Замок Эскаль-Вигор (Экоут; Веселовская)/1912 (ВТ:Ё)/12

[137]

IV.

Однажды вечером, сидя на скамейке набережной, господствующей над страной, Анри де Кельмарк и Гидон Говартц, обнявшись, вели долгие, бесконечные разговоры, прерываемые столь же красноречивым и страстным, как и их слова, молчанием…

Это происходило в одно из тех времён года, которые способствуют созданию легенд среди цветущего вереска и неба, покрытого блуждающими облаками. Вдали, по направлению к Кларвачу, через тенистый парк, наши друзья созерцали зелени огромный весёлый ковёр, который ещё сильнее сверкал от блестящего солнца. Местами сжигались груды очищенного леса; запах горелого распространялся в сыром воздухе. Было очень тепло, и вечер словно замирал от утомления, нежный ветерок напоминал прерываемое дыхание рабочего или возлюбленного, страдающего от сильного возбуждения.

При виде красноватого облака, фантастической [138]формы, друзья вспомнили легенду об «Огненном пастухе», известную по всему северу. Кельмарк некоторое время хранил молчание; казалось, он был охвачен какою-то глубокою думою, связанною с этими удивительными верованиями. С тех пор, как молодой Говартц узнал его, он никогда не замечал у него такого мучительного, огорчённого вида.

— Вы страдаете, учитель? — спросил он.

— Нет, дорогой мой… пустое неприятное воспоминание… это пройдёт. Может быть, это вследствие чудесного вечера… Не находишь ли ты… Знаешь ли ты настоящую историю об огненном пастухе, о котором ты сейчас только говорил… Я имею основание думать, что её рассказывают неверно… Я угадываю и представляю себе более точно весь рассказ… Я выспрашивал у гулявших крестьян в такие вечера, как настоящий, по этим уголкам вереска, где печаль разлита сильнее, чем где либо, где равнина и горизонт сливают свою тяжёлую меланхолию и свой мрачный сон. Некоторые подробности пейзажа нарушают, — ты должен был бы заметить, когда стерёг овец, — острое, почти роковое знамение. Природа словно страдает от угрызений совести. Облака останавливают и увеличивают свой мрачный полдень над каким нибудь прудком, предназначенных для наяды, для какого-то театра преступления и убийства…

— Дорогой мой, сколько благих решений [139]погибло в такую пору… Гораздо легче подвергнуть себя опасности, когда думаешь о катастрофах других… Я кончил тем, что стал относиться снисходительно к судьбе приговорённого брата Каина. Его я жалею, а не его жертву… Я нахожу его чудесным, привлекательным, хотя и печальным… Но я рассказываю тебе глупости, выдумки, которые могут пугать по вечерам…

— Нет, нет; продолжайте; вы рассказываете так хорошо и вы вкладываете столько интереса в простые слова; часто ваша речь вызывает у меня слёзы и заставляет меня страдать.

— Пускай. Сейчас время благоприятное для рассказа. И так как нам здесь так хорошо, я должен передать тебе, до какой степени я разделяю страдание пламенного пастуха. С давних пор он сильно захватывает печальный и мрачный оттенок моей души… Я чувствую в душе, как блуждаю вокруг него, среди его серных овец, возле его красного от огня посоха, как кусает меня за ноги его чёрная собака, иногда совсем красная, точно наполовину сохранившаяся головня из вечной печи; собака разделяет судьбу своего хозяина, и половина её тела начинает гореть, когда он принимает снова человеческий облик…

Вот всё то, чему научили меня эти призраки… Давно, очень давно Жерар был пастухом у одной крестьянской четы, старой и скупой, которая одиноко проживала в какой-то глуши [140]Брабанта, наполненной пустырями и степями, как здесь в Кларваче. Никто не знал, откуда он явился. Когда его увидели в первый раз, ему могло быть лет пятнадцать; он бегал почти неодетый; его движения напоминали молодого фавна, и его пришлось учить говорить, точно ребёнка. Совершенно случайно скупые старики окрестили его и, взяв его к себе на службу, принудили пасти овец. Им стоила только его более, чем умеренная пища, но подобрав его, они сделали вид, что совершили доброе дело.

Разумеется, природа-мать берегла этого свободного ребёнка, так как он, созданный неизвестно какими лесными существами, был оттолкнут людьми, и казалось, не старился, а становился всё более и более здоровым и красивым. Это был высокий мальчик, столь покрытый шерстью, что рыжие локоны постоянно падали ему на лоб и на божественные глаза, в которых, казалось, сливались бесконечность и вечность.

Напрасно его обучали религии, он не придавал никакого значения нашим притворствам и нашей узости взглядов. Простая природа оставалась его образцом и советницей. Словом, он следовал только своим инстинктам.

