Солнце пьет Воду, Вода отдается Огню, перестает быть Водой, становится туманом, облачком, тучей, обнимается с молнией, сливается с Огнем, и снова, за жертвой отдачи себя, изливается на Землю светлой свежей дождевой водой. Солнце манит зерно, что спряталось в Землю, зерно просыпается, отнимает у глыб земных соки, и глыбы отдают ему питательные соки, в зерне тихонько шевелится живой изумруд, росток разрывает земной потолок ночной своей комнатки, вбирает в себя воздух и свет, и Воздух и Свет делятся с ним, а потом растение цветет и отцветает, и бросает в Землю зерна, и отдает Земле свой умерший стебель, чтоб этот стебель стал снова землей. Птица поет на ветке весеннюю свою песню, а песню её слушает не только содружественная птица, а и я, притаившийся под тенью ветвей, и звуки песни входят в мою душу; я принимаю в свою душу также свежий дух клейких листочков, и дрожанье светов по листве, а вечером дрожащий свет Звезды, и, всё это взяв у Мира, создаю звонкий стих, или ласковое слово, которое дарю другой душе, или одинокое трепетание счастья в сердце, и Мир становится богаче от моего счастья, хотя, быть может, никто, никто его не видит. По всем струнам проносится Ветер, и все струны поют Мирозданье. Но, чтоб было Мирозданье с своими золотыми струнами, нужно также, чтоб струны порывались, чтобы струны, певшие так звонко, время от времени были порваны, и чтоб Ветер, в полноте Мирозданья, был и холодным, и жестким, чтобы пели также и метели. А как поют метели, знает — кому приходилось лежать и стынуть под снегом.
Я заглянул в многолистную книгу легенд, и с разных листов её, изумрудных, и белых, и кроваво-красных, и пожелтевших, на меня глянула одна и та же мысль, золотая мысль о Жертве, и о Преображении Жертвы, золотая мечта, и кроваво-красная, страшная, пугающая, и бесконечно-отрадная.
Есть такая Перуанская легенда. Создатель всех вещей, Конирайя, имел обыкновение проходить по Земле в лохмотьях, так что всякий, кто его видел, мог видеть, что вот это кто-то жалкий и грязный. Блуждая, он влюбился в красавицу Ковиллаку. Он вошел в сад, сделал из семени плод, превратился в птицу, и, когда под деревом, на котором сидела эта птица, села Ковиллака, он сбросил этот плод ей на колени. Она отведала и зачала. Родился у неё ребенок. Прошел год, и все Боги собрались, чтоб установить, кто же отец. Все сошлись, и в богатых одеждах, а в обычных своих лохмотьях пришел и Конирайя. Отцом не признал себя никто, предоставили самому ребенку отыскивать, чей он, и он безошибочно подполз к Конирайе. Ковиллака знала, что её беременность и рождение ею ребенка были чудесны; она могла бы и в эту минуту доверчиво глянуть в глаза Судьбе, ожидая продолжения чуда. Но она оказалась малодушной, недостойной того счастья жертвы, с которым подошла к ней Судьба. Со стыдом и с гневом она обратилась в бегство. А в этот же миг на Конирайе засияла золотая одежда, и Солнце взошло. Ковиллака же обратилась в камень. В бесплодный — быть может, и красивый, — но бесплодный, мертвый камень. (Paul Ehrenreich. Die Mythen und Legenden der Südamerikanischen Urvölker. Berlin. 1905).
Есть, как бы дополняющая эту легенду, Сиамская сага, до чрезвычайности к ней близкая. Прокаженный, всё тело которого было покрыто нарывами, снискивал свое пропитание, работая в плодовом саду. Он часто бывал около одной яблони, и в соки дерева перешла его сущность, в яблоках было его семя. Поела этих яблок царская дочь, сделалась тяжелой и родила ребенка. По прошествии года захотелось Царю узнать, кто отец. По его повелению собрались в одно место все жители той страны. У каждого были сладости и плоды в руках. К кому мальчик подойдет, проходя по рядам, тот и отец. Подошел-то ребенок — к прокаженному, хоть весь он был в нарывах, а в руках у него был лишь комок холодного риса. Ребенок ухватил его за шею и тотчас начал есть рис. Отец был найден, а Царь разгневан, и обошелся с виновным по-царски — велел и прокаженного и Царевну с ребенком в реку бросить. Но Царевна от таинственного отца своего ребенка не побежала, а прокаженный внезапно обратился в красивого юношу, — сила человеческого доверия сделала то, что начавшееся уродством, кончилось красотой. (Беру эту легенду оттуда же).
