Медвежата (Зиновьева-Аннибал)/1907 (ВТ:Ё)

[7]
МЕДВЕЖАТА
[8]
Посв. Маргарите Васильевне Сабашниковой
[9]

Мои братья вернулись с охоты. Убили большую медведицу. Трёх малых сосунцов привезли с собой за пазухой.

Была ещё зима, и медвежат воспитывали в большой, тёплой нашей кухне, в подвальном этаже деревенского дома. Помню, как в первый раз увидала их. Какая-то глубокая корзина. Кто-то наклонил её. Я взглянула. Запахло остро неприятным запахом. На дне корзины, на соломе копошились маленькие, мохнатые тельца. Это были смешные медвежатки.

Мы, вероятно, уезжали на остаток зимы в город, потому что вторично помню медвежат уже на свободе, выросшими красивыми зверями с пушистой, гладкой шкурой, добрыми, чистыми мордами, и весёлые глазёнки глядели с лукавым задором. Их осталось двое: третий околел ещё на соске.

[10]Началось наше радостное деревенское лето, наше, с двумя друзьями моими — медвежатами.

Помню солнцем залитую, песком усыпанную площадь перед подъездом старого, большого деревянного дома; качель — длинную, гибкую доску на двух столбиках с обоих её концов. Сижу на гнуткой доске посередине под диким, пышным, пахучим шиповником; ногой тихонько отталкиваюсь вверх, потом стараюсь сделаться тяжёлою, чтобы пригнуть качель ниже к земле. Доска скрипит, покачиваясь, подо мной; медвежата, откуда ни возьмись, смешными прыжками, с перевальцем на косых широких лапах, скачут ко мне на знакомый скрип.

Примчались, большие, как дворовые собаки, садятся передо мною на песок, на колени мои заносят передние лапы; и засунув по лапе в добрые пасти, принимаются, причмокивая и мыча, протяжно сосать.

Я вспоминаю диктовку: «Голодный медведь зимой сосёт лапу». А вот теперь и не зима, а лето. И Мишки наши вовсе не голодны, а сосут свои бурые, косматые, широкие лапы. Наши Мишки овсянки вдосталь едят. Они от овсянки добрые. Вот один забыл обо мне, убежал, увидев маленького такса Кротика. Кротик тявкает на Мишку. [11]Мишка прыгает на кротика. Кротик уже в зубах у Мишки, но зубы мягче ласковых моих рук, и такс с радостным визгом вылетает из Мишкиной пасти и снова задорно лает, теребя большого, вольного друга за пышную бурую шерсть.

Мне завидно. Я тащу своего второго, мне верного товарища за лапы. Спрыгиваю со своей доски, и бежим с ним взапуски. Недолго — и мы возимся в мягкой, пахучей траве. Пахнет весенней землёю и тёплой шкурой, и прямо в лицо горячее дыханье Мишки смешит и радует, а плоские, твёрдые лапы шлёпаются по мне. Вскакиваем, ещё бежим. Мишка на дереве, как обезьяна; лапы тяжёлые крепко нажали на сук, а голова глупая и добрая, милая голова божьего зверя свесилась вниз, и блестят на меня лукаво-задорные глазёнки.

Милая, радостная, солнечная весна! Божий дар, мои лесные товарищи!

В четыре часа, после обеда на большом полукруглом балконе с деревянными белыми колонками, подаётся чай, кофе и жёлтые сливки, тминные булочки, мягкий серый хлеб из своей, северной пшеницы, домашние, медовые пряники, шипучки, парниковая земляника и, в подкрепление ей, смоква и варенье. Вся семья собирается: два брата старших и бывший их воспитатель, (маленький брат [12]ещё с няней в детской), гости — товарищи братьев, сестра и её подруга, мама, моя гувернантка, та самая, которая диктовала мне: «Зимой голодный медведь сосёт лапу».

Вкусные были медовые пряники! Их пекла мастерски жена старого повара. Пахли мёдом и припечённой мукой. Да, и Мишки так думали. У Мишек носы ещё тоньше различали запахи, нежели у людей. Они, конечно, здесь сторожили; взбирались по боковым ступенькам на балкон из цветника коврового, любимца матери; заглядывали к нам. На них прикрикивали; они исчезали, и снова смешили появлением любопытных глазок и принюхивающихся ноздрей.

Но бестолковая молодёжь, покончив пир, беспечно разбредалась по своим делам, — а Мишки, дождавшись своей минуты, уже на столе.

