Сахалин (Дорошевич)/Уроженцы острова Сахалин

Сахалин (Каторга) — Уроженцы острова Сахалин
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. Сахалин (Дорошевич)/Уроженцы острова Сахалин в дореформенной орфографии


Одно лицо, посетив два года тому назад[1] пост Корсаковский, на юге Сахалина, захотело непременно увидеть:

— Уроженца острова Сахалина.

Ему привели двадцатилетнего парня, и «лицо» торжественно, всенародно расцеловало этого «уроженца».

Я не знаю, что именно привело его в такой восторг.

Он целовал, я полагаю, не этого несчастного парня, — он целовал ещё более несчастную идею о «сахалинской колонии».

Перед ним было живое олицетворение этой идеи, — свободный житель Сахалина, не привезённый сюда, а здесь родившийся, здесь выросший.

Я видел много этих «живых воплощений идеи колонизации».

Я видел уроженцев острова Сахалин на свободе, видел их в подследственных карцерах, видел в тюрьмах, отбывающими наказание за совершённые преступления, — и не скажу, чтобы они приводили меня в особый восторг.

Я рассказывал уже, как[2] отыскивал палача Комлева, закончившего уже свою деятельность, числящегося в богадельщиках и пришедшего в пост Александровский «на заработок», предвидевши казнь[2].

Комлев — знаменитый сахалинский палач. Без его участия совершено только 2 смертных казни на Сахалине. Он повесил 13 человек, специалист по этому делу и по его словам:

— Кроме Комлева, этого сделать никто не сумеет.

— Не знаешь ли, где бы мне найти Комлева? — обратился я к встречному поселенцу.[1]

— А вон, ваше высокоблагородие, — сказали мне, —[2] изволите видеть на конце улицы махонькую избушку. Туда и отправляйтесь. Он там у польки нанялся детей нянчить. Вешать да за детьми ходить, — больше ни на какую работу он, старый пёс, и не способен![2]

— Как детей нянчить?

— Так точно. Он пришёл Туманова вешать…

В то время прошел в каторге слух, что в Александровской тюрьме повесят бродягу Туманова. Туманов стрелял в одного из чиновников. Сахалин настаивал на казни «для острастки» каторги. Но этого не случилось: Туманов был помещён в психиатрическую больницу.

Прослышав про казнь, Комлев явился в пост Александровский, чтобы заработать рубля три: без него повесить некому.

— Пришел вешать, а пока нанялся детей нянчить?!

— На какую он больше работу, старый пёс, способен![1]

В маленькой избушке возилась около печки рослая, здоровая баба. По углам пищали трое ребятишек.

— Посидите тут. Комлев с самым махоньким в фонд (казённая лавка) пошёл. Сейчас будет.

«Полька», крестьянка Гродненской губернии, отбывает ещё каторгу.

Она пришла сюда, — бабы особенно не любят сознаваться в преступлении, — «по подозрению в убийстве мужа».

— Потому и подозрение упало, что меня за него силком замуж выдали, а за мной другой прихлёстывал. Ну, на нас и подумали, что мы «пришили».

В каторге она выучилась говорить, — не на русском, а на каторжном языке.

Виды сахалинской природы.

— Меня сюда послали, а с которым я была слюбившись, слышно, в Сибири. Вот и живу.

— А дети чьи? Из России привезла?

— Зачем из России. Дети — здешние. Эти двое, старшенькие, от первого сожителя. Поселенец он был, потом крестьянство получил, на материк ушёл. А меньшенький, которого Комлев нянчит, — от теперешнего сожителя. Кондитер он. Через месяц ему срок поселенчества кончается, крестьянство получит, тоже на материк уйдёт.

— Ну, а вот этот от кого?

— Этот? А кто же его знает!

— Ну, а когда кондитер твой на материк уйдёт, тогда ты что же с детьми-то делать будешь?

— А другого сожителя дадут.

Так «отбывает каторгу» эта женщина, когда-то не вынесшая жизни с нелюбимым мужем, и теперь переходящая от «сожителя» к «сожителю» с тупым, апатичным видом.

В это время в избушку вошёл Комлев.

На руках, которые привыкли драть и вешать, он бережно нёс годовалого ребёнка.

Я отложил беседу с ним до другого раза.

Палач с ребёнком на руках…

— Зайди ко мне завтра… Только без ребёнка!