Обратимся к другому. В селе Верхотишанке, Воронежской губернии, ныне, быть может, уже не существующем, во вторую половину прошлого века еще обоготворяли огонь. (Ф. И. Буслаев. Исторические очерки. Т. 1-й). Как средство вздуть огонь поскорее, говорили: «Святой огонюшек, дайся нам». Почитали и Луну, ибо Молодой месяц здоровье посылает. Считали священной и воду, так что грешно пить из целого ведра, — расплещешь, — или лить воду через руку. В этом язычески-первобытном селе прививать младенцам оспу — грех; это значит — налагать печать Антихриста. Кто же умрет от этой болезни, тот будет на том свете ходить в золотых ризах. Упоминание об Антихристе не устраняет чисто-языческого представления о золотых ризах, в которые на том свете превращаются гнойные струпья оспы. Лишь оспе даны золотые ризы. Почему? Сами знахари умалчивают. «Уж так испокон веку». И у Сербов оспа называется богине. В современной же Греции оспу представляют сверхъестественной женщиной, наделенной чудесными средствами. И в то время, как Германский эльф есть дух света, огня, воды, и воздуха, Греческое слово эльф обозначает болезнь, накожные струпья. То, что здесь — накожные струпья, светлые жаркие ризы — там.
Перенесемся теперь в древнюю Мексику. В книге Дона Мариано Веитиа (18-й век), «Древняя История Мексики», D. Mariano Veytia Historia Antigua de Méjico. T. 1, pp. 39—40, Méjico, 1836, рассказывается следующее предание. (Привожу его в переводе Елены Ц.).
Рассказывают, на широком поле, посреди которого был костер, или пасть, извергавшая грозное пламя, собрались все мудрецы, — благородные и смелые той страны, повелели им всем сойтись и сказали им, что те, кто возымеет мужество и силу низринуться в этот костер, будут превращены в Богов и воздадутся им почести божеские. Услыша предложение, люди остались недвижны и стали спорить меж собой, кому надлежит ввергнуться туда первому.
Меж тем, как спорили они, бог Синтеотль, бог Маиса, которому давали также имя Инопинтинцин, бог Сирота, одинокий и безродный, приблизился к одному из соискателей, который уж много лет страдал язвами, перенося с великим терпением и стойкостью свои мучения, и сказал ему: «Что делаешь здесь ты? Как не устремишься ты сочетаться с пламенем, в то время как товарищи твои медлят в спорах бесплодных? Низринься в тот костер, дабы даровать конец твоим болям, которые с такой геройской стойкостью сумел ты терпеть столько лет, и возрадуешься, и обретешь нескончаемые почести божеские».
Осененный этой надеждой, язвенный, склонившись, как бы устыженный, приблизился к костру и бросился в него. Велико было изумление и восхищение, которое произвел во всех присутствовавших поступок столь отважный, и еще несравненнее было узреть, что, медленно излучаясь, рассеялось его тело, и превратилось в огни пламени, не оставив единого следа от себя. В это время увидели, как спускается с Неба орел, весьма прекрасный и могучий, и погружается внутрь костра, и хватает когтями и клювом огненный шар, в который воплотился язвенный, и возносит его, и полагает в Небеса. Солнце!
Вдохновленный этим примером, один из присутствовавших мудрецов, желая насладиться равным блаженством, низринулся также в костер. Но истощили уже огни пламени свой верховный пыл в превращении язвенника, была много меньше живость его, и только могли различить его по искрам, что виднелись в глубине костра, и мудрец превращен был в Луну, и вознесен на Небо, но в место низшее, чем Солнце.
Есть другое, более старое и еще более узорное разночтение этого предания, приводимое в книге лучшего старинного историка Мексики, фраи Бернардино де Саагуна, «Общая История вещей Новой Испании» (XVI-й век), Fray Bernardino de Sahagun, Historia General de las Cosas de Nueva Espana. T. 2, pp. 246—250, Mèxico, 1828. (Привожу эту форму легенды также в передаче Елены Ц.).
