Сахалин (Дорошевич)/Каторжанка баронесса Геймбрук

Сахалин (Каторга) — Каторжанка баронесса Геймбрук
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8.

Это одно из самых тоскливых моих сахалинских воспоминаний.

— Баронесса? Баронесса у нас булки печёт, уроки даёт и платья шьёт! — говорили мне в селении Рыковском.

На пороге избы меня встретила высокая, худая женщина с умными, выразительными глазами. Скольких лет? Право, трудно определить лета женщины в каторге. Сахалин, отнимая у человека всё, что есть хорошего, прежде всего отнимает молодость, а потом здоровье.

Я представился.

— Баронесса Геймбрук! — ответила она, подчёркивая титул, которого лишена.

«Дело баронессы Геймбрук, обвиняемой в поджоге», наделало очень большого шума в Петербурге. Это был «громкий» и «знаменитый» процесс.

В истории женского образования в России имя баронессы Геймбрук займёт скромное, но всё же видное место. Ей принадлежит инициатива устройства женского профессионального образования в России; она была первой, открывшей женскую профессиональную школу.

Отлично образованная, принадлежавшая к хорошему кругу, имевшая очень влиятельное родство, но не имевшая средств к жизни, молодая женщина с увлечением отдалась мысли:

— Надо научить женщину жить своим трудом. Вооружить её на борьбу за существование.

Дело шло хорошо. Баронесса работала, учила работать других, перебивалась, сводила концы с концами.

— Скучно только одной было! — с грустной улыбкой вспоминает она. — Работаешь, работаешь, кипишь в деле, а останешься одна, такое полное одиночество. Ни одной близкой души. Родня… Но родня смотрела с недоверием, даже стеснялись моими «затеями»…

Она познакомилась с каким-то отставным военным. Они понравились друг другу, потом полюбили, возникла «связь». Пошли «разговоры».

— Ужасно неудобно! И перед родными неловко и, наконец, как начальнице школы…

Надо было венчаться. Он тоже только об этом и думал. Но у него были запутаны, расстроены дела, ему нужно было от кого-то откупиться, — денег не было.

— Знаешь что, — сказал он ей однажды, — у нас есть исход. Страховые премии за твою обстановку. Если с умом поджечь…

— Ты с ума сошёл!

— Никто не узнает. Ты даже будешь ни при чём. Дай только согласие. Без тебя всё будет сделано. У меня есть такой человечек…

Она протестовала. Он убеждал, что «разве мало в Петербурге так делают», что «риску никакого», что «человечку» уж не впервой, что «человечек» знает, как устроить:

— Ты себе уедешь в театр. Ты будешь ни при чём.

В конце концов он предложил на выбор:

— Другого выхода, ты знаешь, нет. Так наша связь продолжаться не может. Значит, либо согласиться на такую комбинацию, либо между нами всё должно быть кончено.

Умолял, заклинал её их любовью.

Она согласилась:

— Хорошо. Делай.

Однажды она поехала в театр, вернулась и застала у себя в квартире пожар.

Возникло подозрение, выяснился поджог. Баронессу Геймбрук и её «любовника» арестовали и посадили в дом предварительного заключения. Там они каким-то образом нашли возможность обменяться записками.

Дело в суде длилось два дня. Оправдание баронессы Геймбрук было несомненно. Улик, что она знала о готовящемся поджоге, не было никаких.

Однажды во время перерыва её соучастник обратился к баронессе с вопросом:

— Если меня сошлют, пойдёшь за мной в Сибирь?

— Вот ещё! Очень надо!

— «Так-таки этими словами и сказала! — говорит она. — Так, знаете, из озорства из какого-то. Вот, мол, тебе! Я же за то, что твои дела были запутаны, и страдать теперь должна!»

— Не пойдёшь? Хорошо же!

Он передал суду записку, которую она переслала ему в доме предварительного заключения:

«Если следователь скажет тебе, будто я созналась, — не верь. Я ни в чём не созналась, не сознавайся и ты».

Сомнений не было. Оба были обвинены.

Вид поста Дуэ — места ссылки баронессы Геймбрук.

