Волчихина изба находилась в одной из задних улиц. Строиться здесь стали недавно, постройки торчали редко. Новенькая тёсовая пятистенка Волчихи стояла совсем на отшибе, среди коноплянников, без двора, без хозяйственной обстановки.
У самого входа топталась осёдланная лошадь. Рябой облёванный казак, раздетый, без оружия, с задранной на затылок папахой, качался возле. Он пьяным дыханьем силился раскурить короткую трубку, поминутно сплёвывал и рычал ругательства. Казак не обратил на меня внимания. Из избы неслись бесшабашные крики, визг женских голосов и дробные, плясовые удары во что-то металлическое.
— Напрасно идёшь! Не выйдет дело, — вспомнились слова знакомого встречного мужика, спросившего зачем понадобился Гараська.
Панический страх народа перед тупым, властным зверем в образе человека безотчётно вкрадывался в мозг, колыхал сердце.
— Не выйдет дело! — повторил я машинально чужую мысль и с силой распахнул тяжёлую, обитую дверь.
— Кто-й-та? — встретил меня беспокойный вопрос Волчихи. — Что надо-ть?
Я очутился в задней избе Волчихиной пятистенки, служащей кухней. Шинкарка, принаряженная по-праздничному, приготовляла какие-то закуски. Из «чистой» передней половины, отделённой от кухни красной разводной занавеской, с пьяной настойчивостью продолжал доноситься гам и звон. Видимо, это была единственная изба в селе, где царило праздничное настроение.
— Мне нужно видеть стражника.
— Чьи такие будете?
— Он меня знает. Скажите ему.
— Ему, мотри-ка, неколи...
Я сделал решительный шаг к занавеске, но проворная баба предупредила мою дерзость. С ловкостью блудливой кошки она прошмыгнула к своим гостям, и те притихли.
— Спроси, кто!.. — уловил я хриплый, повелительный шёпот. В этой хрипоте мне почудились старые угодливые нотки.
— Э-эх-д-размила-ашечки-и мои!..
Задорно запел хриплый голос, но остался один, без подголосков.
— Вы, сороки чёртовы! Что замолчали? Кого испугались?
— «Мои ми-иленькии-и»...
С «сороками», однако, что-то стряслось: они тщетно пытались взвизгнуть в тон хрипатой песне, но тон ускользал, горло щемило.
— У-у!.. куклы чёрртовы! — заключил песню голос.
После обстоятельных переговоров с Волчихой я был «принят».
— Га-а! Учитель ночной, гость дорогой!.. — приветствовал Гараська, протягивая через стол потную волосатую руку. — Пришёл к нашей милости-и! Ну, сядай, коли так... к нашему шалашу!..
— Подвиньсь! Вы, колоды! — крикнул он на баб, развалившихся по лавкам пьяной откровенной посадкой.
Бабы шарахнулись, как овцы. Гараська хлопнул ладонью по очистившейся широкой лавке.
— Честь и место!.. Садись.
В просторной, недавно мытой и скоблёной избе было вонюче, душно и угарно. Едкие волны табачного дыма, запах спирта и пота ударяли в нос, кололи лёгкие и били тяжёлыми ударами в виски. Гараська сидел за столом, в переднем углу, рядом со стройным усатым казаком-урядником.
По-нероновски облокотился он о низкий крашеный киот. Из-за спины, тучной, как у откормленной свиньи, скромно выглядывал застенчивый лик старичка-святого, принаряженный в тусклую дешёвую фольгу. По бокам киота торчали в виде эмблемы пучки ивовых прутьев, обряженные пёстрыми лоскутками цветной бумаги. Сверху, над самой щетинистой головой стражника, висела зелёная лампадка, а в ней чуть заметно мигал слабый забытый огонек. Порой он вспыхивал, как тайная угроза, как забытая совесть, и, захлёбываясь в табачном дыме, тихо угасал. На задней стене избы висели шинели, шашки, a в углу, по-военному, в козлах, торчали штыками вверх винтовки.
Гараська изменился мало. Тучность и самоуверенность — вот, что приобрёл этот человек за время своей деятельности в качестве «сильной и близко стоящей к народу власти».
