Защитник бездомных (Экоут; Веселовская)/1911 (ВТ:Ё)/14

[160]
IV
КАНТАТА

Блуждая по набережным, Дор Бергман заметил одного человека, лицо которого его очень заинтересовало. Он был очень поражён. «Я ошибаюсь!» решил он, продолжая свой путь. Но через несколько шагов, он повернул назад и, узнав вполне Лорана Паридаля прямо подошёл к нему, с протянутой рукой.

[161]Лоран, наблюдавший в то время за нагрузкою тюков риса, предпринятою «Америкою», немного смутился, сделал даже движение, чтобы отвернуться, но тронутый ласковым и простым приветствием трибуна, на минуту покинул свой пост и отошёл с ним недалеко в сторону. Бергман, узнав обо всём, ласково смеялся над его фантазией взять место в одной из «Наций» и служить вместе с выгрузчиками; он упрекал его за то, что тот не обратился скорее к нему и предлагал ему сейчас же, в своей конторе, место, более достойное его знаний и более подходящее к его воспитанию. Но к всё увеличивавшемуся удивлению трибуна, Лоран отказался покинуть своё новое занятие. Он нарисовал в столь восторженных выражениях, с такою искренностью свою новую среду и новых товарищей, что почти оправдал своё странное предпочтение, и Бергман больше не настаивал. Он удержался и не упомянул имени Гины; Лоран, вполне освоившийся с ним, с удовольствием принял его предложение время от времени встречаться с Марболем и Вивелуа.

Художник Марболь, невысокий, сухой человек, очень нервный, скрывал под анемичной и интересной внешностью, необыкновенную энергию и упорство. За последние два года он приобрёл некоторую известность, рисуя всё то, что он видел вокруг себя. Один в этом [162]огромном городе, наводнённом плохими живописцами, близорукими ремесленниками, в этом древнем очаге искусства, почти совсем угасшем, скорее на кладбище, чем в столице, — он начал изображать plein air, улицу, обстановку и местные типы. Покинув с некоторым блеском, накануне конкурса в Риме, старинную академию, основанную Тенирсом и знаменитыми натуралистами XVII-го века, но упавшую теперь из-за управления ею бездарными художниками, он отверг официальный мир, торговцев, любителей, критиков, как тех, кто добывает хлеб, так и тех, кто добивается славы.

Изобразить Антверпен, его жизнь, его порт, реку, матросов, рабочих, его пышных плебеек, его румяных и толстощёких детей, которых Рубенс когда-то находил достаточно пластичными и привлекательными, чтобы заполнить ими свой рай и Олимп, изображать этот чудесный народ в его обстановке, среде, костюмах с мелочною и пламенною заботою о его местных нравах, не упуская ни одного взаимного отношения, которое отделяет и характеризует его, с любопытством, доведённым до прорицания! Какая программа, какой объект! Для всех фабрикантов и покупателей кукол и одетых манекенов, это казалось занятием безумца, эксцентричного человека, рубящего всё с плеча. [163]Одна картина Марболя, предназначенная на большую интернациональную выставку за-границей и сначала, выставленная на суд соотечественников, вызвала у последних только сильный прилив смеха, и доставила ему иронические приветствия или желчные замечания, презрительное замалчивание. Эта картина изображала Отдых выгрузчиков.

В полдень, на отпряжённых дрогах, недалеко от дока, лежало трое рабочих; один, на спине, немного раздвинув ноги, положил голову между согнутыми руками, закинутыми на затылок; смуглая голова чуть дремала, веки были настолько приоткрыты, что можно было различить чёрные и бархатистые глаза. Двое других рабочих лежали на животе; грубые грязные панталоны обрисовывали их фигуры; приподняв немного бюст, облокотившись на локти, они были повёрнуты спиной к зрителю; в стороне виднелись кружка, жестяные бутылки, товары, мачты, небо и вода…

В Париже это смелое полотно вызвало целую борьбу в художественных мастерских, и жестокую полемику: течение многих лет не было уже подобной борьбы. Марболь приобрёл себе столько же поклонников, сколько и врагов, — что много значило! Один из видных торговцев на chaussée d’Antin купил эту картину, а торговцы Антверпена негодовали от злобы и удивления. Кто мог бы согласиться [164]иметь перед глазами это изображение трёх ободранных, грязных, небритых, слишком мускулистых, грубых рабочих, с открытым взглядом и беспокойным видом? Чтобы выразить свой полный ужас, г. Дюпуасси написал, что от этой картины пахнет потом, селёдкою, луком, водкою.

Когда в Париже открылась новая выставка, Марболь выступил снова с не менее смелою картиною, чем первая, и к глубокому удивлению своих соотечественников, члены жюри присудили ему большую медаль.

Если жрецы искусства милостиво принимали молодого новатора, то этот успех, вскоре подкреплённый Мюнхеном, Веною и Лондоном заставил призадуматься любителей и коллекционеров высшего антверпенского общества. Его нельзя было отрицать; молодец имел успех. Если только слава могла доказать его превосходство благодаря всем газетным статьям и восторгам тех людей, у которых тело голодает, а голова питается мечтами, то солидные, осторожные люди продолжали пожимать плечами и произносить «рака» на весь этот шум и беспокойство. Но с той минуты, когда он, как и они сами, стал зарабатывать, его судьба становилась интересной.

Предубеждения исчезли. Промышленники начали приветствовать прежнее ничтожество, рисовалки упоминать его имя перед своими жёнами, [165]что казалось ужасным неприличием несколько месяцев назад. Не имея сил всё же хвалить эту вредную живопись, они ценили ловкость, коммерческие способности Марболя, который так легко сбывал эти неприятные картины, эти пугала парижанам, янкам и англичанам, падким, как известно, на ужасные и эксцентричные сцены.