— Подлец! Зачем ты это сделал? — спросила она в перерыве после вердикта присяжных.

— Теперь я, по крайней мере, знаю, что ты другому принадлежать не будешь. Вместе пойдём, вместе будем!

Его сослали в каторгу в Сибирь, её — на Сахалин.

В посту Дуэ пришли в решительное недоумение:

— Что делать с «каторжницей-баронессой»?

В «сожительницы» к поселенцу идти не хочет:

— Я сослана в каторгу, а не для этого!

Пробовали некоторые из господ служащих взять её к себе в «прислуги».

Но при первом ласковом жесте она отскакивает в сторону:

— Вы можете заставлять меня работать, но этого заставлять вы меня не можете.

Женских тюрем нет.

Насильно отдать в сожительство:

— Всё-таки баронесса… неудобно как-то.

И напрасно жёны господ служащих убеждали:

— Да какая она баронесса? Чего вы с нею миндальничаете? Каторжанка! Сбили бы спесь!

Полуграмотные жёны служащих сразу возненавидели «гордячку», «фрю[1]».

— Туда же «баронесса»! Тут, матушка, баронесс нету!

А она всё-таки была единственной портнихой на Сахалине! Всё-таки единственной, которая могла сшить платье, «как следует», «по петербургской моде». К ней всё же приходилось обращаться, и это бесило супруг господ служащих.

— Ведь были среди них и такие, которые обращались с прислугой сравнительно вежливо, а со мной не могли! — с улыбкой вспоминает «каторжанка-баронесса». — Зовёт меня, а приду — нож острый. Чуть что не так, не по ней, складочка какая, оборочка, ногами затопает, кричит: «Что ты думаешь? Ты баронесса? А? Баронесса? Ты каторжанка! Лишённая прав! Понимаешь?» Стоишь, молчишь, улыбаешься…

И презрительная улыбка, с которой вспоминает она об этом, вероятно, была и тогда на лице баронессы Геймбрук.

Супруг господ служащих это окончательно выводило из себя.

— Сейчас бегут мужьям жаловаться. Я молчу, а они кричат: «Уйми ты эту стерву!»

Жизнь её сложилась так. Служащие махнули на неё рукой: «Пусть живёт, как знает! Ну, её к чёрту!» Жёны служащих молили Бога:

— Хоть бы портниху хорошую из России прислали.

А за неимением таковой, заказывали «баронессе», ругались при этом ругательски, платили невероятные гроши и кричали:

— Что ж ты не благодаришь? А? Мало тебе? Недовольна? «Баронесса» ты? А?

Эта «молчком-молчавшая» баронесса была колом в глазу жён господ служащих.

— Вы себе представить не можете, что это за дрянь, что за мерзавка эта «баронесса»! — рассказывала мне одна. — По человечеству иногда пожалеть захочешь, хоть и каторжница, а всё-таки жаль. Заказы ей даёшь, чтобы с голода не сдохла, сделать для неё что-нибудь хочешь. Так нет, куда тебе! Фанаберия! Говорить не хочет! Принесёт заказ, хоть бы слово сказала! Не желает! Вид такой, словно она тебе одолжение делает! Она ведь баронесса! Как же ей! Мелкая такая душонка, мразь! Уколоть на каждом шагу норовит. В платье что, скажешь, не так, сейчас тебе: «Извините, сударыня, в Петербурге так носят». Она ведь из Петербурга, она баронесса, она всё видела, всё знает, а я что? Да я жена служащего! Жена твоего начальника! Честная женщина! А ты каторжанка, ссыльная, тварь, поджигательница!.. Этого понять не хочет.

Так тянулась «каторга» баронессы. Работала за гроши, кое-как билась, жила и… молчала.

— Думала, говорить отучусь! — с улыбкой вспоминает «баронесса».

С одной стороны, каторжане, «шпанка», «сожительница», что может быть общего с ними у молодой интеллигентной женщины? С другой стороны, жёны служащих, завидев которых издали беги на другую сторону:

— Сейчас «ты». Ругань. Попрёки «баронесса».

— Так и жила между небом и землёй. Шпанка попрекает, глумится: «баронесса»! Интеллигенция здешняя попрекает, глумится: «баронесса»!