Попытка моя приступить к деловому разговору не удалась. Я вынужден был потрясти руку уряднику и бородатому казаку, сидевшему по конец стола.
— Этто... этт... мой учит-тель, — рекомендовал меня Гараська казакам. — Я вышши науки обучал... Прравда?
Он больно ударил меня жирной ладонью по коленке.
— Помнишь, мы воду варили?.. А?.. Парры разводили!.. Во... в этой самой руке лампочку держал... горрячо-о! А мне што?... Держу-у... наука!
— А ты соловья баснями не корми! — прервал урядник, наполняя пахучей водкой объёмистые зелёные стаканы.
— Ш-што ж?.. Налей — проглотим!.. А!.. помнишь, солёну воду варили?
Бородатый казак, с ловкостью хищника, схватил стакан и лукнул водку в открытую пасть. Мы втроем чокнулись. Гараська объявил:
— Зза... науку!..
Стол был полон едой и закусками. В глиняных тарелках валялись захватанные куски студня, колбасы, жареного и варёного мяса. На облупившейся залитой клеёнке, вместе с шелухой, объедками и окурками, краснели пасхальные яйца, крошились куски кулича.
Надо закусить, а брезгливое чувство сковало руки. К тому же, на столе нет ни ножей, ни вилок.
Гараська, заметив моё смущение, захотел дойти в своём расположении до конца. Схватив жирный кусок жареного мяса, он с ловкостью зверя разорвал его ногтями на куски и кучей наложил передо мной.
— Закуси, не жалко!
Я попытался для приличия проглотить кусок, но нелепый испуг сдавил горло.
— Ты что перхаешь?.. Аль мало выпито? Наливай, Кирсаныч, учитель ещё стукнет!..
Урядник потянулся к бутылке. Чтобы заглушить в себе ужас, я заговорил:
— Вот в чём дело, Герасим Семёныч...
— Дело? Ну, на Пасху делов не делают!.. Так я говорю?.. Наливай, Кирсанов!
Урядник налил. Я решительно отказался пить, ссылаясь на всякого рода болезни: меня, действительно, начало тошнить.
Гараська тупо остановил на мне свои оловянные глаза.
Потная рука с полным стаканом колыхалась под самым моим носом. Водка выплёскивалась, обливала меня вонью и холодными струйками.
— He пьё-ёшшь?
— He могу...
— Не-т, выпьешшь!
— Право ж, не могу...
— Вы-ыпьеш-шь!!.
Положение обострялось. Лицо стражника тупело с каждой секундой. Под густыми короткими усами надулись рубцы, брови наползли на переносицу. Я, было, начал уж колебаться в своём решении, как вмешался урядник.
— He неволь... Угости его лучше бабами.
Час от часу не легче.
Гараська стукнул стаканом о стол и заревел:
— Бабы-ы... Ну?!.
Бабы всё время толпились у занавески, шушукались, смеялись. Румяные от выпитого вина и духоты, в красных платках, красных юбках, потные, — они напомнили мне мясную лавку, где парные, только что ободранные красные туши такой же полуживой грудой наставлены по углам. На окрик Гараськи бабы столпились ещё плотнее и подвинулись к столу.
— Играйте песню! — приказал Гараська тоном восточного повелителя и облокотился на киот.
Бабы прокашлялись, перешепнулись. Высокий гортанный дискант, по тембру напоминающий плохую трактирную скрипку, запел со смеющимся задором:
У бари-на Кожина-а |
Другие бабы должны были подхватить припев, но смолчали.
— Ну-уж! Полька... чаво вынесла... — уловил я шёпот.
— А чаво он сделат? — огрызнулась Полька назад и, повернувшись к столу, добавила капризным тоном.
— Они не играю-ут!..
Урядник осклабился и погрозил Польке кулаком: Кожин был тот самый барин, у которого казак охранял имение.
Полька кокетливо сверкнула глазами, вильнула задорной полной грудью и снова взвизгнула:
Наши де-вушки прекра-асны |
Бабы покрыли куплет низкими трескучими голосами:
Ты гыр-га, д-ты-гыр-га, |
А Полькин голос уж вырвался из этого грубого горлового припева и заливался:
И я де-евушка така-а, |
— Будет! — вдруг выпрямился Гараська, съедаемый ревностью.
