Импровизатор (Андерсен; Ганзен)/1899 (ВТ:Ё)/2/14

Импровизатор
Достопримечательности Вероны. Миланский собор. Встреча у триумфальной арки Наполеона. Мечта и действительность. Лазурный грот

автор Ганс Христиан Андерсен (1805—1875), пер. А. В. Ганзен (1869—1942)
Оригинал: дат. Improvisatoren. — См. Содержание. Перевод созд.: 1835, опубл: 1899. Источник: Г. Х. Андерсен. Собрание сочинений Андерсена в четырёх томах. Том третий. Издание второе — С.-Петербург: Акцион. Общ. «Издатель», 1899, С.1—254

[242]
Достопримечательности Вероны. Миланский собор. Встреча у триумфальной арки Наполеона. Мечта и действительность. Лазурный грот

Карета покатилась. Я увидел зелёные берега Бренты, поросшие плакучими ивами, прекрасные виллы и далёкие горы. К вечеру я прибыл в Падую. Первое, что приветствовало меня здесь, были облитые лунным сиянием семь горделивых куполов церкви св. Антония. На улицах царило большое оживление, но я чувствовал себя здесь таким одиноким, всем чужим. Утром, при свете солнца, город показался мне ещё неприветливее. «Дальше, дальше! Путешествие рассеет мою скорбь!» думал я и покатил дальше.

Кругом расстилалась зелёная равнина, покрытая сочною зеленью, как Понтийские болота. Над канавами склонялись, словно белые водяные каскады, плакучие ивы, всюду виднелись часовенки с образами Мадонны; некоторые уже совсем потускнели и выцвели от времени, и самые часовни готовы были разрушиться. Но попадались и новые, только что отстроенные часовни, украшенные новыми образами. Я заметил, что наш веттурино снимал шляпу лишь перед новыми, а старых, выцветших образов как будто не замечал. Меня это сильно поразило. Может быть, впрочем, я придавал этому обстоятельству бо́льшее значение, нежели следовало. «Даже святыня, изображение самой Божией Матери, предаётся забвению и уничижению за утрату земной свежести и привлекательности!» — с горечью думал я.

Побывав в Виченце, где искусство Палладио не осветило моего сердца ни единым светлым лучом, я прибыл, наконец, в Верону, первый город, который мне понравился. Амфитеатр перенёс меня в Рим, напомнив Коллизей: он был прекрасною копией с римского Коллизея, но сохранился лучше, так как его не касалась разрушающая рука варваров. Обширные галереи были превращены в товарные склады, а посреди арены стоял сколоченный из досок балаган, в котором давала представления какая-то заезжая оперная труппа. Я пошёл туда вечером. Веронцы сидели на тех же самых ступенях амфитеатра, где сиживали их предки. Давали «la Generentola». Это была та же самая труппа, к которой недавно принадлежала Аннунциата. Главную партию пела Аврелия. Жалкое было зрелище. Балаганчик совсем терялся среди этой исполинской арены. Контрабас заглушал прочие немногочисленные инструменты в оркестре. А публика неистово [243]апплодировала и вызывала Аврелию! Я поспешил уйти. На улице стояла тишина; ночь была лунная; от величественного здания падала гигантская тень.

Мне рассказали историю вражды Монтекки и Капулетти, разлучившей двух влюблённых, которых затем соединила смерть, и показали мне дворец Капулетти, где Ромео впервые увидел Юлию на балу. Теперь дворец был превращён в постоялый двор. Я поднялся по лестнице, по которой прокрадывался некогда навстречу любви и смерти молодой Ромео. Большая бальная зала ещё сохранилась, но фрески на стенах выцвели; большие окна были ещё целы, но всюду лежали кучи сора и грязи, вдоль стен тянулись бочки с известью, а по углам валялись сбруя и разные хозяйственные орудия. И здесь-то некогда кружились под звуки сладостной музыки знатнейшие веронцы, здесь-то Ромео и Юлия пережили короткий миг упоенья любовью! Да, вот где я ещё глубже проникнулся сознанием ничтожества и тщеты всякого земного блеска, почувствовал, что Фламиния избрала благую часть, что и Аннунциата, наконец, удостоилась того же! Мои дорогие умершие были теперь счастливы! Сердце моё ускоренно билось, меня снедало какое-то лихорадочное беспокойство, и я нигде не находил себе покоя. «В Милан! Там ты найдёшь приют!» подумал я и поехал в Милан. Прибыл я туда почти через месяц после моего отъезда из Венеции. Нет, в Венеции было гораздо лучше! Там я чувствовал себя как дома, а здесь я был одинок и даже не желал заводить знакомств, не воспользовался ни одним из данных мне рекомендательных писем.

