Сахалин (Дорошевич)/Знаменитый московский убийца
← Полуляхов | Сахалин (Каторга) — Знаменитый московский убийца | Специалист → |
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. |
В Александровской кандальной тюрьме нельзя не обратить внимания на худенького, тщедушного, болезненного человека с удивительно страдальческим выражением в глазах. Он выдаётся своим жалким видом даже среди арестантов. Чем-то в конец замученный человек.
— Кто это?
— Викторов.
И сахалинское начальство, при всём своём презрении к каторге, всё же несколько гордящееся имеющимися в тюрьме «знаменитостями», добавит:
— Знаменитый московский убийца.
Лет десять тому назад «загадочное убийство в Москве» гремело на всю Россию.
В июле, в Брест-Литовске, на станции железной дороги, среди «невостребованных грузов», от одной корзины начало исходить страшное зловоние.
Корзину вскрыли, и «глазам присутствующих, — как пишется в газетах, — представилось полное ужаса зрелище».
В корзине, обтянутой внутри клеёнкой, лежал разрубленный на части труп женщины. Щёки были вырезаны. Метки на белье отрезаны. Страшная посылка была отправлена из Москвы 2 июля.
Вся московская сыскная полиция была поставлена на ноги.
Искали, искали, — и безуспешно. Следа, казалось, никакого не было.
В то время начальником сыскной полиции в Москве был некто Эффенбах, пользовавшийся славой «Лекока».
Он обратил внимание на три обстоятельства. По белью, которое было найдено в корзине, по «убогой роскоши» его, он вывел заключение, что покойная, скорей всего, была проституткой. Затем его внимание остановило то, что и фамилия отправителя «груза», конечно, вымышленная, и вымышленная фамилия «получателя» начинаются на букву «В». Растерявшемуся, взволнованному человеку почему-то инстинктивно приходили в голову только фамилии, начинавшиеся на букву «В». А может быть, это было лёгкое насмешливое заигрывание со стороны преступника. Преступник, у которого всё отлично идёт, иногда начинает куражиться, не прочь «подпустить насмешку», любит оставить что-то в роде визитной карточки, маленький, сейчас же теряющийся след. «На, мол, ищи». Наконец вместе с трупом в корзине лежала окровавленная дровяная плаха, на которой, очевидно, разрезали труп. Такими плахами топят печи в трактирах и меблированных комнатах.
Проверили по спискам всех московских проституток и оказалось, что одна из них, жившая в доме Боткина, по Петровскому бульвару, уехала на родину.
Сама она перед отъездом домой не заходила около недели. А 3 июля к ней на квартиру зашёл её знакомый Викторов, сказал, что она спешно уехала в деревню и велела ему взять вещи.
Викторов содержал меблированные комнаты на углу Брюсова переулка и Никитской и служил контролёром на скачках.
За ним послали на скачки, привезли в сыскное отделение и ввели в комнату; на столе были разложены: корзина, клеёнка, окровавленное бельё.
Увидав эти вещи, Викторов «остолбенел», затем затрясся, заплакал и сознался.
Отец Викторова, когда Викторов был ещё маленьким, застрелился в припадке помешательства. Сестра Викторова страдала сильными истерическими припадками. Брат Викторова, — уже после того, как Викторов был пойман, — сошёл с ума: постоянно бредил, что пьёт с братом Николаем на Сахалине чай.
Викторов до семи лет не говорил. О нём уже не в первый раз трубили газеты: в 1883 году он тоже был «московской знаменитостью». Тогда ему было 30 лет, и он впал в летаргический сон, продолжавшийся 12 суток. Его чуть-чуть не похоронили, и «живым покойником в Мариинской больнице» интересовалась вся Москва.
Викторов прошёл только два класса московского мещанского училища.
— Не способен был-с. Русский язык-с мне не давался!
С двенадцати лет он начал пить, пятнадцати — познакомился с развратом. Лет двадцати заболел дурной болезнью.
Родные Викторова — люди с достатком. Все они, — кто держит меблированные комнаты с «этими дамами», кто публичный дом.
С детства он стоял близко к тёмному миру, соприкасался с ним.
В 1881 году он был осуждён на 4 месяца в рабочий дом за кражу.
В 1881 же году был замешан в убийстве дворянки Накатовой и кухарки её Похвисневой.