«Ай, пряники медовые!» — мать вспомнила. Бежит, я за ней. Большие Мишки нелепо взгромоздились посереди круглого семейного стола. Уписывают пряники. Варенье опрокинули. Обсасывают сладкие лапы. Чавкают, прихрапывают. Глазёнки бегают лукаво по сторонам.

Нас приметили. Заметались. Тяжёлый стол качается; стаканы, тарелки посыпались во все стороны.

[13]Шлёп Мишки об пол, и только толстые зады с короткими пушистыми хвостами закачались, улепётывая вниз по ступенькам. Мама не обиделась.

Мама была кроткая и любила глупых Мишек.

Подвигалось лето. Медвежата росли не по дням, а по часам. Стали больше гораздо средней дворовой собаки. Играли с таксом по старому, возились со мною по-прежнему и по неизменному обычаю сторожили, где что плохо лежит сладенькое, но и свою овсянку выхлёбывали с благодарным порявкиваньем.

Однако друзья наши безобидные начинали внушать опасение приходившим на мызу крестьянам. Негожею затеей казались им медведи — воспитанники помещиков, и опасливо они косились на них, избегали со страхом. Потом я слышала, как брату приходил жаловаться старшина; просил убрать медведей.

— Не ровен час и насядет на кого, сломает. Или скотину тоже… Всё же зверь-то лесной, хоть и на соске воспитывали.

Убрали медведей в каменный сарай. На запоре держали ворота. Мишки ревели тоскливо, просились на волю, на солнышко, к друзьям… Я ходила как потерянная, капризничала, грубила воспитательнице, плакала…

[14]Собрался семейный совет и лесничий, решать последнюю судьбу медвежат. Лето переламывалось на вторую половину. К осени медвежата станут вполне медведями. Воли им давать уж нельзя. В сарае взаперти держать тоже нет смысла. И кормить придётся уже мясом.

— Пристрелить? — предложил лесничий.

Я завыла из угла большого старого дивана, куда забилась незамеченная. Старший брат заколебался.

— Разумно… Это, конечно, разумно… И можно без мучений…

Второй брат, Дикий Охотник, как его прозвали семейные за любовь к одиноким лесным приключениям, не согласился…

— Мы к ним привыкли, мы их растили. На соске вспоены. Рука на них не подымется!

Я выла прерывным воем, прислушиваясь. Сестра прослезилась:

— Мамочка, придумай!

— В лес выпустить! — сказала мать.

Я прекратила громкий вой и закрыла рот. Все помолчали. Старший брат пожал плечами. Лесничий возразил:

— Всё же неловко. Всё же дикий зверь: коров ломает.

Я его ненавидела. Мои Мишки не «дикий зверь».

[15]— Неловко! — подтвердил старший брат; но неуверенно.

Сестра глядела на мать умоляющими влажными глазами. Я приготовилась выть. Уже раскрыла рот. Но Дикий Охотник сказал запальчиво:

— Мама права. Так надо сделать. Завести в лес. Мы не имеем права стрелять медвежат.

И мать спешно прибавила:

— Мы их взяли из лесу. Не взяли бы, они всё равно там бы теперь бегали.

Старшему брату хотелось согласиться, и он согласился. Лесничий был побеждён, и все стали обсуждать, как приняться за освобождение Мишек. Решили так: посадить их в большие заколоченные ящики и свезти в лес за Чёртово Болото. Это далеко и дико. Свалив в лесу ящики, поотбить гвозди и ускакать. Пока Мишки станут справляться с досками, чтобы вызволиться, далеко уже будет телега. Дороги не найти им ввек. А там, на воле в дремучем бору, они одичают…

Засмеялся Дикий Охотник:

— Потом уже мне не попадайся. Не узнаем друг друга. Застрелю!

Свезли.

Так страшна была минута, когда решалась их судьба, и после отчаянья такою острою [16]радостью явилась надежда на волю им и жизнь, что я забыла скучать по увезённым товарищам. Не до того уж было. Пронеслось что-то страшное близко над душой, и душа приникла.

Не знаю, сколько дней прошло. Может быть, всего один или два, не больше, и узналась последняя злая весть. Не помню, как узналась, где, в каких словах. Все слова слились в одно слово, в одно чувство, вернее, потому что назвать его словом, обозначить сумела лишь гораздо позднее. Предательство. Кто-то кого-то предал. Какая-то любовь, какое-то радостное детское, нет, проще даже, звериное доверие — было предано… предано.

За Чёртовым Болотом мужики и бабы косили среди леса на поляне. Увидели: вдруг бегут прямо на них из лесу два медведя. Со страху медведями показались. Мужики и бабы испугались и встретили медвежат косами…

Медвежата с любовью к людям бежали, к друзьям на милые голоса, веселились задорно лукавые глазки, переваливались смешно на косых сильных лапах широкие зады. Так я их видела.