Огромный шести-ярусный театр со своими зияющими, как пещеры, ложами и огромною залою, которая едва ли часто бывает полна, производил впечатление пустыни и в то же время как будто давил меня. Я был там всего раз; давалась опера Доницетти «Торквато Тассо». Примадонну, любимицу публики, вызывали без конца; она выходила, сияя улыбкою, но я смотрел на неё с глубоким сожалением и желал ей умереть в этот момент высшего своего торжества. Кто знает, что ждет её в будущем? Пусть лучше теперь свет оплакивает её, нежели она потом утраченное благоволение света! В балете участвовали и прелестные дети, но моё сердце обливалось кровью при виде их красоты. Больше я и не заглядывал в La Scala.

Один бродил я по тенистым улицам большого города, один сидел в своей комнате и работал над трагедией «Леонардо да Винчи». Здесь, ведь, он жил, здесь я видел его бессмертную «Вечерю». История его несчастной любви так походила на мою: его возлюбленная тоже удалилась в монастырь! И я думал о Фламинии, об Аннунциате, и [244]писал, писал под диктовку сердца. Но мне сильно недоставало Поджио, Марии и Розы. Моё больное сердце так нуждалось в их любви и заботах. Я написал в Венецию, но ответа не получил. Даже Поджио не сдержал своего слова писать мне, не забывать друга! И он оказался таким же, как все, так называемые, друзья! Я ежедневно посещал Миланский собор, эту дивную мраморную глыбу, словно вырубленную из Каррарских скал. В первый раз я увидел его вечером, при свете луны. Ослепительно белая верхняя часть собора ярко вырисовывалась на голубом небе. Отовсюду, куда ни взглянешь, из каждого угла, из каждой ниши выступали мраморные изваяния. Внутренность собора ослепляла даже больше, чем внутренность собора св. Петра. Этот таинственный полумрак, лучи света, пробиравшиеся через разноцветные стёкла окон, переносили меня в какой-то неземной мир. Да, вот воистину храм Божий! Я прожил в Милане целый месяц и тогда только собрался в первый раз взглянуть на него с высоты собора. Солнце горело на его ослепительно белой крыше, на которой, словно на обширной мраморной площади, возвышались, будто отдельные церкви и капеллы, башни собора. Глубоко, глубоко внизу раскинулся Милан, а вокруг взору моему открывались всё новые и новые статуи, которых не видно было снизу, с улицы. Я достиг самой высшей точки и остановился у мощной статуи Христа, венчающей всё здание. На север виднелись высокие тёмные Альпы, на юг низкие бледно-голубые Аппенины, а между теми и другими расстилалась безграничная зелёная равнина. Я обратил взор на восток, где лежала Венеция. По направлению к ней тянулась в поднебесьи длинною лентой стая перелётных птиц. Я вспомнил оставленных мною там дорогих мне людей: Поджио, Розу, Марию, и мною овладела такая тоска! Мне вспомнился рассказ, слышанный мною в детстве, когда я с матушкой, Мариучией и Анджелиной возвращался с прогулки на озеро Неми. Анджелина рассказывала нам о бедной Терезе из Олевано, которая изводилась с тоски по Джузеппе, ушедшем на север за горы; старая Фульвия положила в горшок разных трав и поставила снадобье на огонь; оно закипело, и Джузеппе охватила такая тоска по родине, что он без оглядки, без отдыха, не останавливаясь нигде ни днём, ни ночью, заспешил домой, где кипело снадобье из трав с локонами волос его и Терезы. Я тоже чувствовал неодолимое беспокойство и странную тоску, но то не была тоска по родине, — Венеция, ведь, не была моею родиной! Мне стало настолько не по себе, что я поспешил спуститься вниз. Дома я нашёл письмо от Поджио. Наконец-то! Оказывалось, что он уже писал мне раз, но письмо не дошло до меня. В Венеции было по-прежнему весело, только Мария была серьёзно больна; [245]боялись даже за её жизнь, но теперь опасность миновала, и девушка поправлялась, хотя ещё и не выходила из дома. Затем Поджио шутливо спрашивал меня, не пленился ли я какою-нибудь красавицей в Милане, и напоминал о закладе. Письмо дышало таким беззаботным весельем, что, как ни мало вообще соответствовало моему душевному настроению, всё-таки обрадовало меня. Я как будто увидел перед собою самого милого, живого, весёлого Поджио! «Вот вам и людские толки!» думал я. «Говорят, что он таит в сердце глубокое горе, что весёлость его напускная, а он таков и есть по натуре! Говорят, что Мария моя невеста, а я и не думаю любить её! Я скучаю по ней, как и по Розе, а, ведь, не говорят же, что я влюблён в Розу. Ах, скорее бы назад в Венецию! Тут я не выдержу!» Но потом я опять осмеивал себя за своё странное влечение. Чтобы рассеяться, я вышел из ворот на площадь д’Арми к триумфальной арке Наполеона, или Порта Чемпионе, как её называют. Тут кипела работа. Я вошёл в калитку низкого забора, окружавшего великолепное сооружение; на земле стояли два новых мраморных коня; кругом были разбросаны мраморные глыбы и колонны. Какой-то приезжий стоял и записывал в книжку то, что рассказывал ему гид. На вид ему было лет тридцать. Я прошёл мимо него и заметил у него на груди два неаполитанских ордена. Вот он поднял глаза на арку, и я узнал его. Это был Бернардо. Он тоже увидел меня, кинулся ко мне, обнял меня и весело воскликнул:

— Антонио! Давненько не видались! И простились-то мы с шумом и треском! Но, ведь, мы всё ещё друзья, надеюсь?

Кровь застыла у меня в жилах. — Бернардо! — воскликнул я. — Вот где довелось нам встретиться, на севере, под самыми Альпами!

— Я так даже с самых Альп! С глетчеров! Видел там, на холодных горах, край света! — И он рассказал мне, что путешествовал всё лето по Швейцарии. Немецкие офицеры, состоявшие на неаполитанской службе, столько нарассказали ему о величии Швейцарии, что он взял, да и порхнул на пароходе из Неаполя в Геную, а оттуда и дальше, побывал в долине Шамуни и даже взбирался на Монблан и на Юнгфрау, на «la bella ragazza», как он назвал её. — И прехолодная эта красавица! — добавил он. Мы пошли вместе к новому амфитеатру, затем назад, в город. Он рассказал мне, что едет теперь в Геную, к своей невесте, что собирается остепениться и жениться, звал меня на свадьбу, а потом лукаво шепнул мне на ухо: — А что ж ты молчишь о моей ручной птичке, о нашей певичке и обо всех прочих историях! Теперь ты сам узнал, что юному сердцу не обойтись без них. Впрочем, узнай о них моя невеста, у неё, пожалуй, разболелась бы голова, а это было бы жаль, я так люблю её! — Я не мог решиться [246]заговорить с ним об Аннунциате; я чувствовал, что он никогда не любил её так, как я. — Поедем со мной! — продолжал он. — В Генуе много красавиц, и ты, ведь, теперь стал старше и умнее, знаешь в них толк! Неаполь просветил тебя! Неправда ли? Через три дня я отправляюсь туда. Едем со мною!

— Но я уезжаю завтра утром! — невольно вырвалось у меня, хотя я и не думал ещё уезжать. Но теперь слово было сказано.

— Куда? — спросил Бернардо.

— В Венецию! — ответил я.

— Ну, ты должен переменить свой план! — сказал он и принялся уговаривать меня, а я, в свою очередь, так горячо стал убеждать его в том, что мне необходимо завтра же уехать в Венецию, что и сам поверил этому. Без всяких проволочек я сейчас же устроил все свои дела, как будто и в самом деле отъезд мой был решён давно.

Меня увлекал из Милана невидимый Промысел. О сне нечего было и думать, я прилёг всего на какой-нибудь час, да и тот провёл в каком-то лихорадочном забытьи, не то спал, не то бодрствовал. «В Венецию! в Венецию!» раздавался в моём сердце неумолчный голос.

Я зашёл к Бернардо проститься, попросил его передать мой привет его невесте и полетел туда, откуда уехал два месяца тому назад. Минутами мне казалось, что я принял отравы, разливавшейся теперь по моим жилам. Какой-то необъяснимый страх гнал меня вперёд. Что-то ожидало меня в Венеции?