— Пляшите!.. Ну-у!..
Бабы замялись, даже попятились к занавеске.
— Пляш-ши!!. Чёртовы куклы!
«Чёртовы куклы» не спешили выполнять приказание. По их возбуждённым лицам блуждало смущение: в Лапотном исстари считали пляску одним из тягчайших смертных грехов. Видимо, бабы не решались раздражать небо при постороннем свидетеле.
— Чай, стыдно! Божью мать ща не провожали... — соскромничала Полька.
— А-а! Вы та-ак?!. — рявкнул стражник, сделав тщетную попытку вылезть из-за стола.
Бабы в притворном испуге, с визгом и хохотом, ринулись вон, в заднюю избу.
Я воспользовался моментом и стал доказывать разъяренному стражнику, что бабы стыдятся меня, и он хорошо сделает, если меня отпустит, разрешив свиданье с Трофимом.
Он смотрел мне в рот оловянным взглядом и ничего не понимал.
— Без пристава невозможно, — ответил казачий урядник.
Упоминание о приставе кольнуло Гараську. Он воспрянул, взглянул осмысленнее и обиделся:
— Пристав? Кирсанов, учитель... Петра!.. Слушайте... Пристав — я... Кто в Лапотном пристав?.. Га?!. Я — пристав!.. Исправник — кто-о?.. Я!! Герасим Семёнов... Губернато-ор кто-о-о?
— Тебе чего надо? — повернулся он ко мне довольно грубо.
— Мне надо видеть Трофима Яблокова.
— Трош-шку?.. — Гараська заскрежетал зубами и, в пьяном бессилии, опустил голову.
Противный, режущий звук скрежета здоровых зубов до боли дёрнул нервы.
— Вам не иначе к приставу! — повторил урядник.
Гараська по-бычачьи мотнул головой и ударил волосатым кулаком по столу. Посуда задребезжала, на пол посыпались крошки и объедки.
— Петра! Достань бумагу...
Бородатый казак снял с гвоздика шинель, вынул из-за обшлага свёрток и кинул его через стол Гараське.
Гараська взмахнул руками, чтобы поймать. Почти полная бутылка свалилась. Водка потекла.
— Чёрт с ней... на, разверни!
Я развернул свёрток. Там была сальная записная книжка, рваные пакеты и сложенные листы чистой бумаги.
Стражник взял один листок. Одеревенелые пальцы никак не могли ухватить уголок, чтобы раскрыть его.
Он протянул листок мне.
— Раскрой... Покажи ему пристава!..
Бумага оказалась чистым бланком пристава второго стана. Кроме печатного заголовка и стоящей в конце страницы подписи, на бланке ничего не было написано.
— Вид-ишь?!.
— A я и не знал! — пришел в восхищенье урядник. — Ты, стало быть, и по правилам можешь орудовать?
— То-та!.. Пиши, чего тебе надо... на! — сунул он бланк в мою сторону.
— Пиши Кирсанова под арест!!. Хо-хо!!.
Кирсанов похлопал стражника по животу и потянул к себе бутылку.
Перо было при мне, и через минуту подпись пристава второго стана нашего уезда красовалась под таким текстом:
«Разрешается подателям сего: доктору (такому-то) и учителю (такому-то) иметь свиданье с заключённым под стражу крестьянином села Лапотного, Трофимом Яблоковым и, если понадобится, оказать ему медицинскую помощь».
Гараська взял в нетвёрдые руки бумагу, долго смотрел на неё, уставившись в одну точку.
Мне секунды казались вечностью. В голове копошилось: «а вдруг изорвёт?»..
Но деспот небрежно, наотмашь, махнул бумагой в мою сторону.
— На!
Через минуту я быстрыми шагами удалялся от Волчихиной избы. Навстречу струился лёгкий, весенний ветерок, пропитанный запахом молодой полыни, прелого навоза и влажной истомы бархатистых коноплянников, давно уже жаждущих плуга. Следом лился прежний гомон и гул: должно быть, бабы согласились плясать.