Между тем, у его хозяев, хотя и очень старых, напоследок, родился ребёнок, хрупкий мальчик, которого они назвали Этьеном. Так [141]как родители были очень стары, чтобы заботиться о нём, то Жерар стал воспитывать его, сделав его кормилицею двух своих любимых овец. Мальчик рос, становился толстощёким, розовым, красивым, как херувим. Жерар продолжал отдавать ему лучшее молоко от своих овец, ароматические плоды, яйца от вяхирей и фазанов. Он обожал его, как ни одно человеческое существо не может обожать другого, и его бедное сердце дикаря никогда не могло израсходовать все богатства любви, которые оно заключало в себе. Мальчик щебетал, как птичка, он был столь же белокур, как тот чёрен; и крошка командовал над большим наводящим страх юношей. Старые эгоистичные родители и маньяки предоставили им блуждать и жить вместе.

Эта идиллия продолжалась до того дня, пока родителей Этьена не навестила одна родственница в сопровождении Ванны, маленькой блондинки, ровесницы мальчика, весёлой и пикантной, точно начало свежего морозца, привлекательной, как лесная ягода. Старики с обеих сторон согласились обручить детей, которые сразу понравились друг-другу.

С приезда маленькой Ванны Жерар сильно затосковал из-за того внимания, которое маленький Этьен оказывал своей красивой родственнице. Юноша, как балованный ребёнок, любил Жерара так, как мог бы любить какую-нибудь [142]верную и послушную собаку, приветливого товарища игр, готового исполнять все его капризы. Жерар смотрел на Ванну мрачными глазами убийцы, но блондиночка потешалась над дикарём, и чтобы раздражить его, она, ловкая шалунья, уводила очень часто Этьена, или пряталась, чтобы он находил её далеко от ревнивца.

Жерар, терявший терпение, умолял друга не жениться. Этьен смеялся ему в лицо.

— Ты с ума сошёл, дорогой мой? Это закон природы. Взгляни на животных нашей фермы, взгляни на диких зверей в лесу!..

— Имей сострадание! я не знаю, что я чувствую, но я хочу иметь тебя безраздельно моим… Зачем подражать зверям и поступать так, как они? Разве мы не удовлетворяем друг-друга? Думаешь ли ты, что тебя кто-нибудь будет любить так, как твой Жерар? Откажемся мы с тобой от того, чтобы иметь потомство. Разве и так не достаточно нарождается человеческих существ? Будем жить только для нас обоих. Этьен, умоляю тебя; я хочу тебя, чтобы ты был только моим. Я не знаю, что ты за существо такой ли ты человек как другие; но для меня ты несравненный мальчик… О! зачем она явилась между нами. Нет, я дурно объясняю тебе… Твои удивлённые глаза убивают меня. Послушай, у меня болит всё тело, когда я знаю, что ты находишься возле неё. Сильный жар охватывает меня всего. Ваши соединённые руки [143]нежно проникают в мою грудь и разрывают ногтями моё сердце. О, мой Этьен, я умираю, при мысли, что она поцелует тебя в уста, что она увезёт тебя далеко отсюда и что мне придётся уступить тебя навсегда этой похитительнице моей жизни.

Этьен улыбался, немного всё же, смущённый, старался образумить пастуха:

— Ты с ума сошёл, мои чувства к тебе не изменятся. Посмотри, разве я переменился к тебе? Мы будем дружны, как и прежде. Ты отправишься за нами.

Но бедняк не мог успокоиться.

По мере того, как приближался роковой день, Жерар чахнул, лишался аппетита, оставался недовольным всем, чем восторгался раньше, пренебрегал стадом, и его обращение стало столь необычайным, что его хозяева послали его к священнику. Может быть, кто-нибудь сглазил его! пастухи все немного колдуны и могут подвергнуться сами недоброжелательности им подобных. Правдивый Жерар по простоте поведал о своём горе священнику. При первом же слове, которое услыхал от него святый человек, он заворчал: — Уходи, проклятой человек. Твоё присутствие неприятно мне. Я не знаю что меня удерживает отдать тебя в руки судьи, герцога Брабантского… и сжечь тебя на площади, как это делали с тебе подобными… ты должен сейчас же удалиться. Твоё преступление [144]выключило тебя из общины моих верных прихожан… Никто не в состоянии простить тебя, кроме папы в Риме! Бросься к его ногам… Пока ты согрешил в мыслях. Вот почему я не призываю на твоё проклятое тело огня очистительного костра!