Вот я и опять в Фузина, вот и Венеция с её серыми стенами, башней св. Марка и лагунами, и — моё странное беспокойство, моя тоска и страх исчезли мгновенно. Их сменило совсем иное чувство. Как бы назвать его? Мне как будто стыдно было самого себя, я был недоволен самим собою! Теперь я не понимал, что́ собственно меня тянуло сюда, чувствовал всё безрассудство своих поступков, и мне казалось, что все будут спрашивать меня: «Зачем это тебя опять принесло сюда?» Я занял номер в гостинице и поспешно принялся переодеваться; я хотел сейчас же отправиться к Розе и Марии, несмотря на то, что мне сильно нездоровилось. Что-то они скажут, увидя меня?

Гондола пристала к берегу. Какие только странные мысли не приходят в голову человеку! «А что, если я приехал на весёлый пир? Что если Мария невеста? Что если готовятся сыграть свадьбу?.. Ну и что ж? Ведь, я не люблю её! Разве я не повторял этого тысячу раз и самому себе, и Поджио, и каждому, кто высказывал подобное предположение!» Вот я опять увидел перед собою зеленовато-серые стены и высокие окна палаццо Подесты, и сердце моё тоскливо забилось. Я вошёл. Слуга молча распахнул передо мною двери, не выражая [247]никакого удивления по поводу моего прихода; его как будто занимало что-то совсем другое. — Подеста всегда дома для вас, синьор! — вот всё, что он сказал мне. В большой зале стояла мёртвая тишина; все занавеси были спущены. «Здесь жила Дездемона», подумал я: «здесь она страдала, и всё же Отелло страдал ещё ужаснее». И с чего пришла мне на ум эта старая история! Я прошёл в комнату Розы; и здесь занавеси были спущены, стоял полумрак. Я опять почувствовал тот необъяснимый страх, который преследовал меня во всё время пути и гнал в Венецию. Дрожь пробежала по моему телу; пришлось ухватиться за стул, чтобы не упасть. В эту минуту вошёл Подеста, обнял меня и выразил свою радость по поводу моего приезда. Я спросил о Розе и Марии, и мне показалось, что взгляд его вдруг принял серьёзное выражение. — Они уехали! — ответил он. — Они вздумали прокатиться в Падую вместе с одним знакомым семейством. Вернутся они завтра или послезавтра. — Не знаю почему, но я не поверил его словам. Может быть, причиною было всё то же болезненное состояние моё, порождённое печалью и угнетённым состоянием духа, достигшее теперь своего высшего напряжения и готовое разразиться настоящею болезнью. Чем бы иначе и объяснить душевное возбуждение, понудившее меня вернуться в Венецию?

За ужином я живо почувствовал отсутствие Розы и Марии; Подеста тоже был что-то не весел, но объяснял это какою-то затянувшеюся тяжбою, не представлявшею, впрочем, особенной важности. — И Поджио тоже нигде не видать! — вздохнул он. — Все несчастья зараз, да и вы больны! Весёлый вечер, нечего сказать! Может быть, вино подбодрит нас!.. Но вы бледны, как смерть! — вскричал он вдруг, а я почувствовал в эту минуту, что всё вокруг меня заплясало, завертелось, и затем я потерял сознание. У меня открылась нервная горячка.

Когда я пришёл в себя, я увидел, что лежу в уютной полутёмной комнате. Возле меня сидел Подеста. Он сказал мне, что я должен остаться у него в доме, — тогда я живо поправлюсь; Роза будет ухаживать за мною. О Марии он не упомянул.

