Это было в то время, когда я только что начинал свою учительскую службу. Судьбе и моему непосредственному начальству угодно было наделить меня, между прочим, уроками в женской гимназии. В этом учебном заведении я в то время больше всего, кажется, заботился о своём авторитете. Мне всё думалось, что ученицы мои, взрослые девушки — 17—18 лет, ни в грош меня не ставят, и это служило бесконечным источником моих огорчений. Милые особы позволяли себе, например, в какой-нибудь свободный для них час, когда у меня шёл урок в другом классе, заглядывать ко мне сквозь стёкла дверей и, встретив мой строгий взгляд, убегать с неуместною резвостью; случалось также, что у меня исчезали перчатки и даже шляпа, и я оказывался в невозможности уйти домой, до тех пор, пока обязательное содействие классной дамы не выручало меня из этого затруднительного положения; попадались мне, наконец, в карманах пальто записки, цель и смысл которых были необъяснимы, потому что какую же в самом деле цель и какой смысл могут иметь анонимные признания в любви? И я мучился и терзался, сознавая, что никак не могу приобрести необходимого в учительском деле авторитета.
Да и скучно мне было на первых порах в провинции, пока я не успел со всеми перезнакомиться. Что-то деревянное, неинтеллигентное находил я в лицах встречавшихся мне на улице обывателей, и притом — кого ни встретишь, на всех непременно фуражка с кокардой. Вспоминались петербургские нервные физиономии, вольные шляпы, толкотня, пестрота, разнообразие типов…