Что будет потом с этими детьми, которые родятся от сожителей, по окончании поселенчества уезжающих на материк, которые родятся «кто его знает от кого» и растут здесь на руках палача?

Знаменитость «поста Корсаковского», и его «прелестница» — «молодая Жакоминиха».[3]

Отец и мать Жакоминихи были ссыльнокаторжные. Она родилась на Сахалине.

— На Сака́лине! — как говорят сахалинцы.[1]

Она ничего другого не видала, кроме Сахалина. Говорит на том же языке, на котором говорят в кандальных тюрьмах. И когда ей говорят, что есть другие страны, вовсе не похожие на Сахалин, она только с недоумением отвечает:

— Да ведь и там людей «пришивают» из-за денег!

Её очень интересует вопрос:

— Правда, что в России не нужно снимать шапок перед чиновниками?

И это кажется ей очень странным.

Она знает только два сорта людей: чиновников и «шпанку» — так называются каторжане[1].

У неё двое детей, которых она очень любит и на которых тратит всё, что «добывает».

Детей она одевает, как «чиновничьих детей», — для себя ждёт каторги, как чего-то самого обыденного.

Ведь в каторгу приговорят!

— Что ж! Отдадут в сожительницы. Меня любой поселенец и с детьми возьмёт: я — баба прибыльная.

Она говорит это спокойно, деловым тоном.

Жакоминиха была выдана замуж тоже за сына ссыльнокаторжных родителей.

Семья Жакомини давно была прислана на Сахалин из Николаева, отбыла каторгу, поселенчество, разжилась, имеет большую торговлю. Молодой Жакомини жил с женой в селении Владимировке, держал лавку, охотился на соболей. Жили, по-сахалински, очень зажиточно. Но молодой бабе приглянулся поселенец. «Парень-ухват», отчаянный, из «Иванов», как зовутся удальцы каторги. Он кончил срок поселенчества, собрался на материк, и об отъезде сказал Жакоминихе только накануне.

— А меня возьмёшь с собой?

— Взял бы, если бы у тебя были деньжата.

В тот же день Жакоминиха подсыпала мужу стрихнина. Стрихнином травят соболей, и он есть в доме каждого охотника.

Преступление было совершено изумительно откровенно. Жакоминиха поднесла мужу отраву в то время, как в соседней комнате работники дожидались их к обеду.

Когда Жакомини грохнулся на пол, вбежали рабочие и тут же около него подняли «поличное» — рюмку с остатками порошка.

— Сам отравился! — сразу объявила Жакоминиха.

И первое, что сделала, сейчас же начала вынимать из сундука деньги.

Она была страшно изумлена, когда её притянули к следствию, и объясняет это только интригой со стороны стариков Жакомини.

— Как же к следствию? По какому полному праву на материк не пускают? Нешто есть свидетели, что я ему отраву подносила?

Это, как я уже говорил,[2] — глубочайшая уверенность каторги, что, если только нет свидетелей-очевидцев, стоит «судиться не в сознании», и никто вас обвинить не имеет права. А если и обвинят, то неправильно, не по закону.

— Должны оставить в подозрении, а не осуждать!

Отголосок старых времен, переходящий от поколения каторжан к поколению.[1]

Состоя под следствием, Жакоминиха совершила новое преступление, — опять «без свидетелей».

Однажды могила Жакомини была найдена разрытой. В крышке гроба было прорублено отверстие.

Собравшиеся «сахалинцы» моментально узнали, чьих рук дело:

— Жакоминиха! Это уж всегда так делается! Дело первое!

«Жакоминихе» начал часто сниться её покойный муж. А если начинает мерещиться убитый, надо разрыть могилу и посмотреть, не перевернулся ли он в гробу. Если перевернулся, надо положить опять как следует, и убитый перестанет являться и мучить.

— Да почему же, непременно, это сделала Жакоминиха?

— Помилуйте, да она с малолетства это средство знает. С детства между убийцев! — совершенно резонно отвечают служащие на Сахалине.

— Ну, и баба! — говорю как-то поселенцу.

— Да ведь оно, ваше высокоблагородие, может по-вашему как иначе выходит. А по-нашему, по-корсаковскому, завсегда случиться может. Потому здесь в каждом доме корешок борца имеется…

«Борец» — ядовитое растение, растущее на южном Сахалине.

