Степан Яковлевич Суховодов необычайно любил порядок. Это была, скорее, даже не сознательная любовь, а органическое свойство, преодолеть которое почти невозможно, да и нет никакой надобности. Казалось, Суховодов серьезно заболел бы, если бы ему однажды пришлось позавтракать в четыре часа вместо половины второго, — во всяком случае, такое перемещение было бы для него событием, о котором можно говорить недели две. Всё в квартире, а тем более на письменном столе Суховодова должно было оставаться без изменений. Даже такие перемены в жизни, как женитьба или рождение дочери Наташи, встречались Степаном Яковлевичем с некоторым досадливым удивлением. Единственно, что его не приводило в смущение, это повышение по службе, которое он считал таким же естественным и незаметным, как рост или переход из одного возраста в другой. Смещения с должности даже его врагов, не по случаю смерти и без повышения, Степану Яковлевичу казалось ни с чем не сообразными, чудовищными, оскорбительными. Он старался об этом не думать, а пострадавших считал умершими. Суховодов не любил, когда и у него менялись служащие, но не потому, чтобы отличался какой-нибудь там особенной привязчивостью к людям. Увидит новое лицо, поморщится, потом справится, куда девался предшественник, узнает, что тог соответственно повысился, и успокоится, и новое лицо не то, что сделается привычным, а перестанет для него существовать. Землетрясений, к счастью, в Петрограде не бывает, но к случавшимся затмениям, наводнениям, особенно сильным грозам и прочим атмосферическим эксцентричностям Степан Яковлевич относился весьма отрицательно и обыкновенно сейчас же укладывался спать.
Прием для самоуспокоения у него был выработан довольно незамысловатый, но верный: он просто-напросто отрицал, не признавал те явления, которые, по его мнению, нарушали правильное течение событий. Но всего невозможно отрицать, некоторые наглядные очевидности устоят перед самым ярым отрицателем. Тогда: Степан Яковлевич находил их не характерными и не заслуживающими внимания. И здесь он часто ошибался, но ни за что не признался бы в этом, готовый всё принести в жертву своей страсти, даже столь уважаемый им здравый смысл. Он отлично мог бы изменить известную латинскую поговорку таким образом: «пусть погибает мир и справедливость, да живет порядок!» Хотя какой же уж порядок без справедливости.
К пятидесяти годам Суховодов достаточно заматерел в этой своей причуде, как вдруг… Но начнем по порядку.
Заметим раньше, что у Суховодова, кроме дочери Наташи, был и сын Сережа, находившийся, как и многие молодые люди его возраста, в действующей армии. Степан Яковлевич с некоторого времени избегал обедать дома, предпочитая рестораны или такие дома, где меньше чувствовался недостаток то той, то другой провизии. Завтракал же всегда с семейством. На этот раз Суховодов вышел из кабинета в более веселом расположении духа, невидимому, нежели обыкновенно. Казалось даже, что он напевал. Степан Яковлевич никогда этим не занимался, не имея ни голоса, ни слуха, да и теперь он, конечно, ничего не напевал, но выражение лица было такое легкомысленное и довольно мечтательно, как у человека, который гуляет без особенного дела и приятно мурлыкает несложный мотив, иногда тут же сымпровизированный.
Марья Васильевна Суховодова, ждавшая уже за накрытым столом, с удивлением посмотрела на мужа; поздоровалась и медлила снимать серебряную крышку с блюда, на котором был всего только маседуан из моркови и репы. Но, очевидно, Степан Яковлевич был совсем в необычном настроении, потому что даже не обратил внимания на скудный завтрак и только, очистив тарелку, сказал:
— Вид у вас, Мария Васильевна, убийственный! Не знаю, как вы его делаете и для чего это нужно!
У г-жи Суховодовой, действительно, был довольно жалкий, скорбный вид, будто она всё время шептала: «Боже мой! Боже мой!» и призывала небо в свидетели своих несчастий. При словах мужа она поперхнулась и приняла еще более угнетенный вид.
— Я не знаю, Степан Яковлевич, вам показалось… у меня, кажется, никакого вида нет… никакого особенного!..
— Мажет быть, оно и не особенно, ваше выражение, но явно демонстративно, и я не вижу ни повода, ни цели… Марье Васильевне известны такие начала, и она со страхом и скукой ждала рассуждений мужа, что ничего особенного не происходит, что нельзя людям мешать работать, что выставляемая слишком на вид эмоциональность действует ему на нервы и т. д. Против ожидания, Степан Яковлевич ничего подобного не сказал, а тотчас перевел разговор на другую тему, заметив довольно благодушно:
— Вчера обедал у Дмитрия Андреевича, у Хреновского, и удивительно…
— Да? — обязательно спросила жена, довольная, что разговор как-то минует её.