— Убийства не совершал-с… но к убийству стоял довольно близко-с…
В 1883 году он ушёл бродяжить. Бродяжил восемь лет, затем открылся, вернулся в Москву, получил наследство, около трёх тысяч, и завёл себе меблированные комнаты.
Убитая девушка жила в публичном доме его тётки, потом «вышла на волю, занималась своим делом» и жила с ним.
— Вы что же, Викторов, были её «котом»?
— Не совсем чтобы… Как вам сказать?.. Денег я ей, конечно, не платил… Любовником-с был… Но и на её деньги не жил… Так иногда кое-что брал… Больше на игру-с!
Три года он служил контролёром тотализатора на скачках и вёл игру.
— Только-с и жил-с! — с грустной улыбкой говорит он. — Зимой-с, так сказать, прозябал в нетопленой квартире… Часто меблированных комнат топить было нечем… А лето придёт-с, скачки, — и оживаешь-с. Цельное лето в игре живёшь. Берёшь на скачки рублей 150—200, всеми мерами достаёшь, — когда продуешь всё вдребезги, когда 500—600 принесёшь! Так и жил-с. В полугаре.
В Москве, где скачки летом заполняют всё и вся, много людей, которые «целое лето в игре живут», а всё остальное время «прозябают».
Замечательно, что в каторге, которая полна игроками, Викторов не играет. Я расспрашивал о нём:
— Не играет!.. Какой игрок!.. Иногда подойдёт, когда играем, поставит семитку, — ему чтобы на сахар выиграть… Выиграет гривенник и отойдёт… Да и то редко.
Я спрашивал Викторова:
— Как же это так? Такой игрок был, а здесь не играете?
— Не интересуюсь.
— А там отчего же играл?
— Говорю вам, в полугаре был. Только скачками и дышал. Потому близко стоял — и контролёром был. В самой центре-с! Кругом ставят деньги, берут, в две минуты сотельные бумажки берут, — ну, и я-с! Очухаться не мог-с. Полугар. Не успел от выигрыша или проигрыша очухаться, — афиша. Завтра скачки. Обдумываешь, раздумываешь, по трактирам идёшь, в трактир «Охту» с конюхами советоваться, играешь, спозаранку встаёшь, на рассвете на утренние галопы бежишь. О лошадях только и думаешь, лошади и во сне снятся. Не видишь, как лето пролетает.
Таков этот болезненный, до семи лет не говоривший, в летаргическом сне лежавший, с несомненно болезненной наследственностью человек, принёсший в мир столько ужаса и горя. При таких условиях рос, воспитывался и формировался этот «знаменитый убийца».
Время около Петрова дня, 29 июня, время горячее для московских игроков: в это время разыгрывается «Всероссийский Дерби». Генеральное сражение в тотализаторе.
— Шибко я в те поры в неврах был-с. Кто возьмёт? На кого ставить? Один говорит — на ту, другой — на другую. Слухов не оберёшься. Газеты возьмёшь, никакого толку, разное пишут. Та в формы не вошла, та не готова, пишут, — ту ещё работать надо. Просто голова идёт кругом. Места себе не найдёшь. Играть надо, а время, сами изволите знать, что за время лето для меблированных комнат? Два номера заняты, ремонт идёт, расходы. А тут «Дерби». Прямо — ума решайся.
Вечером, в Петров день, Настя ночевала у Викторова. Около часа ночи они лежали в постели. «Оба выпимши», и говорили о скачках. Викторов упрашивал, чтобы она заложила ещё вещей:
— Надо же играть!
Она попрекала Викторова, что он и так проиграл у неё всё. Слово за слово, — Настя дала Викторову пощёчину, Викторов схватил стоявший около на ночном столике подсвечник и ударил её.
— Помертвела вся… Не пикнула… Батюшки, смотрю, — в висок!.. Умерла… А вдруг очнётся, кричать примется… Стою над ней… Лежит, не шелохнётся… Прошло минут пять… Схватил руку: тёплая… не холодеет… Очнётся… Пропадёшь!.. Страх меня взял-с…
Викторов схватил ножик и перерезал ей горло.