Я лежал в полузабытьи; спустя несколько времени я услышал, что дамы вернулись, и что я скоро увижу их. Я и увидел Розу; она была печальна, мне даже показалось, что она плакала. Не из-за меня же, — я чувствовал себя уже гораздо лучше. Наступил вечер, и мне показалось, что в доме вдруг воцарилась какая-то зловещая тишина, и в то же время началось усиленное движение. На мои вопросы отвечали уклончиво; но слух мой стал так болезненно-чуток, что я слышал не только шаги людей, расхаживавших в нижней зале под моей [248]комнатой, но и их разговоры, и даже всплески воды в канале; то подплывали к палаццо одна за другою гондолы. И вот, в то время, как все думали, что я сплю, а я только лежал в лёгком забытьи, я и понял из перешёптываний окружающих, что Мария умерла! Поджио сообщал мне о её болезни, но писал также, что она выздоровела. Видно, однако, болезнь возобновилась, и девушки не стало. В этот самый вечер её хоронили, но хотели скрыть это от меня. «Так Мария умерла! Вот что означал тот страх, который гнал меня сюда, но я явился слишком поздно и уже не увижу её больше! Теперь она переселилась в мир бесплотных духов, которому всегда принадлежала. Роза, верно, украсила её гроб фиалками! Она так любила эти голубые, благоухающие цветочки, и теперь спит осыпанная ими!» Я лежал неподвижно, словно мною овладел смертный сон, и слышал, как Роза благодарила за это Бога. Наконец, она оставила меня; в комнате не было ни души; было темно; я вдруг почувствовал необыкновенный прилив сил. Фамильная усыпальница Подесты была в церкви Дей Фрари; я это знал. Гроб с умершей, согласно обычаям, должен был простоять всю ночь перед алтарём. Я хотел видеть её! Я встал; лихорадка моя прошла, я чувствовал себя сильнее, набросил на себя плащ и вышел… Никто не видел меня… Я сел в гондолу. Все мои мысли были заняты умершею… Церковная дверь была уже заперта; Ave Maria давно кончилась. Я постучался в сторожку. Сторож узнал меня, так как не раз видел меня в церкви с семейством Подесты и показывал мне могилы Тициана и Кановы. — Вы хотите видеть умершую? — спросил он, отгадав мою мысль. — Гроб открыт и стоит перед алтарём; завтра его поставят в склеп! — Он зажёг фонарь, взял связку ключей и отпёр маленькую боковую дверь. Я вошёл. Гулко раздались под высокими немыми сводами мои шаги. Перед образом Мадонны горела лампада, бросавшая на окружающее бледный свет. Белые мраморные статуи на гробнице Кановы вырисовывались неясными тенями и походили на мертвецов в саванах. Перед главным алтарём горели три большие лампады. Я не ощущал ни страха, ни горя; я как будто сам уже принадлежал к этому царству мёртвых, был здесь между своими. Я приблизился к алтарю. Как здесь пахло фиалками! Луч лампады падал на открытый гроб и умершую. Это была Мария! Она как будто спала. Бледная и прекрасная, как мраморное изваяние, лежала она, вся усыпанная фиалками. Чёрные волосы были связаны в узел; на челе красовался венок из фиалок. Эти закрытые глаза, это спокойствие, застывшее на прекрасном лице, глубоко потрясли меня: передо мною лежала Лара! Такою вот видел я её и в храме, когда поцеловал её в лоб; [249]Но тогда я целовал её живую, а теперь она была безжизненною, мраморною статуей, трупом. — Лара! — вздохнул я и упал перед гробом на колени. — Лара! Даже после смерти твои закрытые глаза, твои немые уста говорят моему сердцу! Я узнал тебя, узнал в Марии! И я хочу умереть с тобою! — Тут я разразился слезами. Они падали на лицо умершей, и я осушал их своими поцелуями. — Все покинули меня! — стонал я. — Даже ты, последняя мечта моего сердца! Душа моя не горела к тебе такою любовью, как к Аннунциате, или к Фламинии, но я просто молился на тебя! Я питал к тебе ту чистую духовную любовь, какую знают одни ангелы! Я и сам не знал, что любил тебя, так чисто, далеко от всякой чувственной страсти было моё чувство! Я не понимал его сам, как же я мог решиться высказать его тебе!.. Прощай, моя последняя любовь, моя невеста! Блажен твой сон! — Я поцеловал чело умершей. — Моя духовная невеста! Я не протяну руки другой женщине! Прощай! Прощай! — Я снял с своего пальца кольцо, надел его на палец Лары и поднял глаза к небу, призывая в свидетели невидимого Бога. Вдруг я затрепетал: мне почудилось, что умершая прижала свою руку к моей. Не может быть! Я устремил на неё взор… Да, губы её шевелились! Голова моя закружилась, волосы встали дыбом, я не мог шевельнуться от ужаса. — Мне холодно! — прошептала умершая. — Лара! Лара! — воскликнул я, и свет померк в моих глазах, в ушах загудели мягкие, чарующие звуки органа… Но вот чья-то рука нежно коснулась моего лба, блеснул луч света, и я опять открыл глаза.

— Антонио! — услышал я голос склонившейся надо мною Розы. На столе горела лампа, на коленях возле моей постели стояла плачущая девушка. Я узнал её и понял, что пережил те страшные минуты не наяву, а в горячешном бреду.

— Лара! Лара! — воскликнул я. Она закрыла глаза руками. Что такое я говорил в бреду? Видение моё живо воскресло в моей памяти и я прочёл во взгляде Марии, что она слышала признание моего сердца.

