Козачье село Глыбово лежит на самом Днепре; окружено высокими горами. Дорога к нему вьется по такому густому бору, что ничего не видать в чаще; только над тобою в вышине свет Божий, а кругом пахучая мгла, а издалека всё что-то гудит и шумит. Вот опахнул тебя свежий ветерок — и вдруг засинеет старый Днепр между зелеными камышами и красным лозником, и встанут крутые, седые горы. Тут как раз и село. Белеют хаты, цветут огороды. Вот и каменная церковь с высокой колокольней, старинная; стены уже позеленели, а мощеный цви́нтарь[1] зарос травою.
За самой церковью стояла когда-то славная хата, и сад, и огород при ней был хороший. Жил в той хате Охрим Полищу́к с женою. Она была издалека взята, — такая хорошая, чернобровая, только уж куда горда была да спесива! Идет, бывало, себе, словно писанная, опустит глаза к земле и не смотрит.
Сначала они очень были богаты. Что́ только ни есть лучшего, самое дорогое монисто, или очипок, или что-нибудь другое, Ивга уже непременно на себя нацепит. Было у них всякого добра, что и не перечесть; да недолго они роскошничали. Охрим был человек самый сердобольный: увидит кого в беде — сейчас и готов помочь, какой бы ни был ему оттого убыток; деньги свои все роздал то́ тому, то́ другому; сверх того он еще и погулять любил. Не успел и опомниться, как уже опустело у него подворье и опорожнились сундуки.
Крепко закручинилась Ивга, так что даже краса ее завяла; постарела она вдруг, ходит угрюмая, и дочка ее не утешает. А какая она у неё была красоточка!
«Народилась», говорит она, «мое дитятко, на беду да на горе! целый век горе будешь мыкать, дочка, и в могилу с собой положишь горе!» Всё, бывало, тоскует да печалится. А дочка смотрит маме в глаза весело и ясно, да в ладошки бьет: ничего не разумеет.
Время не стоит; лет прошло немало. Ивга, хотя и привыкла понемногу к своему положению, да всё уже не такая стала, как прежде была. А дочка у неё выросла, как маков цвет, — хороша, свежа, как ягода луговая, весела, словно пташка певучая. И какая была правдивая, чистая душа! отроду никто не слыхал, чтобы она кого осудила: такое уже у неё было любящее сердце. Чтобы там ссориться с кем-нибудь, как это делают другие, — этого у неё и в помине не было. На вечерницах ли, в хороводе ли, дома ли, со всеми была она приветлива и весела, как ясочка.
Сватается за Наталю Михайло Бруй, паробок добрый и роду хорошего; а что он любил ее искренно, это все видели. Люди, бывало, обоими любуются. Сойдутся ли они где вместе на свадьбе, или в хороводе, оба молоденькие, красивые, как цветы в поле в полном цвету. «Вот когда б Господь их соединил!» бывало, говорят все.
В самом деле послал Михайло Бруй сватов. Девушки собираются да толкуют, какая-то будет свадьба у Натали, а тут сваты с своим хлебом воротились: не отдают Наталю. Отец и рад бы, да мать слушать не хочет: небогат жених.
Закручинился Михайло, плачет Наталя, да нечего делать. Попрощались молодые, пошел Михайло чумаковать. Такая у него думка была: «Заработаю что-нибудь, поисправлюсь, да и возьму за себя Наталю.»
Пока он по дорогам ходил да чумаковал, подвернулся другой жених, богач страшный, Данило Гурч. Он хотя из козаков был, а жил паном, имел свой хутор, и степи, и поля; только ходил он в простой свите, в серой шапке, — не хотел иначе одеваться. Как-то раз купцы приехали к нему кое-что покупать, да и говорят: «Брат Данило! всем бы ты человек, — что́ бы тебе эту свиту бросить да ходить по-нашему в кафтане?»
«А не дождетесь вы того, вражьи сыны!» гаркнул он на них. «Если вы мою одежу корите, так вон с моего двора!» Бедняги едва ноги унесли.
Такой он был яростный, оборони Боже! Как рассвирепеет, так искры у него из глаз и посыплятся, и сам побелеет, как мел. А из себя был он очень красив. Высокое чело гетманское, брови так и говорят, глаза карие, ясные, как звезды, и усмехается так ласково, и в то же время гордо и задумчиво, так тебя за сердце и трогает.
Он с малолетства остался сиротой. Мать его умерла в молодых летах, а отца убили на войне.
Рассказывали старые люди, что была у Данила сестра красавица, да слюбилась с Ляхом. Брат этого и не знал, а знала только старая бабушка, которая жила у них в доме и обоих их вынянчила. Как старуха ни уговаривала Катрю, не послушалась девушка, да дождавшись дня, когда брата дома не было, убежала с Ляхом в Польшу.