— Не знаю, убил ли… Не знаю… Нет ли… А только так резал, со страху, для верности… Сижу-с, смотрю и думаю-с: что же теперь делать-с… Тут мне корзина в глаза и кинулась… Родственнице должен был я меховые вещи высылать… Корзина, клеёнка и камфара, чтобы пересыпать, были заготовлены… Только вещей я выслать не мог, — были заложены-с. По причине игры… Думал: отыграюсь, выкуплю, пошлю…
У Викторова мелькнула мысль: что сделать.
— Босиком-с на цыпочках в кухню сходил… Плаху принёс, ведёрко с водой… Клеёнку расстелил, плаху положил и, как следует, всё приготовил. Только как покойницу зашевелил, страшно сделалось… Как это их за плечики взял, приподнял, голова назад откинулась, быдто живая… Горло это раскрылось, рана-с, и кровь потекла… Быдто — как в книжках читал, — как убийца до убитого дотронется, у того из ран кровь потечёт… Страшно-с… Бросил… Водки выпил, — не берёт… Ещё водки выпил, ещё… Повеселее стало. Поднял я их, на пол тихонько опустил.
Викторов, говоря об убитой, говорит «они», «покойница», с каким-то почтением, в котором сквозит страх перед «ней»: «она» и до сих пор ему снится. Соседи по нарам жалуются, что Викторов вдруг по ночам вскакивает и «орёт благим матом»:
— Белый весь, трясётся… Всё «его-то» приставляется!
— Положил покойницу на плашку и начал им руки, ноги обрезывать косарём… Косарь острый. Мясо-то режу, а до кости дойдёт, — ударю потихонько, чтобы хряск не больно слышно было… В другом конце коридора всё же жильцы жили…
Странная игра случая: жильцами Викторова были некие Г., отец и сын, служившие… сыщиками в московской сыскной полиции.
— Чтоб хряску не было, — всё по суставчикам, по суставчикам… Косарь иступился, — ножницами жилы перерезал… Щёки им вырезал, чтоб узнать нельзя было…
— Пил водку в это время?
— Куда ж! Ручищи все в крови. Да и не до того было. Только одна мысль в голове была: «Потише! Потише!» Так и казалось, что вот-вот сзади подходят и за плечи берут… Даже руки чувствовал… Дух замрёт… Стою на коленках, чувствую, за плечи держат, а глаза поднять боюсь, — зеркало насупротив было, — взглянуть… И назад повернуться страшно… Отдыхаешься, в зеркало взглянешь, — никого сзади… И дальше… Из белья тоже меточки вырезал… К утру кончил… Всё в корзину поклал, камфарой густо-густо пересыпал, клеёнкой увернул, туда же и плашку положил, косарь в ведёрке вымыл, где с клеёнки на пол кровь протекла, замыл, и воду из ведёрка в раковину пошёл, вылил. Прихожу назад, — ничего, только камфарой шибко пахнет.
Однажды, когда Викторову, во время разговора, сделалось «нехорошо», — я дал ему понюхать первый попавшийся пузырёчек спирта, из стоявших на окне в конторе и назначенных для раздачи арестантам.
У Викторова сразу «прошло». Он вскочил, затрясся, стал белым, как полотно, протянул дрожащие руки, отстраняя от себя пузырёк.
— Не надо… Не надо…
— Что такое? Что случилось?
— Ничего… ничего… Не надоть-с…
Спирт, совершенно случайно, оказался камфарный. Я поспешил закрыть пузырёк.
— Не могу я этого запаху переносить! — виновато улыбаясь, говорил Викторов, а у самого губы белые, и зуб на зуб не попадёт.
Так врезалась ему в памяти эта камфара.
— Вытащил я корзину в соседнюю комнату, прибрал всё, и схватил меня страх сызнова.
Две ночи не мог спать Викторов, пил «для храбрости», — выпил «побольше полведра водки».
— Выпью, захмелею и ем… Ел с апекитом, потому много пил… А протрезвею, — страшно… И выйти боюсь, — сейчас вот, думаю, как уйду, так без меня придут и откроют… И дома сидеть жутко… Сижу, а мне кажется, что в соседней комнате кто-то вздыхает… Подойду к двери… В комнату-то страшно войти, чтоб не привиделось что… Послушаю у двери, — тихо… Опять сяду водку пить… Опять вздыхает… Страх такой брал!..
2 июля он, наконец, решился выйти. Нанял ломовика, привёл и с ним вместе вынес корзину из квартиры.