— Да, удивительно, как люди умеют сохранить свое достоинство и привычки. Всё по старому, как было в прошлом году, как было десять лет назад: тот же Барзак, тот же старый швейцарский сыр… говорят, теперь у Кузнецова его держать только для г. Д. Так и называется «сыр г-на Д.». Знаете, с такой толстой коричневатой корочкой. Тот же Василий служит, лето Дмитрий Андреевич провел у себя в Тульской губернии. Регулярно посещает свой абонементы Не будь газет, можно было бы подумать, что теперь 1909, 1899 год. Я, положительно, отдыхал душой! И ведь Дмитрий Андреевич вовсе не обладает особенным состоянием, а просто у него есть присутствие духа и настоящая храбрость иметь свое мнение. Это у них в роду. Сестра Дмитрия Андреевича, Marie, Мария Андреевна, mais c’est un esprit fort! это — необыкновенкаи умница. Он рассказывает про нее забавные вещи. У неё всегда petit mot pour rire, теперь это уже выводится. Например, она говорит, что теперь развелась масса социальных положений, о которых прежде не имели понятия: второразрядники, тартюфы и т. п. Тартюфами она называет пьяниц. Понимаете, ханжа, ханжист, — Тартюф, по моему, очень мило. Она уверяет, что теперь нет военного звания, псе — военные. И правда: прежде видишь человека в форме и ожидаешь известных военных понятий, мировоззрений, как говорится, складки, или косточки… да вот именно, военной косточки, а теперь человек в хаки, а, на самом деле, он оказывается помощником присяжного поверенного или еще хуже. Как это?.. прапорщики… Еще есть русская пословица… петух не курица… нет, курица не птица. O, elle est fameuse, chère Марья Андреевна! Если есть семь таких, как она, можно спать спокойно!..
— Пустая баба — эта ваша Марья Андреевна! — раздалось за спиной Степана Яковлевича.
В комнату вошла молодая девушка в темном платье, белых рукавчиках, просто, несколько старомодно причесанная. Слегка выдающаяся челюсть, придававшая её лицу чуть-чуть лошадиный фасон, указывала на её близкое родство с Суховодовым. Степан Яковлевич строго поднял глаза, но видя, что дочь почти улыбается, спросил только:
— Почему это ты так решила?
— Потому что я слышала, что ты рассказывал, нахожу, вообще, все эти шуточки довольно плоскими, а в настоящее время и совсем неуместными.
— Что это за «настоящее время»?
— Настоящее время? а вот, в которое мы живем: сегодня, вчера, завтра.
— Чем же оно так отличается от всякого времени?
Наташа помолчала, лотом заметила:
— Если ты сам этого не понимаешь, я затрудняюсь тебе объяснить.
— Острый ум, как и искусство, как деловые способности не имеют времени. И потом, знаешь: «смеяться не грешно над тем, что кажется смешно».
— Уж очень ты смешлив.
— А ты слишком серьезна. Впрочем, это и понятно. Когда же и быть разочарованным, как не в восемнадцать лет? В моем возрасте это было бы комично.
— Я вовсе не разочарована. Серьезна, может быть.
Степан Яковлевич вдруг вспылил:
— Вы удивляетесь, что я не обедаю дома, но ваши похоронные мины меня лишают аппетита. Какое бы там время ни было, человек имеет право есть!
Наташа рассмеялась.
— Кто же тебя лишает этого права? Потом, насколько а помню, ни мама, ни я не выражали тебе неудовольствия за то, что ты обедаешь в городе. Ты обедаешь, где хочешь, а мы имеем вид, какой имеем. Вот и всё. Всё очень просто.
— Не так просто, как вы думаете, Наталья Степановна.
— Ну, ты просто придираешься, и я иду к себе в комнату. От Сережи нет писем? — обратилась она к матери.
Марья Васильевна заморгала и затрясла головой отрицательно.
Наташа вышла, а Суховодов, чтобы поправить себе настроение, начал снова вспоминать словечки Хреновской сестры, от чего у Марьи Васильевны делался всё более скорбный и угнетенный вид, и всё больше казалось, что она шепчет беззвучно: «Боже мой! Боже мой!» и призывает небо в свидетели своего несчастья.
Через несколько дней Наташа, войдя в комнату матери, застала Марью Васильевну в слезах с развернутым письмом на коленях.
— Мама, что случилось что-нибудь с Сережей?
Марья Васильевна еще сильнее заплакала и затрясла годовой.
Наконец, произнесла слова, которые, казалось, постоянно беззвучно шептала: «Боже мой, Боже мой!» — и подняла глаза к небу.
Наташа не спрашивала больше, взяла письмо с колен матери и, нахмурясь, стала читать.
В двери тихонько постучались, еще раз. Не получая ответа, горничная из-за двери доложила:
— Барыня, кушать подано.
— Хорошо, — ответила дочь и деловито добавила, обращаясь к матери:
— Нужно узнать в штабе хорошенько, но, конечно, надежды мало. Бедный Сережа!
— Боже мой, Боже мой! — повторила Марья Васильевна, — я ли не молилась, я ли не плакала?
— Не надо, мама, роптать! Подумай, сколько семей теперь в таком же положении,
— Но почему именно он, именно он, мой Сережа? Наташа молча ждала, покуда плаката мат, потам спросила:
— Отец знает?
— Нет, что ты, Наташенька! Не знаю, как ему и сказать.
— Придется сказать. Потом, я не думаю, чтобы палу очень расстроило это известие; он ведь человек очень сдержанный.