Приезжает Данило домой, да и спрашивает старуху: «Где ж сестра? Отчего она меня не встречает?»
А он сестру так любил, как дитя свое родное. Только и думушки у него было, что Катря, только и заботы, чем бы утешить ее да повеселить.
Спрашивает Данило, а старуха заплакала, да и говорит: «Никто уже тебя встречать не будет, сокол мой ясный, кроме меня старухи.»
«Что́ такое? какая беда случилась? где сестра?»
Старуха и рассказала ему, как сестра слюбилась с Ляхом, как не слушала ни уговариваний её, ни просьб, ни угроз.
«Вчера», говорит старуха, «ввечеру приехал ездок; Катря вышла; я за ней вдогон пустилась. Известно, дело молодое: она скорей моего к нему добежала. Схватил он ее на руки, да и помчал; только я их и видела.»
«Не тот ли это Лях, что на Максимчином хуторе проживал?»
«Тот самый, мой голубчик! Бывало, куда ни пойдешь, всё на глаза попадается.»
Ничего больше не сказал Данило. Стоит, белый как полотно, опустил глаза в землю и задумался.
«Прощай, бабушка!» промолвил он вдруг.
«Куда же это ты, орел мой? Покидаешь меня в горе да в печали! Скоро ли тебя ждать?»
«Скоро буду.»
Вскочил на коня и поскакал.
Не было его месяца два. Старуха всё посматривает, поджидает да плачет. «Вырастила, взлелеяла обоих, да оба меня покинули!»
Одним вечером что-то на дворе затопотало. Выбежала старуха, а Данило коня привязывает.
«Ох, ох, свет ты мой, сын мой! где это ты до сих пор пропадал? не слыхал ли ты чего про сестру? Где-то она, моя пташечка? Какую ей долю Господь послал?»
А он молчит, хоть бы слово промолвил.
Ввела она его в хату, да сама испугалась: такой он стал.
«Данилочко мой, Данилочко! да какой же ты страшный стал! Уж не хворал ли ты, или дорога тебя истомила?»
«Утомился», говорит Данило, «хочу отдохнуть», а сам такой угрюмый да невеселый.
Походила, потолклась старуха вокруг него, видит, что всё молчит он, и отошла прочь.
Живут они вдвоем. Данило и не вспоминает о сестре, точно её никогда и не бывало, а старуха скучает да тужит.
Вот и говорит она ему однажды, тяжко вздохнувши: «Где теперь Катря моя милая? Хотя бы еще раз мне ее увидать! Как-то живется ей на чужой стороне!»
А Данило молчит, словно не слышит.
«Данилочко, или ты отрекся от сестры? или тебе не жалко её, что и не вспомнишь ее бедную? а когда я заговорю об ней, так ты из хаты выходишь? Сколько раз я тебя просила, чтобы ты поехал да поискал, где она! Может быть, тот Ляшок ее бросил; может, бродит горемышная по свету да боится вернуться…. Или тебе ничего не значит кровь свою родную дать людям на поруганье?»
«Не беспокойся, бабушка: никто не наругается над твоей Катрей.»
«Где ж она? где она? Ты ее видел?»
«Помяни её душу.»
«Боже мой, Боже мой, так ты сестру свою загубил! Катрусенька моя несчастная! пропал твой век, как маков цвет…. Грех тебе великой, Данило!»
«Полно», говорит он, «бабушка, плакать: не поможет.»
«А он же где?»
«Спроси черного ворона, что́ кости его разносит.»
Такой-то был жених Данило Гурч, что́ посватался за Наталю. А у Ивги только и в голове, что зять богатый.
Бедную девушку словно молнией обожгло, — сама не своя.
«Матушка моя!» плачется она, «не губите меня, молодую, не выдавайте силой за Гурча! Лучше мне умереть, чем за ним быть!»
Не послушала Ивга дочки, приневолила ее.
Перевенчали их, отгуляли свадьбу, проводили молодых до их двора.
Встретила Наталю старуха хлебом-солью: «Хозяюшка, хозяюшка моя молодая! да благословит тебя Господь счастьем и здоровьем! Здорова будь, как вода, а богата, как земля, а хороша, как роза! И хата наша просветлеет, и я, старуха, помолодею.»
Такими словами старуха встречает молодую, и радуется, и плачет.
И Данило другой стал, как женился. Уже не хмурятся его черные брови, и на губах ласковая усмешка. Крепко полюбил он молодую жену. Только пуглива молодая, словно пташечка лесная. Заговорит он с ней — она и глаз не поднимет; возьмет ее за руку — побелеет у неё личико и рука дрожит.
Живут уже они с полгода; молодая всё не привыкает к мужу. Стал опять хмурить черные брови Данило, и пристально, и грозно смотрит он подчас на молодую жену.
