Импровизатор (Андерсен; Ганзен)/1899 (ВТ:Ё)/2/02

Импровизатор
Горе и утешение. Знакомство с синьорою. Профессор. Письмо. Так ли я понял её?

автор Ганс Христиан Андерсен (1805—1875), пер. А. В. Ганзен (1869—1942)
Оригинал: дат. Improvisatoren. — См. Содержание. Перевод созд.: 1835, опубл: 1899. Источник: Г. Х. Андерсен. Собрание сочинений Андерсена в четырёх томах. Том третий. Издание второе — С.-Петербург: Акцион. Общ. «Издатель», 1899, С.1—254

[131]
Горе и утешение. Знакомство с синьорою. Профессор. Письмо. Так ли я понял её?

Федериго улёгся спать, а я всё ещё сидел на открытом балконе, выходящем на площадь; с него открывался вид на Везувий. Мне не давал спать этот новый мир, в который меня перенесли как бы волшебством. Мало-помалу на улице подо мною водворилась тишина, огоньки один за другим погасали; было уже за полночь.

Взор мой не отрывался от Везувия, над которым подымался к окрашенным багрянцем небесам огненный столб; казалось, из кратера выросла мощная пиния, вся из огня и пламени; потоки лавы служили ей корнями, которыми она крепко вросла в гору. Душа моя была потрясена этим величественным зрелищем; из вулкана и с тихого ночного неба мне слышался голос самого Бога. Это была одна из тех минут, когда, если можно так выразиться, душа человеческая созерцает лицом к лицу Бога. В эту минуту я ясно постигал всемогущество, мудрость и благость Того, Кому служат и повинуются молния и [132]ураган, без Чьей воли не упадёт на землю и воробышек. На меня снизошло просветление, и, созерцая свою жизнь, я ясно видел в ней перст Божий: ведь, всякое, даже несчастное событие, служило лишь к лучшему! Несчастная смерть моей матери, задавленной бешеными лошадьми и оставившей меня обездоленным сиротою, грозила отрезать у меня всякую надежду на лучшее будущее. Но не это же ли событие послужило настоящею и благороднейшею причиною, побудившею Eccellenza позаботиться о моём образовании, чтобы таким образом загладить свой грех предо мною. Затем, схватка Мариучии с Пеппо и несколько ужасных мгновений, которые мне пришлось пережить в его жилище, толкнули меня в водоворот жизни; но не попади я в Кампанью, к Доменике, Eccellenza, может быть, никогда бы и не обратил на меня особенного внимания. Таким образом, я перебирал в памяти все главные события моей жизни и находил между всеми ими ясную и мудрую связь. И только перед последними событиями она как будто обрывалась. Знакомство с Аннунциатою озарило мою жизнь весенним солнышком, заставившим распуститься в моей душе каждый бутон; ради неё я бы сделался всем, её любовь осчастливила бы меня вполне. Любовь Бернардо была лишь чувственным порывом, и в случае потери Аннунциаты он скоро утешился бы. Но, увы! Аннунциата любила его, и это разрушало всё моё земное счастье! В этом случае я переставал понимать премудрые цели Провидения и только горевал о своих несбывшихся мечтах. Вдруг под балконом зазвучала гитара; какой-то человек в плаще перебирал струны и тихо напевал песнь любви. Немного погодя, соседняя дверь отворилась, и певец скрылся за нею. Счастливец! Его ждут поцелуи и объятья!.. А я всё сидел и смотрел то на прозрачное звёздное небо, то на блестящее тёмно-голубое море, на котором играли огненные отблески лавы, извергаемой Везувием. «Чудная природа!» воскликнул я мысленно: «Ты моя возлюбленная! Ты прижимаешь меня к своему сердцу, открываешь для меня небо и целуешь меня каждым дыханьем ветерка! Я и буду воспевать тебя, твою красоту, твоё величие! Я стану громко пересказывать народу то, что ты тихо шепчешь моему сердцу! Так пусть же оно истекает кровью! Бабочка, трепещущая на булавке, блестит ещё ярче, поток, низвергающийся со скалы и разбивающийся в пену, смотрит ещё прекраснее, — такова же и участь поэта. К тому же жизнь, ведь, лишь краткий сон, мечта! Когда мы встретимся с Аннунциатою в ином мире, она ответит на мою любовь взаимностью; все чистые души любят друг друга; рука об руку летят блаженные духи к Богу!»