В додневности Мира сошлись Боги в том месте, что зовется Теотиуакан, и сказали одни другим: «Боги, кто примет иго быть светом над Миром?» Немедля ответил на те слова один из Богов, чье имя Текуцистекатль, и сказал: — «Я избираю бремя освещать Мир». Тотчас вторично воззвали Боги: «Кто будет другой еще?» Мгновенно взор устремился ко взору и совещались, который будет тот, другой, и ни единый не осмеливался обречь себя тому служению, — все смущались и уклонялись, устрашенные.
Один из Богов, вне счета, и язвенный не говорил, лишь слушал речи других Богов. Другие обратились к нему и сказали: — «Попытайся ты быть светящим, язвененький». И охотно он повиновался и ответил: — «Принимаю, как благосклонность, присуждение. Да будет так».
И тотчас те двое вступили в покаянную четверокружность ночей. После возжгли огонь в жерле скалы, что ныне зовется теутецкалли. Бог, именем Текуцистекатль, принес жертву, и всё было драгоценно: ибо вместо ветвей, принес он цветистые ценные перья, что зовутся манкветцалли; вместо шаров из сена — золотые ядра; вместо шипов магея, — шипы из самоцветных камней; вместо окровавленных шипов — алый коралл; и копал, что принес он, был весьма хорош. Язвенный, чье имя Нанагуатцин, возложил жертву, и вместо ветвей были зеленые камыши, связанные три по три, всех их было девять, принес шары из сена и шипы магея, и окровавил их собственною кровью, а вместо копала приношением его были язвенные струпья. И каждому воздвигли башню, подобную горе. Внутри тех гор свершали они покаяние четыре ночи, и ныне те взгорья зовутся тцаквалли.
То, чем закончилась четырехночная покаянность, совершилось на грани, на истечении её. Когда ночь наклонилась к полночи, приступили к совершению обрядов; несколько до преломления её поднесли им одеяния их. Того, чье имя Текуцистекатль, облекли в перистый убор, ацтакомитль, и тканый льняной кафтан. Язвенному, чье имя Нанагуатцин, обвили голову бумагой, амацонтли, и облекли его в ниспадающую одежду из бумаги, и макстли подобную же.
Сомкнулась полночь, все Боги вошли в круг костра, что зовется теутескалли. Там рдел огонь четыре ночи. Два ряда Богов по две стороны огня; и двое, выступив, с лицами, устремленными в огонь, средь двух рядов Богов восставших, воззвали к Текуцистекатлю и сказали: — «Так что ж, Текуцистекатль, входи в огонь ты». И тотчас устремился тот, дабы предаться пламени; но велик был огонь и весьма горюч, — ощутил жгучесть и боль Текуцистекатль и не осмелился опрокинуться и вернулся обратно. Вторично направился, мужаясь, но, достигнув, замедлил, не отважился погрузиться в костер. Четыре раза пытался, ни разу не осмелился. И было постановлено — никому не приступать к испытанию больше четырех раз. Когда исполнилось четверократное испытание, возговорили Боги к Нанагуатцину: — «Так что ж, Нанагуатцин, попытайся ты». И едва провозвестили его Боги, осененный, замкнув глаза, взметнулся он и низринулся в пламя, и тотчас затрещал и заискрился на огне, как тот, кого сжигают. Когда увидал Текуцистекатль, что опрокинулся тот и горит в огне, устремился и бросился в костер. И говорят, вошел за ним орел, и также сгорел, потому и перья его коричневые или черные. Следом вошел тигр, но не сгорел, лишь опалился, и через то кратен черным и белым. Отсюда возник обычай — мужей проворно-метких в войне называть Кваутльоселётль, Орел-Тигр, и первым называют Кваутли, ибо первый Орел вошел в огонь и после говорят Оселётль, ибо Тигр за Орлом последовал в огонь.