Это стало, наконец, невыносимым, и баронесса пошла в сожительницы к некоему фельдшеру, сосланному за убийство своей жены. Всё-таки был человек поинтеллигентнее других.

Пошла не любя.

— Вы его знаете. Можно ли такого любить? Да уж очень тошно, тоска взяла. А он клялся и божился, что исправится.

Это вызвало всеобщий злорадный восторг:

— А? Что! К фельдшеришке в сожительницы пошла! Вот вам и «баронесса»! «Баронесса»! — Ха-ха-ха!

— Совсем потерянная личность! — с брезгливым сожалением говорила мне супруга одного из крупных служащих. — Даже досадно, что она когда-то титул такой носила! До чего дошла! С фельдшером спуталась! Разводили их потом, — грязь, грязь какая!

Об этом фельдшере мне приходилось уже упоминать.[2]

Фельдшер — грязный комок сала, возбуждавший во всех отвращение. Ничего противней этого толстяка с эспаньолкой, отпущенной под губой, на которой красовалась какая-то злокачественная язва, я не видал на всём Сахалине.

— Вот экземплярчик! — показывал на него в лицо доктор. — Опять какую-нибудь малолетнюю приторговываешь?

— Есть экземплярчик! — расплывалось у фельдшера жирное, лоснящееся лицо.

Он практикует потихоньку, пользуясь невежеством поселенцев, ворует лекарства, — и всё, что зарабатывает таким способом, тратит на «штучки», «экземплярчики», «предметы», предпочитая «малолеточек-с».

Интеллигентная женщина скоро надоела развратнику-фельдшеру.

— Забеременела я ещё от него! — с дрожью отвращения вспоминает баронесса. — Господи, что тут пошло! Что заработаю, он тащит на покупку девчонок. В дом их таскать начал. Отлучишься из дому, придёшь, он какие-нибудь мерзости уж делает. Во двор выйдешь, он там под навесом. Придёт избитый весь, исколоченный… Выгнала я его. Не идёт. «Моя, — кричит, — изба!» Начальству я на него жаловалась. Господи! Сколько унижений! Хохочут все: «Ну, что же, баронесса, вы с вашим фельдшером ссоритесь? Вы помирились бы! А? Он ведь человек интеллигентный!» Насилу развязали меня с ним.

Фельдшер ушёл, баронесса осталась с ребёнком от него.

Удивительно странное впечатление испытывал я, когда сиживал в гостях у этой «каторжницы-баронессы», теперь уж поселенки.

Мы сидели в маленькой, узенькой комнатке, с чистой постелью, покрытой одеялом из серого арестантского сукна.

На окне стояла герань, на комоде под лампой была сшитая из лоскутков подставка. Это всё-таки придавало маленькой, тёмной комнатке какой-то уют. Было видно, что живёт человек, привыкший к некоторому комфорту.

Разговаривая со мной, баронесса курила, гасила окурки об стол и оставляла их тут же, на столе, среди кучи пепла, плевала посреди пола, и от этого веяло каким-то бездомовьем, сахалинской оголтелостью, каторжным отсутствием женственности.

Когда в комнату входил работник-каторжник, её помощник по булочной, она начинала говорить со мной по-французски. Французский язык у неё чудный, красивый, элегантный. Тот чудный, красивый и элегантный, литературный французский язык, которым говорят хорошо воспитанные русские люди. А когда мы переходили на русский язык, она говорила, сама того не замечая, на «каторжном» языке:

— Ведь согласитесь, на фарт идти я не могу… Заработаешь тяжким трудом, дрожишь: шпанка, того и гляди, пришьёт.

Такое странное впечатление производило это чередование превосходного французского языка с каторжным жаргоном у этой женщины, которая лихорадочно хватается за свой титул «баронессы», потому что дрожит в ужасе от звания «каторжанки».

Я познакомился с баронессой в тяжкое для неё время.

Незадолго перед тем в селении Рыковском, где в это время жила баронесса, случилось «громкое происшествие», о котором я уже говорил[3], и баронесса дрожала, чтобы её «не засыпали».

