Сахалин (Дорошевич)/Иваны

Сахалин (Каторга) — Иваны
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. Сахалин (Дорошевич)/Иваны в дореформенной орфографии


«Иваны», это — зло, это — язва, это — бич нашей каторги, её деспоты, её тираны.

«Иван» родился под розгами, плетью крещён, возведён в звание «Ивана» рукой палача.

Это — тип исторический. Он народился в те страшные времена, правдивая история которых «неизгладимыми чертами» написана на спинах стариков-«богодулов» Дербинской каторжной богадельни.

Он родился на Каре во «времена Разгильдеевские», о которых и теперь вспоминают с ужасом[1].

Тогда в «разрезе», где добывают золото, всегда была наготове «кобыла» и на дежурстве палач. Розги тогда считались сотнями, да и то считалась только «одна сторона», то есть человеку, приговорённому, положим, к сотне ударов, палач давал сотню с одной стороны, а затем заходил с другой и давал ещё сотню, при чём последняя сотня в счёт не шла. Два удара считались за один. Секли не розгами, а «комлями», то есть брали розгу за тонкий конец и ударяли толстым. По первому удару показывалась уже кровь. Розги ломались, а занозы впивались в тело. «Урки», то есть заданные на день работы, были большие, и малейшее неисполнение «урка» влекло за собой немедленное наказание.

Тогда всякая вина была виновата, — и малейшая дерзость, самое крошечное противоречие простому надзирателю из ссыльных вели за собой жестокое истязание.

В это-то тяжёлое время, под свист розг, комлей и плетей, и родился на свет «Иван».

Отчаянный головорез, долгосрочный каторжник, которому нечего терять и нечего ждать, он являлся протестантом за всю эту забитую, измученную, обираемую каторгу. Он протестовал смело и дерзко, протестовал против всего: против несправедливых наказаний, непосильных «урков», плохой пищи и тех смешных детских курточек, которые выдавались арестантам под видом «одежды узаконенного образца».

«Иван» не молчал ни перед каким начальством, протестовал смело, дерзко, на каждом шагу.

«Иванов» приковывали к стене, к тачке, заковывали в ручные и ножные кандалы, драли и комлями и плетьми. «Иваны» в счёте полученных ими на каторге плетей часто переваливали за две тысячи, а розг не считали совсем.

Всё это окружало их ореолом мученичества, вызывало почтение.

Начальство их драло, но побаивалось. Это были люди, не задумывавшиеся в каждую данную минуту запустить нож под ребро, люди, разбивавшие обидчику голову ручными кандалами.

В то время «Иваны» представляли из себя нечто вроде «рыцарского ордена». «Иван» был «человеком слова». Сказал — значит, будет. Сказал убьёт, — убьёт. Должен убить.[2]

Старый «Иван» — Пазульский, когда-то гремевший на юге атаманом разбойничьих шаек, дал в Херсоне слово, что зарежет обидевшего его помощника смотрителя тюрьмы. После этого Пазульский бежал, был пойман только через 2 года, попал в Херсонскую тюрьму и таки, — через два года, — сдержал слово — зарезал.[3]

Это вызывало боязнь, дрожь пред «Иванами».

Угроза для смотрителей и надзирателей, эти действительно на всё способные люди были грозой для каторги.

Это были её деспоты, тираны, грабители.

«Иван» прямо, открыто, на глазах у всех, брал у каторжных последние, тяжким трудом нажитые крохи, тут же, на глазах хозяина, пропивал, проигрывал, проматывал их — и не терпел возражений.

— Что?! Я за вас, таких-сяких, тела, крови не жалею, коли надо — верёвки не побоюсь, а вы…

Что бы «Иван» ни делал, каторга обязана была его покрывать. Часто отвечала за него своими боками. Если за преступление, совершённое «Иваном», карали другого, тот должен был молчать.

— Зато я терплю за вас.

«Иваны» держались особой компанией, стояли друг за друга и были неограниченными властелинами каторги; распоряжались жизнью и смертью; были законодателями, судьями и палачами; изрекали и приводили в исполнение приговоры, — иногда смертные, всегда непреложные.

Среди бесчисленных страшных преданий о тех временах до сих пор на каторге вспоминают о «казни» в Омской тюрьме.

Двое «Иванов» решили бежать. Как вдруг, чуть не накануне предполагаемого побега, их неожиданно перековали в ручные и ножные кандалы крепко-накрепко, усилили караул, — и побег не состоялся.

Два месяца «Иваны» Омской тюрьмы производили негласно следствие:

— Кто бы мог донести?

И, наконец, подозрение пало на одного арестанта. В то время, как он ничего не подозревал, «Иваны» произнесли ему приговор. Конечно, смертный, потому что за донос о побеге каторга других приговоров не знает.

Две ночи работали потихоньку «Иваны», вынули несколько досок около стены под нарами, выкопали могилу и на третью ночь кинулись на спящего товарища, заткнули ему рот, бросили в могилу и закопали живым.

Вся тюрьма знала об этом и вся молчала, не смела заикнуться.

Когда начальство хватилось пропавшего арестанта, — решили, что он незаметно проскользнул и бежал, когда отворяли дверь для утренней переклички.

И только через год, когда перестраивали Омскую тюрьму, около стены, на глубине полутора аршин, нашли скелет в кандалах.

