный на день «урок».

И если бы вы знали, как всё, что есть мало-мальски порядочного в тюрьме, стремится к этому! Как они мечтают вырваться из этой физической и нравственной грязи тюрьмы и поселиться на вольной, на «своей» квартирке. Но, к сожалению, это не всем удаётся, не всем желающим даётся. Сам смотритель не может знать каждого из сотен своих арестантов. Аттестация о «хорошем поведении» зависит от надзирателей, часто самих бывших каторжников. «Представление» о переводе в вольную команду составляется писарями, назначаемыми исключительно из каторжных. Они всё держат в своих руках. И часто, из-за неимения двух-трёх рублей, бедняге-каторжанину приходится отказаться от мечты о «своём» угле, от всякой надежды на облегчение участи…

Вырвавшиеся всеми правдами и неправдами в «вольную команду» или снимают где-нибудь койку за полтинник в месяц, или живут по двое в хибарках. В каждом посту есть такая «каторжная слободка».

Заходишь, — бедность страшная, имущества никакого. А у людей всё-таки в глазах светится довольство.

— Слава Те, Господи, вырвались из «её», проклятой!

Сами себе господа! Хибарка — повернуться негде. И Боже, что за людей сводит судьба вместе! Зайдём в одну мазанку. На пространстве в пять шагов длины и ширины живут двое.

Один — поляк. Ему сорок лет от роду, а на вид — шестьдесят. Он похож на огромный, сгорбившийся скелет. Лицо жёлтое, обтянутое. Глаза горят мрачным огнём. Он вечно угрюм, необщителен, ни с кем не говорит. Присуждён на двадцать лет за то, что нанял убийц убить жену. Он замучен был ревностью, но боялся убить сам. Много, вероятно, бурь пережил этот преждевременно поседевший, сгорбившийся, высохший человек.

Его «половинщик» — паренёк Воронежской губернии. Попал за насилие над девушкой.

— Пьян был, ваше выскородие. Гурьбой шли. А она навстречу. Может, я, а может, и не я. Ничего не помню!

И живут эти два полюса вместе.

Вот другая пара.

«Сурьёзный», старый мужик, сибиряк. Атлет по сложению. Лицо всегда строгое. Глаза светятся холодным, спокойным блеском. В них чуется заледенелая душа. Так же холодно и спокойно, вероятно, смотрели эти глаза и в то время, когда он, хозяин постоялого двора, убивал топором четырёх спавших постояльцев: трёх захмелевших купцов и ямщика. Натура сильная, могучая. Его «бес попутал». Когда такого человека «бес попутает», он пойдёт на всё, не остановится ни перед чем. Жалость, сострадание чужды его душе. Он слишком могуч для таких «слабостей». От него веет настоящей трагической фигурой.

Вместе с ним живёт рыжий мужичонка, добродушнейшее в мире существо, который даже о своём преступлении вспоминает так, что нельзя не улыбнуться.

— На сходе было… Мужика не в число, знать, ударили, а мужик-от осерчал, да и помер, дай Бог ему царствия небесного, вечный покой!

— И ничего? Уживаетесь? — спрашиваю.

— Парень не озорник! — отзывается старик о своём «половинщике».

— Живём! Чаво ж нам?! — улыбается мужичонка.

Повторяю, в общем,[2] по большей части, стремящиеся жить на вольной квартире, это — лучшее, что есть на каторге. Игроки, моты, пьяницы, ростовщики, — тем не в пример «способнее» жить в тюрьме. И когда подумаешь, что в их обществе должен гнить хороший человек только потому, что у него нет двух-трёх рублей для надзирателей и писарей за «аттестацию» и «представление»!

«Кандальная», «вольная тюрьма» и «вольная команда» — перед нами прошла вся тюремная карьера каторжника. Обычный порядок.

Но весь этот порядок опрокидывается вверх ногами, если за прибывшим на Сахалин самым тяжким преступником следует семья и, особенно, если, к тому же, он хорошо знает какое-нибудь мастерство.

Если он, например, хороший слесарь, токарь или резчик по дереву, — он уже не обыкновенный арестант, а persona grata[3], даже persona gratissima[4]. Уж не он ищет, а в нём ищут. В Александровске, например, есть резчик Кейзер. И вы сразу видите в обращении с ним даже общую почтительность. Ещё бы! Это — единственный резчик во всём посту; нужно кому-нибудь из служащих хорошенькую вещицу — бегут к нему. Он тонко и искусно выполняет те вещи, которые посылают в Хабаровск, чтобы показать, как процветают и на какой высокой ступени развития стоят сахалинские мастерские.

Улица в селении Рыковском.

— Ему лафа! — помню, с иронической улыбкой говорил мне про него один кандальник. — А только я вам скажу, он не то что хороший резчик по дереву, а недурно режет и по горлу. Не хуже нас, многогрешных. А живёт барином.