Однажды к ней явился молодой человек, бродяга Туманов, переведённый в Рыковское писарем полицейского управления, и отрекомендовался:

— Князь такой-то.

— Он действительно князь, — уверяла меня баронесса, — не знаю, что заставило его отказаться от своего имени и стать бродягой, он об этом избегал говорить. Человек воспитанный, очень образованный, умный, только страшно нервный, до болезненности нервный…

Он попросил разрешения бывать. Баронесса разрешила, и Туманов каждый день, как кончится работа в канцелярии, приходил к ней.

Бог знает, было ли что между ними, но, несомненно, что этих двух людей, одинаковых по образованию, по кругу, к которому они принадлежали, влекло друг к другу. У них были общие взгляды, общие интересы, даже нашлись общие знакомые «по Петербургу».

Баронесса говорит, что она:

— Отдыхала душой в этих беседах! Вдруг встретить здесь, на Сахалине, молодого человека, воспитанного, милого, — вы только подумайте!

А он говорил:

— Знаете, когда я говорю с вами, мне кажется, что ни каторги, ни бродяжества нет, что мы с вами сидим где-нибудь в Петербурге…

Как вдруг однажды Туманов явился страшно расстроенный, вне себя. Ни за что ни про что, — злой после вчерашнего проигрыша в карты, — чиновник Г. выругал его «подлецом и мерзавцем».

— Я этого так оставить не могу! — говорил, страшно волнуясь, Туманов. — Меня могут выдрать, потому что я бродяга! Но «мерзавцем и подлецом» меня называть не смеют! Я никогда «подлецом и мерзавцем» не был! Я потому и в каторге, что я не подлец и не мерзавец! Этого я оставить не могу!

— Таким я его никогда не видала! — говорит баронесса.

Молодой человек, вспыльчивый, горячий, решивший «так не оставить» начальнику оскорбление… на Сахалине… У баронессы «душа замерла»:

— Я уж и так из-за одного поплатилась. Довольно с меня!

Она сказала Туманову:

— Вы что-то задумали, оставьте меня. Уходите от меня, сейчас же уходите. Я не хочу ничего знать, не хочу погибать…

— Так и вы меня гоните? И вы?

— Уходите от меня, если вы честный, порядочный человек…

— Хорошо же…

Туманов ушёл, а вечером всё Рыковское было поднято на ноги: бродяга Туманов покушался на жизнь чиновника Г.

Туманов явился на квартиру к другому служащему, у которого Г. резался в карты, попросил, чтоб Г. вызвали ему «по неотложному делу», и когда тот вышел в кухню, поклонился и сказал:

— Я пришёл вас поблагодарить за то, что вы произвели меня в новое звание, — назвали «подлецом и мерзавцем».

Г., позабывший даже про пустяковинное утреннее происшествие, — где же на Сахалине помнить всякого обруганного каторжника, — не расслышав и не поняв, в чём дело, отвечал:

— Хорошо, хорошо. Я на тебя не сержусь. Ступай. После извинишься…

— Нет, не после, а теперь! — сказал Туманов, в упор направил на Г. револьвер и спустил курок.

Тут только увидали, что Туманов бледен, как мертвец, глаза безумные, едва стоит на ногах.

Револьвер дал осечку. Туманов выбежал из кухни. Покушался на самоубийство, выстрелил себе в висок. Но револьвер снова дал осечку.

Туманова схватили. Обстоятельства были какие-то странные: револьвер был заряжен всего двумя пулями.

— Остальные вынул, мне две были нужны! — пояснил Туманов.

Нёс Туманов какую-то галиматью. Его отправили в пост Александровский, подвергли впоследствии медицинскому освидетельствованию, — Туманов оказался сумасшедшим.[2]

В то время участь Туманова ещё была не решена[4], все господа служащие единогласно требовали «примерного наказания» Туманова, то есть повешения, — для «острастки распущенной каторги», — и баронесса Геймбрук просила, молила, нельзя ли что-нибудь сделать для Туманова.

— Я себя виню, себя. Может быть, это мои слова на него так подействовали. Действительно, в такую минуту почувствовать себя совсем одним! Но посудите, что ж я могла сделать. Человек собирается Бог знает что сделать, как могла я с ним говорить? Ведь и я погибну! Да что я! Если бы я одна была, я бы о себе, может быть, и не подумала. Но мой ребёнок, с ним что будет? Им разве я могу рисковать?