— Горячка прошла! — прошептала Роза.

— Да, я чувствую себя хорошо, так хорошо! — сказал я, глядя на Марию. Она поднялась с колен и хотела выйти из комнаты.

— Не уходите! — взмолился я, протягивая к ней руки. Она осталась и подошла ко мне, краснея от волнения.

— А мне приснилось, что вы умерли! — сказал я.

— Это был горячешный бред! — ответила Роза и подала мне лекарство.

— Лара — Мария! Выслушайте меня! — сказал я. — Это уже не бред! Я чувствую, как в мою кровь вливается струя новой жизни! Мы давно знаем друг друга. Если же это не так, то вся моя жизнь — [250]причудливый сон! Вы уже слышали мой голос, близ Пестума, близ Капри, и вы узнали его! Лара! Жизнь так коротка, отчего бы нам не подать друг другу руки и не пройти этот краткий путь вместе! — Я протянул ей руку, она прижала её к своим губам. — Я люблю тебя, всегда любил тебя! — продолжал я, обращаясь к милой девушке, безмолвно стоявшей возле меня на коленях.

«Любовь», говорит миф, «привела в порядок хаос, создала мир». И каждому любящему сердцу приходится вновь убедиться в этом. Во взорах Марии я почерпал жизнь и здоровье. Она любила меня. Несколько дней спустя, мы стояли с нею вдвоём в маленькой комнатке с балконом, где благоухали апельсинные деревца и где она однажды пела для меня. Но ещё мягче, ещё слаще звуков той песни прозвучало теперь для меня признание её сердца! Я не ошибся: Лара и Мария были одно лицо.

— Я всегда любила тебя! — сказала она. — Твоё пение пробудило в моей душе тоску и желание познать прекрасный мир Божий, в котором я знала лишь душистые фиалки, да тёплое солнышко. Твой поцелуй обжёг меня, согрел моё сердце, как солнечный луч! Слепой доступен лишь мир духовный, и в нём я видела тебя. Ночью, после того, как я слышала твою импровизацию в храме Нептуна, мне приснился странный сон, который как-то сливался с действительностью. Одна цыганка предсказала мне, что я прозрею. Она-то и приснилась мне во сне и велела мне отправиться с моим старым воспитателем в заколдованную пещеру, что близ Капри. Там, будто бы, вернётся ко мне зрение, — ангел жизни даст мне трав, и я, как Товия, увижу мир Божий. Тот же сон приснился мне в эту ночь ещё раз. Я рассказала его Анджело, но он отнёсся к нему с недоверием. На другое утро сон приснился ему самому, и тогда он сказал: — Да будет благословенна Мадонна! Даже злые духи должны повиноваться ей! — Мы сели в лодку, он натянул паруса, и мы поплыли по морю. Прошёл день, вечер и ночь, и я всё это время жила в каком-то дивном неземном мире!.. Потом я услышала, как ангел жизни назвал меня по имени. Голос его походил на твой. Он дал мне трав и груды золота, сокровища, собранные в разных странах мира. Мы сварили травы, но они не помогли мне, слепота моя не проходила. Скоро нашу хижину посетил брат Розы, доктор. Он тронулся моим желанием увидеть прекрасный мир Божий, пообещал вылечить меня и увёз меня с собою в Неаполь. И вот, я узрела прекрасный мир Божий! Доктор и Роза полюбили меня, занялись моим воспитанием и открыли мне ещё новый мир духовных радостей. Я осталась у них, они назвали меня Марией в память своей умершей сестры. Однажды Анджело принёс мне [251]все сокровища, говоря, что они мои, и что он, чувствуя близость смерти, собрал последние силы, чтобы доставить их мне. Вскоре этот единственный защитник и покровитель мой с самого детства действительно умер. Тогда брат Розы стал серьёзно допрашивать меня о нём и о сокровищах. Я могла повторить лишь то, что знала от Анджело. Он сказал мне, что сокровища вручил ему дух заколдованной пещеры. Я же с своей стороны могла только прибавить, что мы всегда жили в бедности и что Анджело не мог быть разбойником: он всегда отличался набожностью и добротою, делился со мною последним.

Тогда я рассказал Ларе о странных событиях, благодаря которым нить её жизни так загадочно переплелась с нитью моей и сказал, что видел её вместе с Анджело в пещере. О том, что старик сам взял вазу с золотом, я не упомянул, но прибавил, что травы дал ей я.