Едва те двое погрузились в огонь и сгорели, стали Боги ждать и надеяться, что быстро взойдет Нанагуатцин. Был великий миг, ожидания, заалело Небо, и со всех сторон занялось зарево Зари. Говорят, после того, преклонили Боги свои колена, дабы ожидать, где взойдет Нанагуатцин, ставший Солнцем. Смотрели по всем сторонам, кругом обращали взоры, но не могли утвердиться, ни мыслью, ни словом, с которой стороны взойдет, — ни на чём не остановились. Одни думали, что придет в стороне Путеводной Звезды, и направляли взгляды к ней; другие — в противоположную сторону; со всех сторон подозревали восход, ибо всюду было воссияние Зари; иные устремлялись в сторону, что стала зваться Востоком, и утверждали, что здесь, в этой стороне, взойдет Солнце. Сказанное теми было истинно. Говорят, смотревшими к Востоку были — Кветцалькоатль и Тецкатлипока, и Меницкоа, которые неисчислимы. И когда взошло Солнце, предстало весьма многоалое, и, казалось, покачивилось(?), и никто не мог смотреть на него, ибо лишало глаза́ — зрения, сверкало, и чрезмерность лучей низвергало, и повсюду разливалась лучезарность. И после взошла Луна, с той же Восточной стороны, рядом с Солнцем. Первым взошло Солнце, а за ним — Луна. В том самом порядке, как вошли в огонь, пришли, преобразившись.
И говорят сказатели преданий, что владели равным светом, которым освещали; и когда увидели Боги, что одинакова светозарность их, вторично воззвали друг к другу, и сказали: «О, Боги, как же это будет? Хорошо ли то, что рядом идут? Хорошо ли, что светят равно?» И Боги постановили решение, и сказали: «Да будет вот так». И один из них взмахнул и бросил кролика в лицо Текуцистекатля, и помрачился его лик, затмился блеск, и стал его образ таким, как сейчас. И взошли над Землей, и оставались недвижными Солнце и Луна. И снова возроптали Боги: «Как можем жить? Не движется Солнце. Будем ли жить среди низких? Умрем все, и да будет ему возрождение через нашу смерть». И тотчас Воздух принял на себя избиение Богов, и убил их всех, но, говорят, один, Ксолётль, отрекся смерти, и воскликнул к Богам: «О, Боги, не умер я». И плакал, и от слез распухли глаза его; и когда приблизился убиватель, обратился он в бегство, и укрылся в маисовое поле, и обернулся колосом маиса, у которого два стебля, и возделыватели полей зовут его Ксолётль, и был замечен, и найден среди колосьев маиса. Вторично бежал, и скрылся среди магея, и обратился в магей, что имеет два тела и зовется Максолётль, снова был увиден, бежал, и бросился в воду, и обернулся рыбой Аксолётль, и там поймали его, и убили его. И говорят, хотя и мертвы были Боги, не потому восколебалось Солнце. Но могучий Ветер загудел, подул, и содвинул его, дабы проходило свой путь. И когда Солнце вступило в странствие, Луна осталась на месте, где была. Потом, вслед за Солнцем, пошла Луна. Так разлучились, и восходят в раздельности времени. Солнце длится днем, в ночи творит Луна.
Если от этих цветистых и многоцветных легенд мы обратимся к замечательному и совершенно неизвестному в России космогоническому замыслу Словацкого, «Происхождение из Духа», «Genezis z Ducha», Modlitwa z rekopisu I. Slowackiego. We Lwowie, 1874, мы получим отвлеченную параллель, которая обострит, скрытую в образах преданий, мысль, красочные легенды получат мыслительный фон, на котором, как в зареве ночного пожара, осязательная непосредственность очертаний выступит выпукло и четко. Словацкий назвал свой замысел Молитвой, и считал его самым важным своим произведением, альфой и омегой, как Эдгар По — свой космогонический замысел, «Эврика». «Происхождение из Духа» всё и написано в ритме высокого молитвенного настроения, объявшего ум гениальный и первозданно-творческий. Я приведу наиболее яркие страницы, связав остальное изложением: —
На скалах Океанских поставил меня Ты, Боже, дабы припомнил вековые деяния духа моего; а я себя внезапно учуял в прошлости бессмертным, Сыном Божиим, творцом видимости, и одним из тех, которые Тебе любовь добровольную отдают на золотых гирляндах солнц и звезд. Ибо дух мой пред началом творенья был в Слове, а Слово было в Тебе, а я был в Слове. (Я был — не Я, ибо Я есмь лик, а там лика еще не было. Евангелие говорит о Боге: «В Нём была жизнь, и жизнь была свет человеков», но не личностей человеческих. Ибо если бы Я было равночасно с Богом, человек был бы сверстником Бога).