Встретили мужики, испугавшись, медвежат косами. Изрубили. Одного ещё живого изловили. В царский парк повезли продавать, на [17]царскую охоту. Лапы ему надломят перед охотой, чтобы легче было пристрелить, и безопаснее. Другой, изрубленный, истыканный, весь в крови, и ничего не понявший, удивившийся, как-то вырвался в лес назад.

Ехал брат, Дикий Охотник, верхом с ружьём за плечами; задумался, как любил. Слышит — стонет кто-то. Как человек… На стон полез в чащу. Лежит Мишка родной и умирает. Взглянул ещё глазами на брата. Брат спустил с плеча ружьё и впустил ему всю дробь в ухо.

Так кончили жизнь наши Мишки.

Что так именно случилось, помню и знаю, а кто сказал и где — не помню и не важно. Конечно, Дикий Охотник сказал. Вот лицо матери помню. Верно, когда говорил брат о смерти медвежат. С тех пор именно это лицо мне помнится яснее всего у матери. Такое бледное, и странно подпрыгивает нижняя полная губа. А в глазах её, таких светлых, больших, — испуг. И вот она встала и покачнулась. И я вскочила. Брат тоже подбежал. Тогда, с дрожащею губою, она сказала тихо, извиняючись:

— Это ничего, Митя. Мне стало немножко жалко наших Мишек. Сейчас я вернусь.

[18]И вышла… Стало очень тихо. Верно, вышли все. Но вдруг я услышала и так нелепо и дословно запомнила тогда мне ещё неясные слова. Их произнёс, будто близко от меня, карающим голосом старый воспитатель братьев:

— Вот оно к чему приводит, когда человек вмешивается в жизнь природы.

И ответила ему рассудительная гувернантка:

— А что же, прикажете диких зверей не истреблять, чтобы они ломали крестьянский скот?

Я хотела плакать. Ничего не понимала. Хотела плакать, но не могла.

Помню — уже темно. Уже я в детской, в постели и не сплю, и всё слёз нет. Скрипит тихонько железным скрипом на крыше ветрельник. На сердце упала непосильная тяжесть. Зло совершилось. Великая несправедливость. Были обмануты доверие и любовь. Предательство было совершено. Предательство любви и доверия. И… никто не виноват.

Никто не виноват. Ночью ярче в тишине, под железный скрип флюгера, обозначилась мысль, почти что словами. Не плакалось. Слишком страшно придавил несказанный вопрос моё сердце. Не по силам придавил моё сердце.

[19]Я сползла с постели. В темноте щупала руками впереди себя. Пробиралась длинным коридором к матери.

Мать скажет. Мать ответит. Мать, мать… Мама должна всё знать. Мама может от всего спасти.

— Мама, мама! зачем бог позволил?

— Деточка, нет правды на земле! не может быть!.. Но ты люби землю, желай ей правды, молись о правде, гори, деточка, сердцем о правде, и должно совершиться чудо. Будет он, мир правды. Чего так хочет душа — сбывается!

— Мама, ты сказала: не может на земле…

— Чудо, деточка, чудо. Дар небесный. Но для этой земли не стоит жить. Для дара, деточка, стоит жить, для дара только. И страдать, и плакать. Гореть и молиться!

— А жить, мама, жить как, когда жалко?

— Жить?.. Вот что, деточка, выслушай: любить надо. Вот как надо жить. Больше ничего не знаю. Любовь тебя научит. Она строгая. Чем любовь больше и святее, тем строже она. Строгая любовь тебя научит не прощать неправды. Твоя рука станет твёрдая, и сердце сильное… Расти дальше меня, пойми больше… Большее возлюби и большего потребуй!

[20]Я стояла на коленях на коврике у её кровати, моё лицо зарылось в её руки, и вдруг нашлись слёзы и полились в милые руки матери…

Легче стало… Потом спать захотелось.

Она не пустила меня одну назад через длинный, тёмный коридор в детскую. Она уложила меня возле себя. Было тепло и ласково. Была уверенность и спасенье в том ласковом материнском тепле. И я заснула так…

Мать умерла ещё в моём раннем детстве. Я бы не запомнила так отчётливо её слов. Но после её смерти остался синий конвертик с надписью её рукой: «Верочке, когда ей минет шестнадцать лет». В конвертике, помеченном тем числом, когда брат пристрелил замученного медвежонка, — лежало письмецо, нет, не письмецо, а записка. Мама в ту ночь записала мне на пожизненную память наш разговор.



Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.