Вот какие мысли и чувства зрели в моей душе, и она мало-помалу ободрилась и окрепла; я твёрдо решил попытать счастья на поприще [133]импровизатора; ведь, к этому давно влекло меня моё сердце. Одно только ещё смущало меня: что скажут Eccellenza и Франческа о моём бегстве из Рима и об избранном мною новом поприще? Они-то думают, что я прилежно занят своими книгами!.. Мысль эта не давала мне покоя, и я сейчас же, ночью, принялся за письмо. С сыновнею доверчивостью подробно изложил я в нём всё, что случилось со мною, описал свою любовь к Аннунциате, прибавил, что единственную отраду я нахожу теперь в природе и искусстве, и закончил мольбой о добром ответе, который могло продиктовать им их любящее сердце. Не получив его, я не сделаю ни шагу, не выступлю публично. Я рассчитывал, что они не заставят меня протомиться больше месяца. Слёзы так и капали из моих глаз на письмо, но, окончив его, я почувствовал, что с сердца у меня как будто свалился камень. Скоро я заснул крепким, спокойным сном, какого не знавал уже давно.

На следующий день мы с Федериго устроили наши дела. Он переехал на квартиру в одну из боковых улиц, а я остался в Каза Тедеска, откуда мог любоваться Везувием и морем, двумя новыми для меня чудесами мира. Я ревностно посещал также музей Борбонико, театры и гулянья, и через три дня совсем освоился с чужим городом.

На четвёртый день нам с Федериго было прислано приглашение от профессора Маретти и его супруги Санты. В первую минуту я было подумал, что это ошибка: я, ведь, не знал этих лиц, а, между тем, приглашение относилось главным образом ко мне, и я уже должен был ввести в дом Федериго. Из расспросов я, однако, узнал, что Маретти — учёный археолог и что синьора Санта только что вернулась из поездки в Рим, — вероятно, мы познакомились с нею в пути. Значит, это была наша неаполитанка!

Вечером мы с Федериго отправились по приглашению. В ярко освещённом салоне мы нашли уже довольно большое и весёлое общество; блестящий мраморный пол отражал яркие огни канделябр; огромный камин, огороженный решёткою, распространял вокруг приятную теплоту.

Хозяйка дома, синьора Санта, — мы, ведь, уже знаем её имя — встретила нас с распростёртыми объятиями. Светло-голубое шёлковое платье очень шло к ней; не будь она так полна, её бы можно было назвать красавицей. Она представила нас обществу и просила быть как дома.

— У меня собираются лишь одни мои друзья! И вы скоро познакомитесь со всеми! — Тут она принялась называть нам имена всех гостей по порядку. — Мы болтаем, танцуем, занимаемся музыкой, и часы летят незаметно. — Она указала нам место. Затем какая-то молодая дама села за фортепиано и запела ту самую арию из оперы «Дидона», которую пела Аннунциата. Но впечатление получалось уже совсем не то, [134]ария не хватала меня за душу. Пришлось всё-таки вместе с другими поаплодировать певице, которая вслед затем принялась играть весёлый вальс. Трое, четверо из кавалеров пригласили дам и пошли кружиться по гладкому, блестящему полу. Я отошёл к окну, где стоял маленький, подвижной человечек, с какими-то стеклянными глазами; он низко поклонился мне; я уже и раньше обратил на него внимание, — он, словно гном, беспрерывно шмыгал из двери в дверь. Чтобы завязать разговор, я заговорил об извержении Везувия и об эффектном зрелище огненной лавы.

— Всё это ничто, друг мой, — ответил он: — ничто в сравнении с извержением 96-го года, которое описывает Плиний. Тогда пепел долетал до Константинополя. Да и в моё время в Неаполе ходили с зонтиками в защиту от пепла, но Неаполь и Константинополь — большая разница. Классическое время во всём выше нашего! В то время приходилось молиться: «Serus in coelum redeas

Я заговорил о театре Карлино, а собеседник мой свернул на колесницу Фесписа и прочёл мне целую лекцию о трагических и комических масках. Я упомянул о смотре войск, а он сейчас же принялся рассматривать древний способ ведения войны и командования целою фалангою. Единственный вопрос, который он сам задал мне, был — не занимаюсь ли я историей искусств и археологией? Я ответил, что меня интересует мировая жизнь вообще, но что особенное призвание я чувствую к поэзии. Собеседник мой захлопал в ладоши и продекламировал.