И мы, Духи Слова, возжаждали форм — (ежели Я, то уж форма) — и тут же видимыми сделал Ты нас, Господи, позволивши, чтоб мы сами из себя, из воли нашей и из любви нашей, вывели первые формы, и стали пред Тобою явленные.
Духов же, которые выбрали формою свет, Ты отлучил от духов, которые выбрали откровение свое в темнотах; и те на солнцах и звездах, а эти на звездах и месяцах, начали работу форм, из которых Ты, Господи, отбираешь постоянно окончательное творение любви, для которой всё сотворено, через которую всё родится.
Тут, где за плечами моими пламенеют золотые и серебряные скалы, оправленные в выступы, как бы гигантские щиты, приснившиеся очам Гомера, тут, где отстреленные солнца обливают плечи мои лучами, а в шуме моря слыхать беспрерывный голос, работающего над формами, Хаоса, тут, где духи, той самой, что и я когда-то, дорогой, вступают на Иаковлеву лестницу жизни, над этими волнами, на которых дух мой столько раз пускался в неведомые горизонты, новых миров ища, позволь мне, Боже, чтобы, как дитятко, пролепетал я давнюю работу жизни, и вычитал ее из форм, что суть надписания моего прошлого.
Ибо дух мой, как первая Троица из трех лиц, из духа, из любви, и из воли сложенный, летел, призывая братские духи подобной себе природы, а чрез любовь волю в себе пробудивши, заменил одну точку невидимого пространства в розблеске сил магнетически-притягательных. А те переменились в электрические и перунные, и растеплились в духе.
Когда же, заленивившись в работе, дух мой пренебрег добывать из себя солнечность, и с дорогою творчества разминулся, Ты, его, Господи, борьбою сил внутренних и разрывом их, братских, покарал, не светом уж, а огнем-истребителем блеснуть принудил, и, должником месячных и солнечных светов соделав, заменил дух мой в клуб огня, и повесил его на пропастях.
И вот на Небесах другой круг духов светящих, кругу огня подобный, но более чистой и искупленной природы, ангел золотой с развевающимися волосами, сильный и порывчатый, ухватил одну горсть шаров, закрутил ее как радугу огнистую, и повлек за собой.
И в тот час три ангела, солнечный, месячный, и шаровой, меж собой соприкоснувшись, установили между собой первый закон зависимости, помощи, и веса, а я с тех пор время освещеное начал называть днем, а час, лишенный светлости, назвал ночью. Века минули, о, Господи, а дух мой ни одного из тех дней минувших не опочил, но, беспрерывно работая, мысль новую о форме заменял в форму, согласовавшись со словом шаровым, установлял закон, а потом закону поддавался собственному, дабы на так заложенном фундаменте встал и новые высшие дороги духу обмыслил.
И уж, в скалах, о, Господи, лежит дух, как изваянье законченной красоты, еще спящий, но уже уготованный на формы человечества, а радугою мысли Божеской повитый как бы шестиразной гирляндой. Из бездны той он вынес ведение математическое форм и чисел, которое доселе заложено наиболее глубоко в сокровищнице духа, и сдается, что вложено в дух без какого-либо его ведения об этом и заслуги; но Ты знаешь, Господи, что форма алмазная сложилась из живых, а воды начали литься из видимых, слегка связанных и учащихся равновесию, а на шаре всё было жизнью и переменой; а того, что ныне зовем смертью, то есть переходом духа из формы до формы, не было.
Вот призываю пред Тебя, Боже мой, те кристаллы твердые, первые некогда тела духа нашего, ныне уже всяким движением покинутые, а еще живыми тучами и молниями увенчанные; ибо это суть Египтяне первой природы, что на тысячи лет строили себе тела, движение воспрезрили, в длительность только влюбились и покой. Сколько ж Тебе, Господи, перунов было нужно, бьющих в базальтовые скалы первого мира, сколько огней подземных, сколько трясений, чтобы те кристаллы Ты разбил и заменил в прах земной, что ныне есть лишь дребезги первых, чрез притяжение духа поставленных, исполинов! Повелел ли Духу самому уничтожиться? Или пораженный Сам валил на себя построенные своды? Пока из расколотых скал не достал огня, искры первой, которая, может, Месяцу великому подобна, выбежала из грохота камней, превратилась в столб огненный, и стала на земле как ангел-уничтожитель, и поныне еще лежит в глубине земной, под седьмидневной работ наших и прахов скорлупой.