Этот ребёнок от нелюбимого, отвратительного, презираемого человека, — всё, что есть в жизни у баронессы.

Она с дрожью отвращения вспоминает о беременности от фельдшера и безумно любит ребёнка.

Пятилетнего, слабого, болезненного, золотушного мальчика, ради которого она работает день-деньской, не покладая рук, месит тесто, жарится у печки, сажая хлебы, сидит согнувшись, шьёт за гроши платья жёнам чиновников, даёт уроки французского языка детям священника.

Любит, и без слёз видеть не может своего ребёнка.

— Они и его «бароном» прозвали. Издеваются. От чиновничьих детей его гонят, он должен играть со шпанкой…

Любит полной ужаса любовью:

— Ведь это будущий убийца растёт! — с ужасом говорит она. — Вы только подумайте: наследственность-то какая. Себя я преступной натурой, конечно, не считаю. Какая я преступница! Но вы посмотрите на отца. Убийца, полусумасшедший, развратник. Ведь, вы знаете, он тут со своим развратом в такую недавно историю влез, мне же пришлось его откупить: 20 рублей последних дала, чтобы в тюрьму не сажали. Дала, потому что ребёнок его всё-таки «папой» при встречах зовёт, так чтобы ребёнка не дразнили: «тятька в тюрьме»… И потом, что может выйти из него здесь, на Сахалине! Что перед глазами? Ежедневные убийства, поголовный разврат, плети, каторга. Вот вы на игры их посмотрите, играют «в палачи», в повешенье, палач у них — герой, бессрочный каторжник — герой. Вы спросите у десятилетнего мальчика, что такое тюрьма? «Место, где кормят!» Где лучше, в тюрьме или на воле? «Знамо в тюрьме, на поселении с голода подохнешь». Ведь всё это мальчик с детства в себя впитывает. Тюрьма для него что-то обыденное, неизбежное, заурядное, карьера. Что из него выйдет? То же, что и из других! Убийца. Ведь я его на каторгу ращу, на каторгу! Убийцу будущего!.. Но пока, пока он маленький, в нём ещё ничего этого нету, он ребёнок, такой же, как и все…

И она при мне, в каком-то истерическом припадке, со слезами целовала своего мальчика, который явился домой плачущий, его только что отогнали от детей начальника округа и обругали «бароном».

— Мама, не вели им ругаться бароном!

«Не вели»!

Уезжая из Рыковского, в своё последнее свидание с баронессой, когда она провожала меня до дверей, я решился спросить у неё:

— Ну, а тот… с которым вы судились… об нем вы не имеете известий?

— Он в Сибири, кончил, как и я, свой срок, поселенцем. Очень бедствовал, писал, я послала ему денег, так гроши, какие были. Очень круто бедняге пришлась каторга. Недавно ещё получила письмо. Болен, жалуется, просит послать немножко денег…

— И вы?

— Пошлю.

Я поцеловал её руку и пошёл.

— А? Откуда? От приятельницы, от «баронессы»? — встретил меня по дороге смотритель тюрьмы. — До мужчин уж больно охотница, подлая баба! С фельдшером путалась; Туманов, я знаю, к ней лясы точить шлялся. Я ведь всё знаю, — хе-хе! Она тут за фельдшера 20 целковых, последних, чай, заплатила, в беду мил дружок попался. Она и Туманову в тюрьму потихоньку белый хлеб посылала. Да вы что думаете? Она и к прежнему своему приятелю всё время деньги посылала. Я с почты знаю! Все они у неё на иждивении. Любительница мужчин, подлая! Трое у неё было! Распутная! Через то и в каторгу пошла, что распутная, через любовника!..

Примечания

править
  1. нем.
  2. а б Выделенный текст присутствует в издании 1903 года, но отсутствует в издании 1905 года.
  3. См. 1 часть гл. «Смертная казнь».
  4. В издании 1903 года: Но в то время о сумасшествии Туманова ещё ничего известно не было