О decus Phoebi, et dapibus supremi
Grata testudo Jovis!

— Ну, уж он поймал вас! — сказала, смеясь, Санта. — Теперь вы наверно с головой ушли во времена Сезостриса. Но наше время предъявляет к вам свои требования, — вас ожидают дамы, вы должны танцевать!

— Но я не танцую! Никогда не танцевал! — ответил я.

— А если сама хозяйка дома попросит вас, разве вы откажетесь?

— Да, потому что я с своею неловкостью упал бы сам и уронил свою даму!

— То-то бы хорошо было! — сказала она, порхнула к Федериго и скоро закружилась с ним в вальсе.

— Весёлая женщина! — сказал мой собеседник и прибавил: — И красивая, очень красивая, господин аббат!

— Да, очень! — вежливо ответил я, и затем мы, Бог весть как, съехали на этрусские вазы. Он предложил мне быть моим гидом в [135]музее Борбонико и затем пустился в объяснение искусства древних мастеров, которые расписывали эти хрупкие сокровища: рисовать приходилось ещё на мокрой глине, и ни одной черты уже нельзя было стереть; стоило провести штрих, и он должен был остаться!

— Вы всё ещё блуждаете во мраке истории? — спросила Санта, опять подходя к нам. — Продолжение следует! — шутливо крикнула она и, отведя меня в сторону, прибавила вполголоса: — Не стесняйтесь же с моим мужем!.. Вам надо повеселиться! Я хочу вылечить вас! Вы должны рассказать мне обо всём, что вы видели и слышали, что вам понравилось!

Я дал ей отчёт о том впечатлении, которое произвёл на меня Неаполь, затем рассказал о своей сегодняшней прогулке к гроту Позилиппо; в густом винограднике возле него я нашёл развалины маленькой церкви, превращённой теперь в жилище. Хозяйка его, прекрасная молодая женщина, мать двух славных ребятишек, угостила меня вином, и эта встреча придала моей прогулке ещё более романтический характер.

— Так вы уж завязываете знакомства? — сказала Санта, улыбаясь и грозя пальчиком. — Ну, ну, нечего конфузиться! В ваши годы сердце не может довольствоваться постными проповедями.

Вот чем на этот раз ограничилось моё знакомство с синьорой и её мужем. В её манере выражаться и держать себя проглядывало что-то такое свободное, естественное, свойственное только неаполитанкам, какая-то сердечность, которые и привлекали меня к ней. Муж её был учёный, и это было не худо: я надеялся найти в нём прекрасного гида по музеям. И я не ошибся. Санта же, которую я стал навещать очень часто, занимала меня всё больше и больше; мне льстило внимание, которое она оказывала мне, а её участие заставляло меня раскрывать перед ней всю свою душу. Я ещё мало знал свет, был во многих отношениях сущим ребёнком и поэтому ухватился за первую дружески протянутую мне руку, а за пожатие платил полным доверием.

Однажды Санта затронула важнейший момент моей жизни, разлуку с Аннунциатою, и мне доставило истую отраду и утешение излить пред сочувствующею душой всю свою душу. У меня как-то легче становилось на сердце, слушая, как Санта осуждала Бернардо и отыскивала в его характере разные тёмные стороны. Но с тем, что она отыскивала недостатки и у Аннунциаты, я примириться не мог.

— Вы должны согласиться, что она слишком миниатюрна для сцены! — говорила Санта. — Слишком эфирна! А на этом свете надо всё-таки иметь плоть! Знаю, что и здешняя молодёжь с ума сходила по ней, но это всё творил её голос, дивный, бесподобный голос! Он уносил их из этого мира в заоблачные сферы, где только и место такому эфирному [136]созданию. Будь я мужчиной, я бы никогда не влюбилась в неё! Я бы боялась, что она переломится пополам, как только я обойму её покрепче! — Она заставила меня улыбнуться и, может быть, этого только и добивалась. Впрочем, она отдавала справедливость таланту, уму и чистому сердцу Аннунциаты.