В тот-то час, о, Господи, первые, а уж идущие к Тебе, Духи в муке огненной сложили Тебе первую жертву. Пожертвовали себя на смерть. То же, что для них смертию было, в очах Твоих, о, Боже, было только успением Духа в одной, и пробуждением его в другой, более законченной, форме, без какого-либо ведения о прошлом и без какой-либо предсонной памяти. И первая жертва того слизняка, который просил Тебя, Боже, чтобы Ты ему в обломке каменного вещества полнейшею жизнью развеселиться позволил, а потом смертью уничтожил, была как бы образом жертвы Господа Христа, и неутраченной осталась; ибо Ты, Господи, наградил ту смерть, появившуюся в природе в первый раз, даром который ныне мы называем телом живым. Из той смерти, как из жертвы наипервейшей, породилось наипервейшее восстанье из мертвых. Из ласки же Твоей, Господи, приданою осталась духу чудесная мощь сотворенья подобной себе формы, через каковую силу в разных числах объединенные, духи, сталкиваясь друг с другом и разжигая свою мощь, сделались творцами форм себе подобных.
Умирать и восставать из мертвых Духи начали, а уж не слагаться, литься, соединяться, и растворяться в газы. А хотя я знаю, Господи, что вложенный в искру дух мой в камне уже жил целиком, для моих, однако, скудных очей, лишь от той впервые смерти и от первой той жертвы смертельной, Дух, видимо, жить начинает и братом моим становится.
Итак, одно пожертвование собою Духа на смерть, с целой силой любви и воли содеянное, создало потомство бесчисленных форм, дива творений, которые я ныне устами человеческими не исчислю Тебе Боже; но Ты знаешь о всех, ибо ни одна последующая форма не народилась из предыдущей без ведения Твоего. Ты духа просящего взял сперва в руки Твои, выслушал детские желания его и сообразно с волею — новою его формой наделил. А мудрые и детские с тем суть эти Формы. Ибо каждый дух долгим терпением в доме своем, и стесненьем его дочасным мучимый, ведал и со слезами просил Тебя, Боже, о поправлении стен его убогих, и были ли те слезы из жемчуга или из алмаза, всегда что-нибудь жертвовал Тебе, Господи, из прошлых спокойствий своих и из сокровищ своих, чтобы больше взял для Духа по потребе его. Старый Океан, поведай мне, какие в лоне твоем совершались первые таинства тела живого? Первые развертыванья нервных цветов, в которых дух расцветал? Но ты двукратно стер с лица земли те дивотворные и неискусные формы первого духа и теперь уж достоверно не выявишь див, которые в лоне Очи Божьи осматривали. Исполинские губки и растения-змеи выходили из серебряных волн; живоросли стократными ногами ставали на землю, уста ко дну земному обративши. Слизняк и улитка, у камня отца своего взявши тела в оборону, прильнули к скалам, удивленные жизнью, каменными щитами накрытые. Осторожность показала себя наипервой в рогах слизняка, — потребность защиты и испуг, причиненный движением жизни, прилепили устрицу к скалам. И породились в лоне водном чудовища осторожные, ленивые, холодные, противоборствующие с отчаянием движению волн, ожидающие смерти на месте, где родились, не ведающие вовсе ничего о дальнейшей природе. А Ты поведай мне, Господи, какие были в тех творениях первые просьбы к Тебе, какие дивные и чудовищные желания? Ибо вот не знаю, которое из тех страшилищ бесформенных, почуявши в нервной системе движенье и умиленье, возжелало троичного сердца, чтобы Ты ему его дал, Господи, и одно, уместивши посредине, два другие Ты уместил как бы на страже по бокам; и с той поры дух, который таковую форму переживал, в трех сердцах радость рождения и в трех сердцах бодец и болесть смерти от Тебя, Господи, принял, поведай? Который же это мученик из тех сердец Тебе два принес в жертву, а, одно только в лоне оставив, всё творчество и жажду обратил к любопытству, и создал те глаза, которые ныне в выкопаных моллюсках дивят завершенностью, а в первых днях творения светить должны были на дне воды как бы карбункулы чародейские, в первый раз на дне моря явленные, камни как бы живые, движимые, обращающиеся, глядящие на мир, а с той поры навсегда уж открытые, дабы стали светильниками разума, впервые ныне, о, Боже, сомневающимися людьми не раз добровольно замкнутые, в первый раз в скептике названные обманщиками разума, облыгателями опыта. О, Боже, вот в полипе, вот в чернильнике, вижу появление мозга и слуха, вижу в подморской природе целый первый очерк человека, вижу все члены мои уж готовые, уж движимые, срастись когда-нибудь предназначенные, а теперь страхом и ужасом разрубленного тела проникающие. Пока, наконец, Дух, измученный борьбою с исполинскими волнами Океана, не пожертвовал три сердца Господу, очи вырвал из расшатанной на муку зеницы, уста вперед вздыхающие к небесам послал и оправил в ноги свои, чтобы, в стопах уже будучи, а в числе до нескольких сот помноженные соки земные выкачивали; и стал грибом живорослью на земле дух заленивившийся, свернувший с дороги поступательной, систему свою нервную (и ту даже) жертвуя за покой, за форму новую, более длительную и менее болезненную; а Ты, Боже, уничтожил в тот час целую ту природу, и из зверя, подобного дереву, дерево создал.