— Корзина ничего… только камфарой шибко пахло… Как выходил, все окна открыл, чтобы проветрило…
Как происходила отправка, Викторов, после трёх бессонных ночей, убийства и полведра выпитой водки, — помнит как сквозь сон.
— Помню, четыре раза с ломовиком в трактиры заходили… Всё по бутылке водки выпивали, так что он, в конце концов, хмельной стал, а я хоть бы что… Иду за ломовым, только ноги у меня подламываются… Вот-вот на мостовую сяду. Приехали на Смоленский вокзал… «Вот сейчас, — думаю, — открыть корзину велят»… Зуб на зуб не попадает… «Что такое?» — «Меховые вещи»… — говорю. «Напишите, — говорят, — кому и от кого отправляете!» Чуть-чуть «Викторов» не подмахнул. Да опомнился. Фамилью, думаю, надо выдумать. И хоть бы что! Лезет в голову одна фамилия «Викторов». «Скорее! — говорят. — Чего ж вы?» Тут у меня Васильев с Владимировым в голове завертелись, я и подмахнул… Получил накладную, хожу, всё чудится, вот-вот сзади крикнут: «Стой». Вышел на площадь, голова закружилась, к фонарному столбу прислонился, всей грудью вздохнул: чисто тяжесть с плеч свалилась. Иду по улице, ног под собой не чувствую, радуюсь. Пришёл домой, в соседнюю комнату заглянул, — быдто не здесь ли! Сам над собой усмехнулся за этакое малодушество. И завалился спать… И хоть бы мне что!
На следующий день, 3 июля, Викторов «честь-честью» сходил на квартиру к «покойнице», сказал, что она неожиданно в деревню уехала, — весть получила, мать при смерти, — забрал её вещи, снёс и заложил в ломбард:
— Не пропадать же им, на игру надоть было.
И началась жизнь «спокойная»:
— Афишка. По трактирам бегаю, советуюсь, на пробные галопы гоняю. Играю. Где бы денег промыслить, — думаю… Ихние-то деньги сразу продул… Лошади у меня в голове. Сам часом диву даёшься: словно ничего и не было. Быдто сон. Сам в другой раз себя спрашиваешь, не сон ли был? Только камфарой в комнатах ещё попахивает, как окна ни растворяешь. Но меня это мало беспокоило. Лошади и лошади, — так игра скрутилась, что либо пан, либо пропал. Большие призы кончились. Первый класс ушёл. Скачут всё лошади фуксовые. Выдачи огромадные. Тут в лошадях не разберёшься, когда о другом думать?
Как вдруг однажды, развернув газету, чтоб прочесть про скачки, Викторов прочёл:
— «Страшная находка в Брест-Литовске».
— И поплыло, и поплыло всё перед глазами. Буквы прыгают. В комнате-то рядом охает кто-то, стонет. Камфарный запах по носу режет. По коридору идёт кто-то. Мысли кругом. Что ж это, думаю, я наделал? Страх меня взял и ужас… Жду, не дождусь, когда жильцы из сыскного с занятиев вернутся… Пришли, сам что было, духу собрал, к ним пошёл, водочкой угостил, спрашиваю: «Ничего не слыхать про труп-то, изрубленный в Брест-Литовском? Нынче в газетах читал. Экий страх-то какой! Какие нынче дела творятся». «Нет, — говорит, — ничего не слыхать, кто убил». У меня от сердца и отлегло. «Но только, — говорят, — сам Эффенбах за дело взялся. От начальства ему приказ вышел, чтоб беспременно отыскать. Наверное, отыщут». Так они у меня от этих слов в глазах и запрыгали.
Тут уж началась «жизнь беспокойная».
— Куда деваться — не знаю. Куда ни пойду — покойница. Останешься ночью дома, заведёшь глаза, входит… Головку запрокинет так, горло раскроется, кровь бежит. Стал по публичным домам ночевать ходить, — и там приставляется. Пью и играю. Бесперечь пью. И ежели бы не скачки, — ума бы решился.
Вряд ли когда-нибудь господам спортсменам снилось, чтобы тотализатор сыграл такую роль.