В последние вечера я, вдохновлённый красотой окружавшей меня природы, написал несколько небольших стихотворений: «Тассо в темнице», «Нищий-монах» и ещё одну небольшую элегию, в которой вылилась моя несчастная любовь. Я стал читать их Санте, но едва успел дочитать до средины и первое, как не совладел с нахлынувшими чувствами и залился слезами. Санта сжала мою руку и стала плакать вместе со мною; этими слезами она приковала меня к себе навеки. Дом её стал для меня родным домом; меня постоянно тянуло к ней; её весёлость и забавные выходки часто заставляли меня смеяться, хотя я и чувствовал, насколько чище, благороднее были остроумие и резвость Аннунциаты. Но так как Аннунциата была уже не для меня, то я был доволен и приязнью Санты.

— Что, вы виделись опять с тою красавицей у грота Позилиппо, обитательницей романтического жилища? — спросила она меня однажды.

— Всего один раз ещё! — ответил я.

— Она была очень ласкова с вами? — продолжала расспрашивать Санта. — Ребятишки наверно ушли с туристами, а муж был на море? Берегитесь, синьор! По ту сторону Неаполя лежит преисподняя!

Я чистосердечно заверил её, что меня привлекала к гроту Позилиппо одна лишь романтичность местности.

— Милый друг! — сказала она задушевным тоном. — Я понимаю всё лучше вас! Ваше сердце было полно любовью, первою сильною любовью к женщине, не скажу — недостойной, но всё-таки бывшей с вами не вполне искреннею! Не возражайте! Затем, как вы сами уверяли меня, вам пришлось вырвать из сердца её образ; следовательно — в вашем сердце образовалась пустота, которую надо заполнить! Прежде вы жили только своими книгами да мечтами, певица низвела вас в настоящий, человеческий мир, вы стали человеком, как и все, и теперь плоть и кровь предъявляют свои права! И почему же нет? Я вообще не сужу молодых людей строго… Да и к тому же мужчины вольны делать, что хотят!

Я стал возражать на её последние слова; что же касается той пустоты, которая воцарилась в моей душе с тех пор, как я лишился Аннунциаты, то я чувствовал, что Санта была права. Чем, однако, мог я заменить утраченный образ?

— Вы не похожи на других людей! Вы — поэтическая фигура, а [137]видите, даже ваша идеальная Аннунциата предпочла настоящего человека, этого Бернардо, хотя он и стоит во всех отношениях ниже вас!.. Но, — продолжала она: — вы вынуждаете меня затрагивать предметы, которых я, как женщина, вообще не должна бы касаться. Право, кажется, ваша удивительная невинность, неопытность и наивность заразительны! — Тут она громко засмеялась и потрепала меня по щеке.

Однажды вечером я сидел с Федериго; он был в хорошем расположении духа и рассказывал мне о счастливых днях, проведённых им в Риме. В любовных приключениях его играла немалую роль Мариучия. В доме Санты собиралось много молодых людей; они были отличными танцорами, умели заинтересовать собою, и дамы бросали на них умильные взгляды, а мужчины относились к ним с уважением. Я знал их всех лишь очень недавно, но они уже успели поверить мне свои сердечные дела того же рода, какими так пугал меня когда-то Бернардо и которые я извинял ему только в силу своей особой привязанности к нему. Да, все мужчины были так не похожи на меня! Неужели Санта права, неужели я только «поэтическая фигура»? Любовь Аннунциаты к Бернардо служила уже, впрочем, некоторым подтверждением. Может быть, моё духовное «я» и было ей дорого, но сам я покорить её сердца всё-таки не мог.

Вот уже целый месяц прожил я в Неаполе, а всё ещё ничего не слыхал ни о ней, ни о Бернардо. Вдруг мне принесли с почты письмо; сердце у меня забилось; я старался по почерку и печати узнать, от кого оно и какие вести приносит. А, герб Боргезе и почерк Eccellenza! Я едва осмелился вскрыть конверт. «Матерь Божия, будь милостива ко мне!» прошептал я. «Воля Твоя всё направляет к лучшему!» Вот что я прочёл в письме:

«Синьор!

«Я думал, что вы воспользуетесь данною мною вам возможностью научиться чему-нибудь и сделаетесь полезным членом общества, но вы предпочли пойти совсем другою дорогою. Я, сознавая себя невольным виновником смерти вашей матери, сделал для вас всё, что мог, и теперь мы квиты. Выступайте импровизатором, поэтом, чем хотите, но дайте мне единственное доказательство вашей, столь часто упоминаемой, благодарности — никогда не связывайте моего имени, моего участия к вам с вашею публичною деятельностью. Оказать мне большую услугу — научиться чему-нибудь вы не захотели, в такой же маленькой, как именование меня вашим благодетелем, я не только не нуждаюсь, но даже считаю её оскорблением».