Вот снова повторенный, о, Боже, мой упадок Духа. Ибо заленивенье его в дороге поступания, хотение быванья бо́льшего в веществе, забота о длительности и о форме спокойствия, были и суть доселе единым грехом братьев моих и Духов, сынов Твоих. Под тем единственно законом заклятые работают солнца, звезды, и месяцы, а дух всякий, вперед идущий, хотя бы недостаток имел и незавершенность, через то самое, что лицо свое уже к целям окончательным повернул, хотя бы еще далек был от завершенности, вписан всё же в книгу живота.
Благодушный Ты, Боже, что под далекими залежами потопов, под залежем на уголь спаленных лесов, спрятал мне ту первую пробу Духа, добывающего землю, то первое оправливанье его в кольцо нервное, то тройное заглядыванье его в сердце, лишь в человеке сперва закровавившееся, в Сыне Твоем Христе в первый раз не над собой страдающее. Благословенны те, которые хоть без Духа Твоего, Боже, добыли ту дивную природу первотворов, осветили ее светильником разума и говорили о трупах, не зная, что о жизни собственной повествуют. Светильник, что по себе в тех темных подземельях оставили, светил мне, когда я в них вступил, и кости нашел сложенные, всё уж почти в порядке жизни, кроме Духа Твоего, о, Господи, о котором Ты сам только возвещаешь, как чувствующий ныне еще болести, что свершались на дне часов минувших. Ты сам ведаешь, сколько те кости терпели.
О, Боже, пожертвовал Тебе Дух тело живое, а остатком силы бессмертной добыл землю, искру жизни в формах растительных спрятал. Огромность её показалась в вересках, а гнев и противоборство природе в волчцах, которые землю высокими лесами прикрыли. Среди звезд Твоих бежал тот шар шумящий, с разметанными косами, темный, ибо мглы и влажности висели, как холстины смертельного траура на челе тех первых преступников природы. Око мое не смеет заглянуть в те леса, ибо там ветвь с надругательством против вихря вытянутая дробила воздух гулом громов, а расщепленное семя вереска когда лопалось, то расходился голос, как бы от ста перунов; там вырастали из-под земли пары с такою силой, что порванные скалы и выброшенные ею на воздух горы базальтовые, упавши, разбивались в прах и в песчаную пыль. В тучах, в мглах и в темнотах вижу ту исполинскую работу Духа, то царство лесного бога, где дух больше на тело, чем на собственное ангельство, работал. То, что по смерти с него спасть было должно, спаленное на уголь, пни и листья перегнившие, это было наибольшим добытием его работы, когда Дух сам, уж над формами взнесенный, ждал милосердия Божия, ждал пожара и потопа.
И вот на обмершие формы первого творения, на окаменелые тела дивотворов морских, влетел столб огнистый, другой уничтожатель и гений мести, борющийся с жизнью. Чело его, тучами увенчанное, было облито потопом, ноги огнистые высушили морские логовища и через целые века полилась эта земля, червонным пожаром светящая Богу на высотах, она, которая, после веков духом любви переработанная и разлучезарненная, заблистает огнем двенадцати драгоценных камений, в разлучезарненьях, в каких ее видел святой Иоанн, — горящая на пропасти миров.