Музыкант Ромбо де Вивелуа, другой друг Дора Бергмана, напоминал по своему высокому росту, здоровому сложению, львиной голове, роскошной гриве, фигуру предводителя богов на картине Йорданса Юпитер и Меркурий у Филимона и Бавкиды. Этот брабансон был, если не язычник, то, по крайней мере, современник эпохе Возрождения. Ни в физическом, ни в моральном отношении, не было у него ничего из тех исхудавших чистых типов, которые мы встречаем у примитивных художников вроде Мемлинга или Ван-Эйка. Он обработал в пантеизм христианскую ораторию старого Баха.

Пылкое и глубоко-пластичное искусство Вивелуа должно было ещё сильнее действовать на Лорана Паридаля, чем тенденциозно-смелые, но, в действительности, немного холодные и не захватывавшие, картины его друга Марболя.

В этот год Антверпен устраивал юбилейные празднества в память трёхсотлетней годовщины со дня рождения Рубенса, открывавшиеся кантатою Ромбо де Вивелуа, которая [166]должна была исполняться вечером, под открытым небом на Place Verte. Лоран не мог пропустить этой церемонии.

Возле статуи великого художника хор и оркестр заняли трибуну, расположенную аркою, в центре которой возвышался композитор. Сквер был предназначен для буржуазии. Народ, давивший друг-друга, уважал огороженное место, но из соседних улиц чувствовался всё новый прилив публики, и эта ужасная толпа казалась более задумчивой и сосредоточенной, чем привилегированные зрители. Ни одного возгласа, ни одного спора! В течение нескольких часов рабочие и чернь философски ждали, не теряя хорошего расположения духа.

Среди этого импозантного, захватывавшего, безмолвия, над этим, словно застывшим, морем, на которое голубая тень нежно опускается, полная ласк, покоя и торжественности, вдруг раздались с самой галереи башни, где человеческие глава напрасно хотели бы различить воинственных герольдов, несколько громких призывов военных труб. Хор сопран, — приехавший из двух городов-братьев, — Гента и Брюгге — запел и призывал всех в торговую столицу. Всё более и более горячие и прерывистые приветы хора каждый раз сопровождались немного резкими призывами духового оркестра. После этого диалога раздался колокольный звон; сначала медленный и тихий, [167]точно выводок птенцов, пробуждавшихся на заре, среди покрытой росою рощи; затем оживлённый, радостный, встречающий рассвет ликующими гимнами. Восход солнца! Оркестр и хор смешались. Всё это создало апофеоз Роскоши и Искусству.

Поэт прославлял великий рынок, звучными гиперболическими общими местами, которым способствовали обстановка, восторг толпы, музыка де Вивелуа. Пять частей света пришли приветствовать Антверпен, все нации земного шара поклонялись ему, и так как недостаточно было современной эпохи и средних веков, чтобы устроить в честь гордого города триумфальное шествие, то кантата доходила до древней истории, касалась сорока-вековых пирамид. Всё, вселенная и время, география и история, бесконечность и вечность, в этом произведении были связаны с городом Рубенса. В общем, вышел панегирик в вполне антверпенском духе, так как говорилось не столько о художнике и о его искусстве, сколько о его колыбели и роскоши. Если поэт восторгался воинственной и героической Фландрией, то только для того, чтобы заставить пасть к подножью Антверпена Брюгге и Гент, два древних города, более честных, более верных, более прославленных и принуждённых участвовать в победе богатого и гордого выскочки. [168]Брюгге и Гент! Храбрые и славные коммуны, эти фанатики свободы, потерявшие свой прежний блеск, но сохранившие свою честь, прославляли своего вероломного, коварного и часто междоусобного соперника. Рим склонял колена перед Карфагеном…

Звучная, точно ласкающая, захватывающая музыка, красивая, разнообразная, величественно роскошная и пластичная, напоминающая царственных куртизанок, почти узаконила это похищение и переодевание. Губительная красота Далилы заставляла забывать об отчаянии Самсона.

Когда всё было окончено, когда военная музыка, открывавшая шествие, с факелами, двинулась вперёд, Лоран, захваченный до глубины души, не владея собой, последовал за солдатами, смешиваясь с толпой, которая была столь же возбуждена, как и он, и в которой, в виде исключения, буржуа сливались с рабочими в один стройный хор.

Неутомимый Лоран прошёл весь путь, намеченный процессией.

На каждом перекрёстке сходились и расходились новые волны толпы, но Лоран не хотел отставать. Эта музыка, сочинённая Ромбо де Вивелуа, могла проводить его на край света. Менее восторженные лица утомлялись и уходили в соседние улицы, но он не изменял. К тому же, другие манифестанты увеличивали собою [169]число шедших и состав процессии менялся из одного квартала в другой.

Вблизи рейда и бассейнов, Лоран заметил возле себе матросов и выгрузчиков; в центре города он смешивался с мальчиками и девочками из магазинов; на знатных бульварах он встречался с сыновьями честных семейств и служащими мелких фирм, наконец, в лабиринте квартала Saint-André, обитатели лачужек, босяки, фамильярно брали его под, руку и увлекали в свою фарандолу. Отдаваясь всецело Антверпену и Рубенсу, Лоран слушал только кантату, был только полон ею. Он проводил музыкантов до конечного пункта; он опечалился, почти пришёл в отчаяние, когда солдаты соскочили с лошадей, погасили венецианские фонари, прикреплённые к деревянным палкам и задули под своими сапогами последние смоляные факелы.