— Но, ведь, дух, протянув мне травы, ушёл в землю! Так рассказывал мне Анджело! — возразила она.

— Это ему только показалось! Ноги мои подкосились, и я обессиленный сначала опустился на колени, а потом и совсем упал в высокую траву. — Да, встреча в том чудном лазурном мире и связала наши жизни таинственным неразрывным узлом! — Наша любовь, — продолжал я: — началась в мире духов! Туда уходят после смерти все милые нашему сердцу, туда влечёт нас самих даже при жизни, как же нам не верить в него! — И я прижал Лару к своему сердцу. Она была так же прекрасна, как и в первый раз, когда я встретил её.

— Я узнала тебя здесь, в Венеции, по голосу! — сказала она. — Сердце моё так и рвалось к тебе! Я думаю, что встреть я тебя даже в храме, перед лицом самой Божией Матери, я и там упала бы к твоим ногам! Потом мы стали видеться, и я с каждым днём открывала в тебе всё новые и новые достоинства! Вторично я вторгнулась в твою жизнь, когда Аннунциата благословила меня, как твою невесту… Но ты оттолкнул меня, сказав, что никогда не полюбишь больше никого, не женишься ни на ком! И, рассказывая об удивительных приключениях своей жизни, ты никогда не упоминал о Ларе, о Пестуме или о Капри! Я и думала, что ты не любишь меня, что ты забыл меня, что я никогда не была дорога твоему сердцу!

Я поцеловал её руку и объяснил ей, что взор её всегда сковывал мои уста. Только когда тело лежало на смертном одре, а дух парил в ином мире, с которым так удивительно была связана наша любовь, осмелился я высказать заветные чувства сердца.

Никто, кроме Розы и Подесты, не знал о нашем счастье. Но как охотно открылся бы я Поджио! Он ежедневно навещал меня во время моей болезни. Когда я, наконец, оправился и увидел его при ярком [252]дневном свете, мне показалось, что он как-то сильно побледнел и похудел за это время.

— Поджио, приходите к нам сегодня вечером! — сказал Подеста. — Непременно! Будут только свои, Антонио и ещё трое друзей. — Поджио явился. Весь дом был разубран по праздничному. — Что у вас, именины сегодня? — спросил Поджио. Вместо ответа Подеста повёл его и остальных друзей в домовую капеллу. Там Лара подала мне руку, и я повёл её к алтарю. В тёмных волосах её красовался букет голубых фиалок. Со мною рядом стояла слепая девушка из Пестума, но теперь она была вдвое прекраснее! Она стала моей! Все поздравляли нас, все радовались нашему счастью. Поджио пел весёлые песни и осушал за наше здоровье бокал за бокалом.

— Я проиграл заклад. — сказал я. — Но не жалею! Этот проигрыш выиграл мне счастье! — И я поцеловал свою жену. Радость окружающих выражалась шумно; наша с Ларою была тиха и молчалива, как ночь, укрывшая наше счастье, когда все разошлись.

— Жизнь — не сон! — сказал я. — Счастье любви — действительность! — И мы, в объятиях друг друга, вкусили блаженство, которое мог вдохнуть в человеческую грудь лишь сам Предвечный Творец.

Два дня спустя, мы уехали из Венеции в имение моей жены. Роза поехала с нами. Поджио я не видал с самого дня свадьбы. Теперь от него пришло письмо; вот что я прочёл в нём: «Я выиграл заклад, но проиграл всё!» Он исчез из Венеции, и подозрение моё скоро перешло в уверенность: он любил Лару. Бедный Поджио! Уста твои пели радостные песни в то время, как сердце разрывалось от горя.

Франческе Лара очень понравилась, да и сам я, по её мнению, значительно выиграл за время путешествия. Eccellenza и Фабиани тоже одобрили мой выбор, и даже лицо Аббаса Дада озарилось улыбкой, когда он поздравлял меня.