О, Дух мой! в бесформенности первой твоей завязки уже была мысль и чувство. Мыслью размышлял ты о формах новых, чувством и огнем любви распаленный, просил ты о них Творца и Отца твоего; ты обе эти силы направил в единые точки тела твоего, в мозг и в сердце; а чего добыл ими в первых днях творения, того у тебя Господь уже не отобрал, но натиском и болестью до творения красивейших форм принудил твою природу, и бо́льшую силу творческую из тебя вызвал. И испуганный, и раздраженный упором тела, начал разматывать в глубине моря тесьмы серебряные и начал третье страшное змеиное царство. Сдается, что пни тех деревьев спаленных из мертвых восстали сами на дне моря, сердцевину древесную заменили в систему нервную, мысль и сердце положили на землю. А вперед мысль, как предводительницу, выходящую на разведки, снабженную светильниками глаз, послали перед сердцем, с осторожностью, которая о пораженном духе свидетельствовала. Боже! вижу вот голову огромного змея, первую голову из спокойного моря вызирающую, которая чует себя владычицей целой природы, царицею целой завершенности. Вижу, как с важностью озирает все небеса, очами с кругом солнечным встречается, и прячется, изумленная, на дне темноты… А лишь по истечении лет столетней змеиной жизни, осмеливается та самая голова выйти на чудовищную борьбу с солнцем… Разъяла пасть… Прошипела, и в том шипении осведомилась о даре голоса, который также должен был быть работою духа добытым. И вернулась, тревожная, в лоно воды, мысля, не найдется ли в прошлых сокровищах выработанных чего-нибудь годного, Господи, чтобы было Тебе пожертвованным за голос, за ту песню чувства и разума, которая теперь по прошествии веков поет Тебе гимны и есть связь и знак духов, идущих к Тебе.
Словацкий говорит далее, что через поспешествование смерти тел поспешествовал духовный путь, духовное устремление жизни, и смерть стала законом форм, царицей масок, бренных останков и одежд духовных, и доселе она есть лишь призрак без какого-либо действительного посягновения над миротворчеством. Идея творчества Духа развивается и охватывает собою весь мир, и во всех первичных формах сразу — есть откровение человечества, как бы дремота форм, их сон о человеке. Человек долгое время был, конечно, целью творящего Духа на Земле. Но сперва ему нужно было общим оглядом осмотреть Природу, птицей облететь Землю, увидеть, как реки текут, как раскинулись леса, как идут цепи гор. Духи Земли на крыльях сперва вознеслись, осмотрели свои становища, потом принесли крылья в жертву за форму более пригодную для господства над Землей. С шестым днем Мироздания началась в Духе мысль о человеке, а уж малейший побег травы имеет ее в форме своей — логически написанной. Работающий Дух шел постепенно вперед, творил и ленивился, создавал и на собственные законы восставал, нередко засыпал на дороге творчества, но неуклонно шел вперед. И каждое дерево есть великая развязка математического задания, тайна числа. Та первая краска, которую теперь мы видим на деревьях, есть логическое следствие взаимодействия разнородных, но содружественных причин, ибо она исходит от желтого света, которым питаются растения, в смешении с голубым воздухом и водой. «Почувствовавши запах розы, — проникновенно восклицает Словацкий, — я забываю на минуту, как бы в одурении, жажду и смуту людской моей природы, и как бы возвращаюсь к тем часам, когда целью для духа моего было творенье красоты, а вдыхание благовония было ему единственной отрадой в работе и наслаждением. И это есть как бы возврат к первоначальным дням, к первичной свежести земного бытия».
Касаясь всей Земли всемирной ощупью творческой любви, Словацкий, овеянный шелестами трав цветущих и шумами ветра и Моря, сводит в четкую руну свою основную мысль: «Ничто есть наука прошлого, если пред тобою всего грядущего она не выявит. И вот в книгах этих, в книгах Бытия, открытою лежит тайна смерти и точно записан закон дальнейшего творчества: Жертва».
Из Духа, для Духа, чрез жертву, к солнцу Божественной мудрости. Чрез маски телесности — к лику истинному. Дорогой рассветов, любви, и пониманья, от солнца до солнца, гирляндой созвездий, в златоцветность негаснущих Солнц.