— Закрутил игру так, — на всё. Кручусь, кручусь, — и покуда скачки, — ничего, отлегает, ни о чём не думаешь. А кончились скачки, — пить. Пью и не пьянею. И всё мне они. Всё они. Побёг в церкву, отслужил панихиду, — перестала день, два являться. Потом опять, — я опять по ним панихиду. Панихид четыре-пять справил, — всё по разным церквам. Отслужишь, полегчает, потом опять приставляется.
Как назло, жильцы только и говорили, что о «загадочном убийстве».
«Загадочное убийство» волновало всю Москву. Сыскная полиция сбилась с ног от розысков и, возвращаясь домой, агенты только об этом деле и говорили:
— Всё ещё не разыскали. Словно в воду канул. Но ничего, — разыщем! Непременно разыщем!
— Чувствую: с ума схожу. Мечусь! По публичным домам ночую, утром на галопы. Скачки. Со скачек в церкву бегу панихиду служить. По трактирам пью. Вечером домой на минутку бегу, узнать: как? что?!. Мечусь… Вхожу к ним, словно жду, — вот-вот смертный приговор услышу. «Что?» — спрашиваю, а сам глянуть боюсь. А как скажут «ничего», — ног под собой не чувствую. Сколько разов после этого к себе в комнату побежишь, хохотать что-то начнёшь, удержу нет. В подушку уткнёшься, чтоб не слышно было, «ничего!» — в подушку кричишь. Сам-то хохочешь, а в нутре-то страшно. И вдруг «они» представляются… Опять пить, опять из дому бегать, опять панихиды служить. Мечусь.
Метанье кончилось тем, что однажды, на скачках, к Викторову подошли:
— Вас вызывают в сыскную полицию.
— У меня руки-ноги отнялись… «Да нет, — думаю, — не за этим». Много у меня разных делов накопилось: потому за это время, — говорю, — закрутил игру вовсю, — у родных все вещи на игру перетаскал. Привезли меня в сыскную. В комнату вводят. Полутёмненькая такая комната. Народу много было, спиной к окнам стояли, свет застили. Стол, сначала я не разобрал, что в нём такое! А как меня подвели, — я и крикнул… Корзинка, бельё, клеёнка, плашка… Остолбенел я, кричу только: «Не подводите! Не подводите!» А Эффенбах меня в спину подталкивает: «Идите, — говорит, — идите, не бойтесь. Это из Брест-Литовска». — «Не подводите! — ору. — Во всём сознаюсь, только не подводите»…
Сидя в сыскном отделении, Викторов давился на отдушнике при помощи рубашки.
— Они измучили… Покойница… Завяжу глаза, — здесь они, со мной сидят… «Вот, — говорят, — Коля, где мы с тобой». Не выдержал. Да и смерти ждать страшно было.
Как и очень многие, Викторов ждал «беспременно верёвки».
— Уж я вам говорю. Вы на суде не были? Меня прокурор обвинял, господин Хрулев…
— А защищал кто?
— Не помню. Не интересовался. Без надобности. А обвинял Хрулев господин по фамилии. Так вот посерёдке стол стоял, на нём бельецо ихнее, скомканное, слиплое, чёрное стало, клеёночка. А около корзинка та самая стояла… Как эти вещи-то внесли, я чувства лишился. Страшно стало. На суде-то я сдрейфил, что сам говорил, что кругом говорили, — не сознавал. А только вот это-то помню, что господин Хрулев на корзинку показывали, — требовали, чтобы и со мной то же сделать. На части, стало быть, разрубить!
Большинство этих «знаменитых убийц» уверено, что им «верёвки не миновать за убийство».
— За этим-с и покойницу на части рубил и отсылал, — верёвки боялся.
И большинству на суде, среди страха и ужаса, кажется, что прокурор требует смертной казни.
— Когда вышел приговор в каторгу, — ушам не поверил, — говорит, как и очень многие, Викторов.
В каторге он жалуется на слабость здоровья:
— Пища плохая, и главная причина, — ночи бессонные! Думаю всё.
— О чём же?
— О прошлом. Господи, глупо как всё было! Если бы вернуть!.. Ну, и спать тоже иногда боязно… Когда их душа там мучается… Грешница ведь была, блудная-с… Когда ихней душе там невмоготу…
— Что же? Является?
— Приходят.
И весь съёжившись, вздрагивая, этот жалкий, тщедушный, весь высохший человек, понизив голос, говорит:
— Главная причина — денег нет… Панихидки по них отслужить не могу… Чтоб успокоились.