Не в ваше время то деялось, а давным давно, в старые годы, когда еще Украиной ворочала Московщина вместе с Польшею. Московщина владела Украиной по левой стороне Днепра. Хотя и были в то время таможни и заставы стояли, но всё не так густо, не сплошь, как ныне; не так тебя тогда сторожили, как вот теперь, по Збручу, или где. Люди Днепром всякое заморское добро привозили: шелки, бархаты, золотую парчу, душистый шафран, и всякие другие товары, золото и серебро в бочонках.
Как раз насупротив Черкас, пониже Домонтова, жил в хуторе, над Днепром, козак Максим Гри́мач. Тот этим делом долго занимался. Ходил он в кафтанах, в шелку, в атласе, обувался в сафьяны. И из себя он был молодец: круглолицый, чернобровый, черноусый; а какой уж веселый, балагур какой! Бывало, выйдет он в воскресенье к народу, так и обступят его. Крепко его любили.
Вот кто-нибудь из народу и промолвит: «Ты, брат Максим, совсем сделался паном.»
«Да, братцы, сделался. Выходите-ка и вы в паны, добрые люди. Панам жить хорошо, шут бы их взял! Теперь уж полно подставлять за вас шею, — шалишь! Буду я теперь сладко есть да пить, да ходить нарядно, — известно, как оно вельможному пану следует.»
А такой он был, что вот приключись только кому-нибудь из нашего села напасть какая, — головы не пожалеет — выручит; задень чужак кого из наших, — беды не оберется: налетит Максим, словно вихор какой, истребит дотла. Вздумал раз шляхтич один завладеть козачьим полем, так он и хату его сжег, и пепел по ветру развеял, и самого протурил за самый Днепр. Коли жив еще шляхтич, так, верно, и до сей поры не забыл, каковы нагайки у пана Максима Гри́мача.
Максим был вдовец; имел двух дочек. Одна — Катрею ее звали — уж девушка была на возрасте, красивая да величавая такая, ни дать, ни взять королевна; другая, Тетяна, еще малолеточек, невеличка была; вьется себе по надворью, а не то — в окошечко высматривает, словно ясочка. Жили они у отца в довольстве да в холе.
Вот, бывало, около полуночи, плывут по Днепру лодки и причаливают к старой вербе. Пан Максим ведет их в светлицу, да и принимает от них, что́ следует. Не припомню, как звали того пана, что́ пересылал к нему на лодках всякое добро. Он скрывался над Днепром, в каменной пещере, и никто про это не знал и не ведал, кроме десятка верных козаков.
Чаще всех приплывал молодой козак Семен, паробок пригожий, тонкий да гибкий, как тростник, смелый, как сокол, — и крепко полюбила его наша горделивая Катря.
Сватали ее люди богатые, роду хорошаго, — один, другой, третий. Всем один ответ: «Не хочу, не пойду.»
«Слушай, дочка», говорит Максим: «больно уж ты спесива, моя рыбка. Сватаются за тебя первые в селе люди, паробки всё молодые и хорошие: отчего ж ты не идешь?»
«А мне что́ в том, что они хорошие да молодые, коли сердце мое не к ним лежит?»
«А к кому же, дочка? Послушай-ка, мое дитятко: приневоливать я тебя не стану, но и за бурлака не отдам, хотя бы он самый месяц с неба достал. Не отдам, дочка! Как я тебе сказал, так оно и будет. Слово у меня отцовское, крепкое; сама ты знаешь.»
«Знаю, батюшка. А какого бы вы себе зятя желали?»
«Вольного козака, дочка, — такого, чтобы сам себе был господином, никому бы не кланялся, — вот какого!»
«А если будет он сам себе господином?»
«Тогда с Богом!»
«Ну, я буду ждать.»
«Жди, мое сердце, жди; я не запрещаю. Кто ж он такой? Я кое-что подметил.»
«На что́ вам это знать, батюшка? Пускай он сперва на волю выйдет, тогда и узнаете.»
«Ладно, дитятко мое милое; пускай по-твоему будет!»