— Каждый держит!

— Зачем же?

— Случаем — для себя, коли невтерпёж будет. Случаем — для кого другого. Только что она не борцом, а трихнином отравила. Только и всего. А то бывает. Потому Сака́лин.

Виктор Негель, молодой человек двадцати лет, подследственный арестант, содержавшийся в карцере Александровской кандальной тюрьмы, пожелал меня видеть по какому-то делу.

— Вы с Негелем остерегайтесь оставаться наедине! — предостерегал меня начальник тюрьмы.

Для моих бесед с арестантами предоставлялась тюремная канцелярия в те часы, когда в ней не было занятий. Арестант входил один, без конвойных. Конвойные оставались ждать на дворе.

— Цапнет он вас чем-нибудь, выпрыгнет в окно на улицу и даст стрекача: там всегда толпятся поселенцы, дадут возможность бежать. А ему больше ничего и не остаётся, как бежать. Это, батюшка мой, человек, который в своей жизни ещё дел натворит!

Негель, действительно, не внушал симпатии. В канцелярию вошёл юноша небольшого роста, плотный, коренастый. Злые раскосые глаза. Он был очень раздражён долгим сидением в карцере. Необыкновенно ясно выраженная асимметрия лица, узенький низкий лоб, короткие густые мелко вьющиеся волосы, жёсткие как щетина.

Наша беседа с ним длилась часа три, и, когда беспокоившийся начальник тюрьмы зашёл в канцелярию посмотреть, не случилось ли чего, он остолбенел от изумления. Картина была престранная!

Негель ревел, как дитя. Я утешал его, отпаивал водой и, совершенно растерявшись, гладил по голове, как маленького ребёнка.

— Что вы сделали Негелю?! — только и нашёлся спросить начальник тюрьмы.

Передавая свою просьбу, Негель рассказал всю свою жизнь. А она, действительно, так же ужасна, как отвратительно его преступление.

У него убили мать. Через десять месяцев после этого он сам совершил убийство.

Убил жену ссыльного М. Он был вхож как свой в эту семью. Негель зашёл к ним, когда самого М. не было дома, а жена хлопотала по хозяйству.

— Где Иван Иваныч? — спросил Негель.

— А тебе какое дело! — будто бы ответила ему резко М.

Негель схватил железную кочергу и начал ею бить несчастную женщину по голове. Это было, действительно, зверское убийство. Негель продолжал её бить и мёртвую. Бил с остервенением: лица не было, зубы были забиты ей в горло.

Покончив с убийством, он убежал, вымылся, переоделся и, когда убийство было открыто, прибежал на место одним из первых.

Пока составляли протокол, Негель нянчился и играл с маленькими детьми только что убитой им женщины, — их не было при убийстве: они были в гостях у соседей.

Негель больше всех высказывал сожаления, ужасался, негодовал на «злодея» и даже указал на одного поселенца, как на убийцу.

— Зачем? Зол ты на него был?

— Нет! А только это всегда так делается. Всегда другого «засыпать», чтоб с себя подозрение снять. Это уже так водится.

За что он убил так зверски несчастную женщину?

Говорят, что Негель, выследив, когда М. ушёл из дома, явился с гнусными намерениями.

Негель говорит, что покойная кокетничала с ним и перебрала у него в разное время пятьдесят рублей.

Когда она дерзко ответила ему, Негель сказал ей:

— Ты чего же на меня, как собака, лаешь? Деньги ни за что берёшь, а лаешься? Только крутишь!

— А чего ж и нет? Ты ещё малолеток, тебя можно и окрутить.

— Я каторжника сын, — отвечал ей Негель, — меня не окрутишь!

М. будто бы расхохоталась, и Негель, не помня себя, начал её бить. Он пришёл в исступление, не помнит, долго ли бил, и потом, придя к трупу, с удивлением смотрел:

— Эк, я её как!

— Вот я её за что убил, — вовсе не так, здорово-живёшь, а за пятьдесят рублей!

— Да разве за пятьдесят рублей убивать людей можно?

Лицо Негеля стало ещё сумрачнее и мрачнее.

— А ни за что ни про что людей убивать разрешается? У меня мать убили. За что? Вон, он говорит, что убил её, с ней жимши. А я вам прямо скажу, что врёт. Никакой коммерции он с ней не имел! Три копейки ему и цена-то вся! Вы посмотрите на него!