Из старых знакомых до сих пор жив ещё дядюшка Пеппо[1]. Он по-прежнему сидит на Испанской лестнице и верно много лет ещё будет приветствовать прохожих своим «bon giorno


Шестого марта 1834 г. в гостинице Пагани, на острове Капри, было большое стечение иностранцев. Все заглядывались на молодую красавицу из Калабрии, прогуливавшуюся под руку с своим мужем. Это были мы с Ларой. Мы уже были женаты три года и вот вздумали, на пути из своего имения в Венецию, посетить остров Капри, где произошла завязка диковинной сказки нашей жизни. В углу комнаты [253]стояла старушка с ребёнком на руках. Какой-то иностранец, высокого роста, бледный, с выразительными чертами лица, одетый в голубой сюртук, подошёл к девочке и стал играть с нею, восхищаясь её красотою. Он говорил по-французски, но знал несколько слов и по-итальянски; его шутки снискали ему благосклонность девочки, и она даже потянулась поцеловать его. Он спросил, как её зовут. — Аннунциатою! — ответила старушка, наша дорогая Роза. — Прелестное имя! — сказал он и поцеловал ребёнка, дочку, которую подарила мне Лара. Я подошёл к нему; он оказался датчанином. Тут же, в комнате, находился и ещё один его земляк, человек небольшого роста, с серьёзным и умным взглядом. Я раскланялся с обоими; они, ведь, были соотечественниками Федериго и великого Торвальдсена. Первый, как я узнал от них, был теперь в Дании, второй ещё в Риме; он больше, ведь, принадлежал Италии, нежели своему холодному, мрачному северу.

Мы пошли на берег моря и сели в маленькие лодочки, на которых перевозили иностранцев на другую сторону острова. В каждую лодочку брали только двоих; один садился на одном конце лодки, другой на другом, а гребец помещался посредине.

Я смотрел в прозрачную водяную глубину, и воспоминания слетались ко мне светлым роем. Гребец сильно отталкивался вёслами, и лодочка наша летела с быстротою стрелы. Мы далеко опередили остальных. Скоро отлогий берег Капри скрылся из вида, и мы видели перед собою только отвесные крутые скалы. Вода была голубая, цвета горящей серы. Голубые волны бились о скалы, обросшие красными морскими яблоками. Мы были уже возле противоположной стороны острова, и вот, между отвесными скалами открылось небольшое отверстие; наша лодочка едва-едва могла проскользнуть в него.

— Заколдованная пещера! — воскликнул я, и воспоминания разом хлынули мне в душу.

— Да! — сказал гребец. — Так её звали прежде! Теперь же разузнали, что́ это такое! — И он рассказал нам о двух немцах-художниках, Фрисе и Копише, которые три года тому назад отважились вплыть в пещеру и открыли там красоты, на которые теперь считает долгом полюбоваться каждый приезжий. Мы приблизились к ущелью; свод подымался над водою не больше чем на какой-нибудь аршин. Гребец сложил вёсла, все мы легли на дно лодки, и она, направляемая его рукою, скользнула в тёмное отверстие. Я услышал глубокий вздох Лары; было в самом деле жутко, но всего одну минуту. Затем мы очутились под обширными сводами пещеры, где всё сияло лазурью. Вода под нами горела голубым огнём. Из пещеры не было [254]другого выхода, кроме того маленького отверстия, через которое мы только что проплыли. Яркий солнечный свет, проникавший в него, превращал воду в голубой пламень, который, в свою очередь, бросал сияющий отблеск на стены пещеры. Вот почему всё здесь сияло небесною лазурью, вот почему отовсюду как будто струился прозрачный голубой эфир. Капли же, стекавшие с вёсел, поднятых кверху, сверкали рубинами. Здесь воистину был волшебный мир, царство духов! Лара сложила руки, и я прочёл в её взорах те же мысли, что бродили в эту минуту и у меня. Да, здесь мы встретились с нею когда-то, здесь прятали морские разбойники свои сокровища, зная, что никто не отважится пристать к этому месту! Теперь всё сверхъестественное выяснилось, стало действительностью; действительность, ведь, вообще тесно граничит с сверхъестественным, духовным миром, и наш собственный земной мир со всеми своими явлениями, начиная с произрастания семени цветка и кончая проявлением нашей бессмертной души, лишь ряд чудес. Один человек не хочет признавать этого!

Маленькое отверстие, через которое мы проплыли, светилось яркою звездою; но вот её заволокло мраком; это вплывали остальные лодки. Скоро иностранцы присоединились к нам. Все были в немом восторге. Протестанты и католики одинаково чувствовали здесь, что в мире есть чудеса.

— Вода прибывает! — сказал один из гребцов. — Надо торопиться, иначе вода запрёт выход, и нам придётся просидеть здесь, пока опять не наступит отлив.

Лодки наши снова скользнули в тёмное отверстие, затем вышли в открытое море, и скоро сияющий лазурный грот остался далеко позади.

Примечания править

  1. Он был жив ещё в 1846 г.