Проведал про всё это Семен, да и говорит: «Что́ ж делать, Катря душа? надо ждать. Я у своего пана на службе уже третий год доживаю, последний. Коли повезет счастье, в этом году добыча будет великая. Ота́ман меня не обидит: человек он справедливый. Поблагодарю его за хлеб, за соль, высмотрю себе где-нибудь хуторок хороший, да и поклонюсь твоему отцу…. Только ты люби меня верно, моя радость.»
Ждут наши голубки. Не плавает, летает Семен по Днепру, — знай челноком синюю волну разбивает.
Снаряжаются козаки в дорогу; Семен с ними. Выезжают козаки на добычу.
«Сокол мой, козаче[1]!» говорит Катря, прильнувши к нему, «когда ты вернешься? скоро?»
«Скоро, моя рыбка, скоро. Зацветет первая вишня в твоем садике, закукует серая кукушечка, — я и приплыву к тебе, и приплыву не бурлаком наемным, а вольным козаком, Катря!»
Выходили козаки осенью, приказывали ждать себя на весну.
Сидит Катря в светлице, вышивает шелком рукава да рушники, да всё в окошечко поглядывает: всё ли кружит да метет метелица, или уже снег стал таять и скоро теплом повеет?
Взломался лед, прошел. Шумит Днепр, сивеет да чернеет, да плещет в берега. Распускается верба, зеленеют камыши. Весела наша Катря, ходит да посматривает.
Зацвела вишня, прокуковала серая кукушка, — хорошо стало в саду. Стелется барвинок да цветет голубым цветом; заалела зирка; засинел гороби́ный горо́шок; во́вча сту́па пустила широкий лист; вот уже мак цветет расцветает, белый да лиловый, да алый, да полный такой! вот раскинулся по земле синий ряст, разрослась зеленая ру́та…. А посреди всех этих цветов похаживает Катря, сама как цветок и всех цветков красивей, — похаживает да с синего Днепра ясных очей не сводит; а только взойдет месяц да посыплет искорками темную воду, Катря уже под старой вербой, на берегу. Пристально, зорко смотрит она: всё выглядывает, не плывет ли ходкий челнок, не правит ли челноком бравый, любый козак.
Проходит неделя, проходит другая. Вот сидит она однажды под вербою; а ночь стоит звездная да тихая, — только свищет соловей да гудит Днепр. Вдруг — заметила что-то вдалеке, словно черную чаечку. Ближе…. Это челнок!… Летит, как на крыльях. Катря и руки к нему протянула…. Какой же это козак челноком правит? Это не Семен…. Вот уже он подле берега; оперся на весло, свиснул раз, другой. Из хаты вышел отец. Катря припала за вербою.
Вышел старый Гри́мач, да и спрашивает: «Какие вести?»
«Плохо, пан Максим», отвечает козак, «беда!»
«А что́ там случилось?»
«Третьего дня перед бурей в полночь горела береза (а козаки, бывало, когда хотели о себе вестку подать, что идут, зажгут березу, или какое другое дерево над Днепром). Мы, стало быть, примету эту знаем, — вот и поехали вчера навстречу…. Приехали — нет никого только плавают по Днепру разбитые лодки.»
«А велика была буря?»
«Я такой отродясь не видывал. Эдакая буря! беда! Дубы с корнями вывертывает, камыши дождем, словно острой саблей, сечет; Днепр, с самого дна, песок выбрасывает. Ночь темная-претемная, только молния сверкает. А гром как грянет — словно все наднепровские горы сразу треснули.»
«И никакого слуха?»
«Нету слуха никакого, пан Максим. Мы уж промеж себя толковали, да и ота́ман тоже думает: видно, все наши днепровской водицы хлебнули.»
«А лихие были, брат, хлопцы, о, лихие хлопцы! Ну, пойдем в хату.»
«Теперь уже мой жених — вольный козак, та́то! Дождались вы себе вольного зятя!»
Старик глядь, — а это его Катря стоит против месяца, вся белая-белая.
«Господь с тобою, моё дитятко!» крикнул он и схватил ее за холодную руку.
Она глянула ему в глаза, отняла руку и пошла, ни словечка не промолвила.