Жерар вернулся к хозяевам, без всякого стыда, но в более сильном отчаянии. Он не стал рассказывать подробно о том, что произошло между слугою Бога и им, но он ограничился заявлением, что отправится в далёкое паломничество с целью искупить страшный грех… В ту же ночь он должен был отправиться в путь, когда все заснут, чтобы не встретить ни любопытных, ни спрашивавших его… Точно высшую милость, он упросил Этьена проводить его до известного места от их хижины. Ванна хотела удержать своего жениха, но тот сжалился над своим другом, и перед перспективой, может быть, вечной разлуки, он вспомнил об их долгой любви в прошлом.

— Брат, что это за такой важный проступок, который изгоняет тебя? — спрашивал несколько раз Этьен, шагая рядом с своим другом. Но тот молчал и только пристально смотрел на него и качал головой.

Они долго шли, с сжатым сердцем, не обмениваясь ни словом; но когда они достигли перекрёстка, где должны были обнять друг друга в последний раз, вдруг Жерар обернулся и [145]показал другу на красное зарево на горизонте, с той стороны, откуда они вышли.

Затем с каким то диким смехом он сказал; — Смотри, это горит дом стариков, и Ванна, твоя Ванна сгорает там!.. Теперь ты мой навсегда!

И он с бешенством обнял юношу, который отстранялся от него.

— Жерар! Ты пугаешь меня! На помощь! Это домовой. Он душит меня.

— Ты мой; я тебе даровал жизнь. Я для тебя больше, чем родная мать, слышишь; больше, чем кто-либо из женщин мог бы стать для тебя!.. Ты спрашивал о тайной причине моего отъезда. Ты узнаешь её. Их священник проклял меня. Я предан вечному огню. Хорошо, пока я брошусь в этот огонь, я выпью всю твою жизнь, я сорву все сладости с твоих уст, я хочу насладиться плодом, который утолит на веки мою жажду в пропасти адского огня!.. Ко мне, ко мне!..

Внезапно разразилась гроза, в то время, как несчастный взывал о мщении к небу.

— Ах, — радовался он, — огонь наказания, будь моим радостным огнём! Природа, сожги меня, пожри меня! Приходить ли ты от Бога, как они думают, или ты послан дьяволом, мне всё равно! Приходи, соедини нас в смерти!.. Разразись, чудная гроза избавления! Мне нечего терять, огненные языки будут свежими [146]и чистыми ручейками для моего тела, подобно пожирающей и приводящей меня в отчаяние любви!.. Разразись!..

И проклятый пастух прижал Этьена к своему сердцу, так сильно, точно желал задушить его, припал своими губами к его устам, и не отвёл их, пока огненный огонь не истребил их обоих…

В этом месте патетической импровизации голос Кельмарка обратился в какой-то шёпот, похожий на хрипение.

— О, моё нежное дитя, — застонал он, падая к ногам юноши, — я безумно люблю тебя, я люблю тебя так же сильно, как Жерар любил Этьена.

— Я тоже люблю вас, дорогой учитель, и изо всех сил, — отвечал Гидон, обнимая его за шею. — Я отдал вам себя всего, вам одному безраздельно… Разве только сейчас вы узнали это? Делайте со мной всё, что хотите!..

— Я хочу только видеть тебя, — вздыхал Кельмарк, — чтобы сливаться с твоей непонятной и девственно гордой красой. Моя любовь зарождается от этой близости.

— А я, мой дорогой учитель, — прошептал юный Говартц, — мне довольно только взглянуть на вас, чтобы угадать вас грустным и страдающим, и моя преданность усиливается от моей тревоги.

— Вымышленная клевета, которую [147]распространял о тебе твой отец, — снова заговорил граф, — возбудила мою симпатию, и презрительная гримаса твоей сестры, её недовольный взгляд, осветили тебя отныне в моих глазах беспрерывным светом! Я не смел заявить об этом, прежде чем я снова не увидел тебя, и я притворялся равнодушным, чтобы обольстить твоих родных и слишком грубых товарищей, которым я в тот же вечер, одним своим приближением мешал мучить тебя, моё дитя, избранник моей всей жизни!..

Молния не ударила в них, но они услыхали глухой крик, рыдание, шорох в кустах, позади них. Два неясных силуэта удалялись во мраке.

— Нас подслушали! — сказал Кельмарк, соскочивший и желавший различить кого-нибудь в темноте.

— Пускай, я весь ваш, — прошептал Гидон, обнимая его и нежно прижимаясь к его груди. — Вы для меня всё, и я не верю в небесный огонь. До тебя никто не сказал мне ни одного доброго слова… Я знал только злобу и грубости… Ты мой учитель и моя любовь. Делай со мной всё, что хочешь… Дай твои уста!..