Сердце моё сжалось от боли, руки беспомощно упали на колени, но плакать я не мог, хотя это и облегчило бы меня. «Иисус, Мария!» [138]прошептал я; голова моя упала на стол, и я так и застыл, не думая ни о чём, не ощущая даже горя. Слова молитвы не шли мне на ум; мне казалось, что и сам Бог и все святые отступились от меня, как весь свет. Тут вошёл ко мне Федериго.

— Ты болен, Антонио? — спросил он, пожимая мне руку. — Нельзя же так замуровываться со своим горем! Кто знает, был ли бы ты счастлив с Аннунциатою? Всё к лучшему! Так всегда бывает! Мне самому приходилось убеждаться в этом не раз, хоть и не всегда приятным путём.

Я молча протянул ему письмо; он стал читать его. В то же время слёзы неудержимо хлынули у меня из глаз. Я, однако, стыдился их и отвернулся, чтобы скрыть их от Федериго, но он обнял меня и сказал: — Плачь, плачь! Выплачь своё горе, легче будет! — Когда же я несколько успокоился, он спросил меня, принял ли я какое-нибудь решение. Тут как молния озарила меня мысль: «я оскорбил Мадонну, на служение Которой был призван с детства, у Неё же должен я и искать защиты!» — Лучше всего будет мне пойти в монастырь! — сказал я. — К этому, ведь, и готовила меня судьба! И что мне осталось теперь в мире? Я, ведь, только поэтическая фигура, а не человек, как все! Да, только в лоне церкви обрету я приют и мир!

— Ну, будь же благоразумнее, Антонио! — сказал Федериго. — Покажи Eccellenza и всему свету, что у тебя есть сила характера, пусть удары судьбы возвысят тебя, а не сломят. Впрочем, я думаю и надеюсь, что это только сегодня вечером ты хочешь пойти в монастырь. Завтра, когда солнышко заглянет в твоё сердце, ты переменишь взгляд. Ты, ведь, импровизатор, поэт, у тебя есть талант, познания, и всё ещё может устроиться для тебя прекрасно. Завтра мы наймём кабриолет и покатим осматривать Геркуланум и Помпею, а потом взберёмся на Везувий! Мы ещё не были там. Тебе нужно развлечься! Вот, когда хандра твоя пройдёт, тогда мы и поговорим серьёзно о твоём будущем. Теперь же марш со мной! Погуляем по Толедо! Жизнь мчится в галоп, и у всех нас, как у улиток, своя ноша на спине, — из свинца или из погремушек всё равно, если она гнетёт всех одинаково!

Его участие ко мне растрогало меня, — у меня ещё оставался хоть один друг на земле! Молча взял я шляпу и последовал за ним. Из маленьких балаганчиков на площади неслась музыка; мы остановились перед одним из них, вмешавшись в толпу народа. Вся семья балаганных артистов стояла по обыкновению на подмостках; муж и жена, оба в пёстрых одеяниях, охрипли от зазываний; маленький бледный мальчик, с унылым личиком, одетый в белый балахон Пьерро, играл на скрипке, а две его сестрёнки плясали. Но от всей этой сцены [139]веяло трагизмом. «Несчастные!» думал я: «И их будущее так же темно, неопределённо, как моё!» Я крепко прижался к Федериго и не мог подавить невольного вздоха.

— Ну, успокойся же, будь благоразумнее! Теперь мы погуляем немножко, глаза твои не будут так красны, а затем пойдём к синьоре Маретти! Она или развеселит тебя, или поплачет с тобою, пока ты сам не устанешь плакать. Она на всё мастерица! — И вот мы поплелись к дому Маретти.

— Наконец-то вы хоть раз зашли запросто! — ласково приветствовала нас Санта.

— Синьор Антонио находится в элегическом настроении! Его надо подбодрить, так куда же было привести его, как не к вам! Завтра мы поедем в Геркуланум и Помпею, а потом взберёмся на Везувий! То-то хорошо бы попасть на извержение!