Повел Максим козака в светлицу, угостил, проводил, да и опять к дочке.
Она сидит в саду, вьет венок из алаго да из белого маку, зеленым барвинком его перевивает. А солнышко только что всходит из-за днепровой кручи.
«Дитя мое, Катря!» говорит старик, садясь подле неё. «Послал тебе Господь великую печаль на сердце! А ты подними головку, дочка, да взглянь на своего отца старика.»
Она подняла голову и глянула на него.
«Ох, дочка ты моя! как же ты состарилась!»
«Нет, та́то, я еще молоденькая!»
Вздохнула она да снова за венок.
Уж как же он ее уговаривал, утешал! А она, знай, вьет свой венок и словечка ему не вымолвит.
Пошел старый, кликнул свою меньшую дочку.
«Тетянко, ступай, моя рыбка, к сестрице: горе у неё теперь великое, — утешь ее.»
«А что́ там? где она?»
Прибежала в сад: «Сестрица, Катруся, серденько мое! что́ вы грустите? Вон уже и лето на дворе!» А сама обхватила ее за шею рученками.
«Сестричка моя малая! щебетушечка моя неразумная!» ласкает ее Катря.
«О, да какой же у вас венок красивый, сестрица! Какой хороший! Сестричка, голубушка, когда же вы его наденете?»
«Вечером надену.»
Повесила Катря венок над водою, да и гуляет по саду, сестричку за руку водит; а та знай щебечет.
Кличет их отец обедать. Пришла Катря и села за стол; наливала отцу меду своими белыми руками и разговаривала. Только как старик ни подходил, как ни выспрашивал ее, — о себе самой ничего она не сказала.
К вечеру, вошла она к отцу и поцеловала его руку. Старик схватил ее за голову: «Катря, дочка моя несчастливая! помилуй тебя Матерь Божья!»
И к малой сестре пришла она, обняла ее и к сердцу прижала.
Пошла она опять в сад. И как же она убралась нарядно! Сорочку надела тоненькую и плахту шелковую, пояс серебром перевитый и черевички высокие; мелко-мелко русую косу свою заплела, а на правой руке у неё перстень золотой блестит.
Пришла к воде и сняла с ветки свой венок, что́ сплела поутру, сняла, примолвила: «Не завял ты, мой маковый венок», и наложила венок себе на голову. А на самом берегу верба низко пустила сучья на воду. Катря села около дуплистого вербового корня и склонила голову на белую руку. Взяли ее думы да думы. Там под кудрявою вербой и осветил ее месяц, красивую и печальную, в маковом венку.
Как заискрился месяц по воде, — «Вот уже ясный месяц взошел», сказала она (а бывало, когда они любились с Семеном, — только месяц взойдет, он уж и плывет к ней), да и ступила на сук вербовой. Стала она на нём, как на жердочке, глянула на все стороны, да и бросилась в самую глубь.
Спозаранку тревога да говор на дворе. Тетянка плачет, старый Гримач без шапки ходит, весь растерзанный, растрепанный, да всё спрашивает: «Где моя Катря? где мое дитятко милое?»
Бросились к воде, — только венок маковый плавает, кружится.
Затворился старый Гримач; пять лет целых за свои ворота не выходил. И от ота́мана, и от добычи, ото всего отрекся. Поседел, что́ твой голубь сизый.
Дал ему Господь дождаться и другой дочки-невесты. Высока выросла она, да статна, да черноброва. Высватали ее люди хорошие — сотник молодой, с лица красавец. Богатую сыграли свадьбу: от невестина двора даже до самой церкви красную китайку постлали; из серебряных кубков гостей потчивали. Да и понашло же гостей! И в хате, и на дворе, и у ворот, — всю улицу так прудом и запрудили. Целую неделю гуляли.
Отец благословил молодых после свадьбы, проводил их на новое хозяйство. Грустно, жутко стало старому Максиму одному в хате: глянул он на Днепр и вспомнил старшую дочку; слезы так и покатились ему на седые усы. «Ох, Катря, Катря, дитя мое милое! сгубил я твой девичий век молодой!»