Схоронили старуху; еще унылее стало в хате. То́, бывало, старуха заговорит, или спросит что, или пошутит, — очень она любила Наталю; а теперь иной раз сидят они целый день — ни словечка не промолвят. Она что-нибудь работает, а он, подперши рукою свою кудрявую голову, не спускает с неё глаз, да так пристально да невесело смотрит на нее, что сердце у неё замирает.
Стала она однажды проситься к матери в гости: давненько уже не видалась. Данило молчит. Она подняла глаза, а он стоит белый-белый, только очи блестят, словно опалил он ее своим взглядом. Она так и отшатнулась, а он усмехнулся.
«А не пришли ли глыбовские чумаки домой?» проговорил он, словно не своим голосом.
Наталя едва на ногах устояла; хочет проговорить, и не может. Он встал и вышел из хаты.
А чумаки взаправду вернулись домой; вернулся и Михайло. Только Наталя того не знала и не ведала; а каким уже образом, когда, и от кого Данило проведал, что она с Михайлом слюбилась, про то один Господь знает.
С той поры он еще пуще начал присматривать за Наталей; на шаг её из хаты не отпускает. В саду ли она работает, на дворе ли она хозяйничает да песенку тихонько напевает, чтобы тоску разогнать, — он всюду тут как тут, и блестящих глаз с нее не сводит, так что ей и страшно, и тошно становится.
Собрался он однажды в город. Наталя провожает его да стоит перед ним печальная и бледная такая, что он сам содрогнулся, как на нее взглянул. Обнял он ее крепко и говорит: «Эх, горе мое, Наталя! не люб я тебе… загубил я тебя и себя.»
Хотела она что-то промолвить, да только заплакала. Вскочил Данило на коня и помчался без оглядки.
Осталась Наталя одна; распорядилась всем по хозяйству, да и вышла в лес. А хутор их в самом лесу стоял. Тихо и пусто кругом, дорога вьется лесом, только шумят листья да щебечут птички, да шуршат в траве ящерицы. Зелено вокруг и пахуче, и свежо. От липового пня, молодые отпрыски поднялись, вытянулась высоко береза и шелестит осина тонкими листьями. Из-за темного дуба, то́ калиновая ветка выставится и красная кисть ягод горит, как жар, то́ колючий шиповник показывает свои мелкие листочки да пахучие цветки. Вздымаются ёлочки, и рябина раскинула свой зеленый шатер, и много на ней красно-золотистых ягод, а сколько всяких трав, цветов сколько! Тут и крестовидный копи́тник, и папоротник разросся кучкой, душистая беризка обвилась около дуплистого сухого пенька и синий живокист и красная смилка…. Просто — в глазах рябит. Сверху солнце так и сыплет теплым лучем в темную чащу, а из чащи холодком на тебя веет.
Поглядела Наталя кругом, да и облилась горючими слезами. Ой свите мий я́сний, свите мий прекра́сний! промолвила она словами песни, яки́й мий тала́н неща́сний!
Склонила она голову на белую руку да вспоминает она свое девичье время, как оно весело было и вольно! Пришел ей на память и Михайло с своими ясными глазами: какой он тихий был и любящий!
«Пойду я хоть матушку проведаю», думает она. «Данило разве только завтра вернется, — не узнает. Может быть, последний раз прощусь с нею, хоть увижу свое село, пройдусь по улице, а запоздаюсь, так мать меня проведет.»
Встрепенулась она, да и побежала дорогой. А уже вечерело и роса падала. Бежит, бежит Наталя…. Сердце у неё так и бьется, только что не выскочит. Месяц взошел; ночь тепла и тиха…. Вот и Днепр блещет своей синей волной, и лодки по берегу раскиданы, а там и перевоз. В скором времени добежать можно — недалеко.
Вдруг слышит Наталя — за нею гонится кто-то. Оглянулась — то́ Данило мчится…. Уже настигает…. Сама себя не помня, кинулась Наталя в воду и поплыла Днепром, словно рыбка.
Примчался Данило: «Не уйдешь!» крикнул он, «не уйдешь!»
Столкнул челнок на воду и поплыл за нею. Нет весла, так гребет он острой саблей.
Челнок летит, а всё не догонит Наталю. Уже она отдаляться стала. Красный платок с её головы пошел речным стременем, а длинная коса распустилась по воде. Данило и поймал ее за ту шелковую косу да как замахнулся сверкающею саблею, так теплая кровь и окрасила днепровскую седую волну.
Сгубил жену Данило, да и сам пропал… по своей ли воле, или так уж Господь его покарал. Рано поутру нашли их обоих рыбаки. У неё и у мертвой лицо измученное и печальное; у него — сердитое и грозное. Как ухватил он ее своей сильной рукою за длинную косу, так и замерла у него рука навеки…. Вместе их нашли.
Ах, как бы такую гордую душу да на добро Господь наставил! Был он человек честный и правдивый, отроду ни перед кем не слукавил, да сам себя загубил перед Богом.