Преступники остались ненайденными. Их никто не выдал. Никто не смел выдать.

«Иван», это — злой гений каторги.

Сколько арестантских «бунтов» подняли они. Сколько народу поплатилось за эти бунты, и как поплатилось! А «Иваны» всегда выходили сухими из воды, потому что их всегда покрывала каторга.

Таковы «Иваны» «доброго старого времени».

«Ивана» вы отличите сразу, с первого взгляда, лишь только войдёте в тюрьму.

Лихо заломленный, на ухо сдвинутый картуз, рубашка с «кованым», шитым воротом, расстёгнутый бушлат, халат еле держится на одном плече. Руки непременно в карманах.

Дерзкий, наглый, вызывающий взгляд. Невероятно нахальный, грубый и дерзкий тон.

Человек так и нарывается на какую-нибудь неприятность.

Это — тот же «на всё способный» головорез-большесрочник; и смотрители стараются избегать их, обыкновенно маскируя некоторую внутреннюю дрожь тем, что они «даже и говорить с такими негодяями не желают, — я, мол говорю только с хорошими людьми». Как бы там ни было, но, только из-за этого «нежелания говорить», «Иванам» сходит с рук многое такое, что, конечно, никогда бы не сошло несчастной, безответной «шпанке».

«Иван» то же зло, тот же бич для всего, что есть в каторге мало-мальски честного, доброго, порядочного.

Это — злейшие и гнуснейшие враги всякого бережливого арестанта, всякой самой малейшей «зажиточности».

Глядя по обстоятельствам, «Иван» то открыто отнимает, то мошеннически выманивает, то просто ворует у арестанта всякую тяжким трудом добытую копейку.

Но времена уже меняются. Вместе с наступлением лучших для каторги времён наступают плохие времена для «Иванов».

Теперь нет уже больше этих ужасных наказаний. И с «Иванов» спал их ореол мученичества. Они постепенно лишаются в глазах каторги всего своего обаяния. Их ужасная, их тираническая власть при последнем издыхании. «Иваны» вымирают.

И чем мягче, чем гуманнее режим, тем меньше и меньше пагубное влияние на каторгу «Иванов».

В Александровской тюрьме, самой большой на Сахалине, где собрана вся «головка» каторги, самые тяжкие и долгосрочные преступники, и где, вместе с тем, телесные наказания бывают только по приговорам суда, — влияние «Иванов» самое ничтожное. Они не пользуются никаким значением.

Их даже «забижает» «шпанка»! А всего несколько лет тому назад «Иваны» Александровской тюрьмы славились на весь Сахалин!

«Иваны» ещё держатся там, где смотрителя придерживаются телесных наказаний. Там ещё «Иван» окружён некоторым ореолом, хотя, конечно, далеко не таким, как в Разгильдеевские времена.

Власть и значение «Иванов» сильно подорвали… холерные беспорядки. В этом отношении «не бывать бы счастью, да несчастье помогло». В атмосферу тюрьмы, в эту атмосферу навоза и крови, ворвалась струя чистого воздуха. Сахалинские тюрьмы наполнились людьми, которых на каторгу привело только несчастье. Людьми, которые совершали ужасы только потому, что их самих охватил ужас. Людьми, которые не понимали, что делали. Людьми тёмными, невежественными, несчастными, но не преступными[4]. Эти свежие, честные и работящие люди не захотели подчиняться законам, уставам и порядкам, созданным убийцами. И так как их было много, то они противопоставили «Иванам» самую действительную на каторге силу — кулаки. Почуяв в них друзей, сторонников и сообщников, бедная, ограбленная забитая «Иванами» «шпанка» подняла голову и соединилась с вновь прибывшими, и против «Иванов» стала масса. Дело дошло до того, что нескольких «Иванов» исколотили до полусмерти. «Иванов» исколотили, — факт, небывалый в истории каторги. Всё это страшно подорвало авторитет «Иванов».

Поселенческий быт. Раздача подаянных вещей из России в помещении пожарной команды в посту Александровском.

Но самый главный удар, это — смягчение телесных наказаний. С «Иванов» в значительной степени снят ореол мученичества. Уж теперь «Иван», отнимая у каторжанина последнее, не может сказать:

— А кровью и телом своим я нешто за это не плачу?

«Иваны» ещё держатся, как я уже говорил, в тюрьмах, смотрители которых любят телесные наказания.

Но власть их всё же не та, что ещё очень недавно. Часто под вечер, где-нибудь в углу кандальной, вы услышите, как, собравшись в кучку, «Иваны» вспоминают о добром, старом, невозвратном времени, когда каторга чтила «Иванов», о их подвигах, о том, как они правили каторгой.

Но в этих рассказах слышится элегическая нотка, чуется грусть о невозвратном прошлом.

Прежней власти, прежнего положения не вернёшь.

«Иваны», эти аристократы страданий, родились под свист плетей, комлей и розг. Вместе с ними они и умрут.

ПримечанияПравить

  1. Разгильдеев — тогдашний начальник Карийской каторги. Время, близкое к эпохе «Мёртвого дома».
  2. Выделенный текст отсутствует в издании 1903 года, но присутствует в издании 1905 года.
  3. Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
  4. Это примечание присутствует в издании 1903 года: Все сосланные за беспорядки помилованы и, вместо каторги, живут на поселении.