Carpe diem! — сказал Маретти. — Мне тоже хочется с вами. Только не на Везувий, а посмотреть, как идут раскопки в Помпее. Я только что получил оттуда несколько украшений из разноцветного стекла; я разместил их, согласно их цвету, и написал по этому поводу opusculum. Надо показать эти сокровища вам! — обратился он к Федериго. — Вы дадите мне некоторые указания относительно красок. А вы, — сказал он мне, трепля меня по плечу: — глядите веселее! Потом мы все выпьем по стаканчику фалернского и споём:

Ornatus viridi tempora pampino,
Liber vota bonos ducit ad exitus!

Я остался один с Сантою.

— Не написали ли вы чего-нибудь новенького? — спросила она. — У вас сегодня такой вид, как будто вы опять написали какие-нибудь красивые стихи вроде тех, которые так тронули меня. Я не раз вспоминала вас и вашего «Тассо», и мне становилось так грустно, хотя я, как вы знаете, вообще не принадлежу к «плачущим сёстрам»! Ну, развеселитесь же теперь! Поглядите на меня! Расскажите мне что-нибудь хорошенькое!.. Ничего не знаете? Ну, скажите что-нибудь о моём новом платье! Видите, как оно сидит? Поэт должен быть чуток ко всему!.. Я стройна, как пиния! Довольно тонка, не правда ли?

— Ещё бы! — ответил я.

— Льстец! — сказала она. — Разве я не такая, как всегда? Платье сидит на мне совсем свободно! Ну, что же тут краснеть! Вот так мужчина! Нет, вас надо приучить к женскому обществу, воспитать! На это мы, женщины, мастерицы! Теперь муж мой и Федериго по уши ушли в древность, а мы будем жить настоящим, — это веселее! Вы сейчас [140]же должны попробовать нашего превосходного фалернского, а потом можно выпить опять и с ними.

Я отказался и попытался завязать обыкновенный разговор о мелочах дня, но увы! я сам сознавал, что был ужасно рассеян. — Я вам в тягость! — сказал я, наконец, встал и взялся за шляпу. — Извините меня, синьора! Я не совсем хорошо чувствую себя и не гожусь для общества!

— Нет, не уходите от меня! — сказала она, опять усадила меня на стул и поглядела мне в глаза задушевным, соболезнующим взглядом. — Что с вами? Откройтесь мне! Я так расположена к вам! Не оскорбляйтесь моими шутками, — такая уж у меня натура! Скажите мне, что с вами? Не получили ли вы писем? Не умер ли Бернардо?

— Нет! Сохрани Бог! — ответил я. — Дело совсем не в этом! — Я не хотел было говорить о письме Eccellenza, но всё-таки чистосердечно рассказал ей всё. Она со слезами стала упрашивать меня не огорчаться так. — Теперь я брошен всеми! — сказал я. — Никто, никто больше не любит меня!

— Любит, Антонио! — сказала она, гладя меня по голове и прижимаясь к моему лбу горячими устами. — Вас любят! Вы хороши, вы добры! Я люблю вас, люблю вас, Антонио! — И она страстно обняла меня; щека её прильнула к моей. В крови моей вспыхнул огонь, трепет пробежал по телу, дух захватило… Никогда ещё не испытывал я ничего подобного. Вдруг дверь заскрипела и отворилась. Вошли Маретти и Федериго. — У вашего друга лихорадка! — сказала Санта своим обычным, ровным тоном. — Он было напугал меня! Я думала, что он упадёт мне на руки! Но теперь ему лучше. Не правда ли, Антонио? — И она, как ни в чём ни бывало, принялась подшучивать надо мною. А у меня сердце так и колотилось в груди; мне было и стыдно, и досадно, и я отвернулся от этой прекрасной дщери соблазна.

Qvæ sit hiems Veliæ, quod coelum Vala Salerni! — сказал Маретти. — Ну, как ваша голова и сердце, синьор? Что сделал с вами купидон, который вечно точит свои ядовитые стрелы на раскалённом точиле?

В бокалах заискрилось фалернское. Санта чокнулась со мною и сказала, как-то странно глядя на меня: — За лучшие времена!

— За лучшие времена! — повторил Федериго. — И они придут! Никогда не надо отчаиваться! — Маретти тоже чокнулся со мною и сказал: — За лучшие времена! — А Санта громко засмеялась и потрепала меня по щеке.