— Но у него есть сердце, у него есть сердце. Ты к нему несправедлива, Наташа
— Дай Бог. Нужно завтракать идти, Поля стучала.
— Как, сейчас?.. Ну, погоди… Поля не стучала.
— Нет, мама, она стучала.
— Разве? Ну, знаешь что, Наташенька, я к завтраку не выйду. Я совсем не хочу есть. А ты… как нибудь предупреди Степана Яковлевича. Ты это сумеешь сделать деликатно, ты умная…
— Хорошо. Может быть, вам сюда прислать завтрак, если нам не хочется выходить?
— Право, не стоит, у меня совсем нет аппетита.
— Я велю прислать. Папа прав: какое бы время ни было, есть всё-таки нужно. Не огорчайтесь, мама, я уверена, что Сережа умер хорошо, бодро и доблестно. Думайте об этом. А теперь я пойду.
— Иди, дитя, Христос с тобою!
И Марья Васильевна мелко закрестила всё нахмуренную дочь.
Суховодова от огорченья ли, от волнения ли, как произойдет объяснение Степана Яковлевича с Наташей, сейчас же легла на широкую деревянную кровать и даже закрылась одеялом. От завтрака, действительно, она отказалась и всё прислушивалась к голосам в столовой. Смутно доносился говор и легкий стук посуды, но отдельных слов или даже интонаций нельзя было разобрал. Наконец, всё смолкло, и послышались шаги по коридору. Марья Васильевна натянула одеяло на голову. В комнату постучали и вошли Суховодов и Наташа. Лицо Степана Яковлевича было почтительно соболезнующим, будто он делал визит постороннему человеку, понесшему потерю. Подойдя к кровати, он взял Марью Васильевну за руку и долго стоять молча. Наконец, произнес:
— Вы сами не расхворайтесь, Марья Васильевна, это будет уже совсем не порядок. Сережа у нас взять, да вы еще заболеете, что же это будет? А с этой суфражисткой (он кивнул на Наташу) мне не ужиться.
— Боже мой, Боже мой! — завздыхала лежавшая, — бедный мой мальчик!
— Да, очень горестная утрата и неожиданная. Но он мог и здесь захворать тифом, дифтеритом. Это такая случайность, такая лотерея. Намедни мне говорила Марья Андреевна…
Суховодов готов был рассказать какой-то подходящий к случаю печальный анекдот, но жена так умоляюще взглянула на него, что он только поцеловал ей руку и вышел.
Наташа быстро подошла к матери и зашептала в негодовании:
— Что нужно, что еще нужно, чтобы вывести этого человека из его тупого покоя, если смерть сына на него никак не действует?
Марья Васильевна кратко заметила:
— У него есть сердце, поверь, и чувства есть, только к ним нужно найти дорогу.
Наконец, дорога к чувствам Степана Яковлевича, кажется, была найдена. Это случилось само собою, силою внешних обстоятельств. С утра таинственные и не сулящие ничего доброго вести принесла горничная, сообщив, что барин ушли, не пивши чая. Женщины с тревогой ожидали возвращения Суховодова. Наконец, он вернулся, хлопнул дверью, прямо прошел в кабинет и через минуту показался в столовой. Марья Васильевна, при одном взгляде на появившегося мужа, едва не лишилась чувств и даже позабыла прошептать свои коронные — «Боже мой, Боже мой!» Степан Яковлевич шел порывисто, глава блестели, как начищенные оловянные пуговицы, в одной руке он нес разломанную булку, в другой вазочку с желтым сахарным песком. Поместив оба предмета на стол, он некоторое время молчал. Жена прошептала в пространство:
— Вот она… последняя капля!
Муж с необъяснимой яростью подхватил:
— Да, последняя капля! В какое время мы живем, если я должен питаться серой булкой и желтым сахаром. Разве это булка? это — навоз, а не булка! Я был слеп, теперь всё вижу и себя покажу. Ты права, Наталья, наше время — особенное. Я… я испытываю нечто подобное только, когда полотеры приходят в мой кабинет! Так жить нельзя! Пресечь, прекратить, воспретить! Я готов на что угодно, но нужно, чтобы мне дали дышать. Вы меня еще не знаете. Я не могу быть спокоен, когда весь мир верх дном. Бегу к Марье Андреевне. Где эта ужасная булка? Забираю, чтоб показать, чем я должен питаться. Это — стачка, конечно! Будто во всём городе хозяйничают полотеры! Но так не будет, надо же жить!
Выход его был так же неожидан, как и появление. Забрав булку в карман визитки, делая прямые, но беспорядочные жесты, он вышел, не прощаясь, но не переставая говорить, при чём из передней уже доносилось:
— Полотеры… прекратить… питаться!
Мать и дочь молча переглянулись.
— Мама, он не сошел с ума?
— Нет. Это последняя капля. Наконец, он реагирует.
— Ну, знаешь, лучше бы и не реагировал. Это смешно, жалко и оскорбительно. Весь смысл папиной жизни быть хорошей машиной. А когда машина оказывается с чувствами и фантазией, — получается что-то невероятное.