Его мать, 50-летнюю женщину, зарезал его же учитель, поселенец Вайнштейн.

Вайнштейна приговорили на четыре года каторги. Это приводит Негеля в бешенство:

— За мою мать на четыре года?! А вон безногого за то, что женщину убил, на двадцать лет! Что ж это! После этого суд — это просто вторые карты!

Негель — уроженец Сахалина. Его отец и его мать, оба сосланные в каторгу за убийства, встретились в Усть-Каре и вместе попали на Сахалин.

Он не помнит отца, но воспоминания о матери заставили его разрыдаться.

И так странно вздрагивает и сжимается сердце, когда этот злобный, безжалостный убийца, рыдая, говорит:

— Мама! Моя мама!

— Когда убили мать, я озлился, я другой человек стал. Ага значит, людей ни за что ни про что убивать можно! Хорошо же, так и будем знать!.. Он, Вайнштейн, и меня погубил. Мама из меня человека сделать хотела. Если бы он её не убил, я бы никогда не был каторжником. Я при маме совсем другой был. А теперь что я? — Каторжник. Приговорят лет на десять. А потом, Бог даст, заслужу и бессрочную.

Его просьба ко мне заключалась в том, чтобы я попросил губернатора:

— Пусть меня переведут из Александровской тюрьмы в другую. Здесь Вайнштейн сидит, и должен я его зарезать.

— Почему же «должен»?

— Должен. Меня в одиночке держат, а как в общую пустят, я его сейчас «пришью». А мне ещё в бессрочную идти не хочется. Пусть меня с ним в одну тюрьму не сажают! Мне его не жаль, мне себя жаль!

— Ну, хорошо! А той, которую ты убил, тебе не жаль?

— Часом. Мне её так бывает жаль, что плачу у себя в одиночке. Её и детей. А как вспомню, как мать у меня убили, всякая жалость к людям отпадает.

И его раскосые глаза, когда он говорит последние слова, смотрят с такой непримиримой злобой!..

В той же Александровской тюрьме я встретился с Габидуллином Латыней, молодым татарином, тоже сыном ссыльнокаторжных.

Он родился, вырос, совершил преступление и отбывает наказание на Сахалине.

Арестантские типы. В одиночной камере.

— В тюрьме-то ещё лучше! В тюрьме жрать дают, а на воле с голода опухнешь! — посмеивается он.

Его преступление, действительно, ужасно.

С двумя поселенцами, они втроём убили с целью грабежа жену одного арестанта, её четырнадцатилетнюю дочь и шестилетнего сына.

Совершив убийство, Габидуллин и его соучастник убили своего третьего товарища:

— Чтобы при дележе больше осталось!

Несчастную женщину, бывшую в интересном положении, нашли с разрезанным животом.

— Это для чего?

— А это так! Посмотреть, как ребёнок лежит!

И Габидуллин конфузливо улыбается, упоминая о своём любопытстве.

И на настойчивые требования каторги этот огромный, с идиотским лицом татарин, начинает уродливо сгибаться в три погибели, показывая, «как лежал ребёнок».

Каторга грохочет.

— Ну, других тебе не жаль, хоть бы себя пожалел! Ведь вот в тюрьму за это попал, в каторгу!

— Так что же? Здесь на Сака́лине, все в тюрьме были.

И этот «уроженец Сахалина» смотрит на тюрьму, как на нечто неизбежное для всех и каждого.

Нет сахалинской тюрьмы, где бы ни сидело «уроженца».

Тридцать лет слишком на Сахалине родятся дети, растут среди каторги, в атмосфере крови и грязи, и с самой колыбели обречены на каторгу.[4]

Я думаю, что это[5] большой грех против этих несчастных.

ПримечанияПравить

  1. а б в г д е Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
  2. а б в г д Выделенный текст отсутствует в издании 1903 года, но присутствует в издании 1905 года.
  3. В издании 1903 года: По фельетону «Тёмная Русь» читатели знакомы уже с «молодой Жакоминихой», «прелестницей» поста Корсаковского.
  4. В издании 1903 года: Больше двадцати пяти лет на Сахалине рождались дети, росли среди каторги, в атмосфере крови и грязи, и с самой колыбели были обречены на каторгу.
  5. В издании 1903 года: Это был