Если за каторжником приходит семья, он выпускается из тюрьмы, на два года совсем освобождается от каких бы то ни было работ, а затем работает поурочно, при чём ему урок должны назначать такой, чтобы это не мешало правильному ведению хозяйства.

Случается так, что за одно и то же преступление, на один и тот же срок, приходят двое преступников. За одним следует семья, — и он живёт «на воле», два года ничего не делает. А другой — холостой и потому сидит в кандальной тюрьме, на лето ему бреют голову, его заковывают.

Убийца-зверь, убийца по профессии, гуляет на свободе и работает на себя, потому что он семейный. А человек, осуждённый на семнадцать с половиной лет за то, что, разговаривая с фельдфебелем, он наговорил дерзостей и сорвал с себя погоны, томится в кандальной тюрьме.

— Знал бы, наперёд женился, — смеются каторжане.

Всё это мало внушает каторге мысль о справедливости наказания, которое они несут.

Один из кандальных, в беседе глаз на глаз, убеждал меня, что ему необходимо бежать. И как я его ни отговаривал, стоял на своём:

— Невмоготу мне!

— Ну, послушай. Будем говорить прямо. Тяжко наказание, это — верно. Но ведь ты же его заслужил. Ведь ты же в полчаса пять человек топором убил. Ведь должна же быть на свете справедливость!

— Так! А тут есть, которые не по пяти, а по восьми человек резали, и живут на воле, а не в кандальной, потому что за ними жёны пришли. И выходит, стало быть, что я не потому в кандалах сижу, что пять душ загубил, а потому, что я холостой. Вон хоть тот же Кейзер, взять, барином живёт. А другой, супротив его, половины не сделал, — в кандальной сидит. Потому только, что мастерства не знает. Где же здесь справедливость!

Арестантские работы на руднике.

Что тут станешь говорить?

Проследим, однако, дальнейшую карьеру каторжника.

Отсидев свою «испытуемость» в кандальной, докончив свой срок в вольной тюрьме или в вольной команде, каторжанин выходит в поселенцы.

Арестантские типы.

Строит где-нибудь в глухой тайге «дом», в котором и жить-то нельзя, дом «для правов», потому что каждый поселенец, как я уже упоминал, должен заняться «домоустройством», иначе не получит крестьянства. Промаявшись впроголодь пять лет, поселенец перечисляется в «крестьяне из ссыльных» и получает право выезда «на материк». Мечта сбылась! Он едет с проклятого острова в Сибирь, которая кажется ему раем.

Там он должен пробыть двенадцать лет и, по истечении их, имеет право вернуться на родину.

Таким образом даже «вечный каторжник», со скидкою по манифестам, со скидками за тяжкие работы, может надеяться, что хоть через тридцать пять — тридцать семь лет, но он вернётся на родину.

К сожалению, таких счастливцев очень немного.

Пожизненной каторги у нас нет.

Пожизненная каторга существует, — и вы это ясно прочтёте при входе в любую кандальную тюрьму, в списке содержащихся каторжников:

— Такой-то. Срок: пятнадцать лет + десять лет + двадцать лет + пятнадцать лет.

Что за страшные плюсы!

Есть каторжники, которым, в общей сложности, надо отбыть семьдесят, даже более лет. Этим уж никогда не вырваться отсюда. У этих ни на что нет надежд.[1]

Этими страшными плюсами для всякого, имеющего глаза, написано на дверях кандальной тюрьмы:

Lasciate ogni speranza voi che intrate…[5]

Откуда же получаются эти «плюсы»? Это всё — результаты «бегов».

Страшны не те сроки, на которые присылают каторжан, ужас вселяют те сроки, которые они «наживают» себе здесь.

Часто человек, присланный на шесть лет, «наживает» себе сорок.

Тачечники.

Бежит, — ловят, набавляют. Надежды ещё меньше; снова бежит, — снова ловят, снова надбавка. Надежды уже никакой. Человек бежит, бежит, — «копит» срок. Плюсы растут, растут.

Бывали случаи, что бежали даже из лазарета чуть не умирающие. Сквозь густо сросшиеся ветви кустарника, через непроходимую тайгу, карабкаясь в валежнике, бежал человек, не человек, а полутруп с ужасом в гаснущем взоре.

Из этого краткого очерка, что такое каторга, вы поняли, быть может, отчасти, что заставляет этих людей, бежать, набавлять себе срок, отягчать участь.

Бегут от ужаса…

Примечания

править
  1. а б в г д е Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
  2. Выделенный текст отсутствует в издании 1903 года, но присутствует в издании 1905 года.
  3. лат. persona grata — персона, принимаемая с благодарностью.
  4. лат. persona gratissima — персона, принимаемая с превеликой благодарностью.
  5. Точнее: итал. Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate — Оставь надежду, всяк сюда входящий… Данте, «Божественная комедия», Ад, Песнь III, 9.